Все вероятности были против нас, а за нас ни одной. С легким сердцем мы шли почти на верную гибель. Надо признаться, игра была безумная и даже самый успех не мог ее оправдать, вспоминает участник Египетской кампании генерал Мармон.[634]

Английская эскадра адмирала Нельсона сторожила Тулон. Флот не булавка: если бы даже удалось ему, чудом, выйти из гавани, мог ли не заметить Нельсон в открытом море, на полуторамесячном пути из Тулона в Александрию, этот растянувшийся на семь километров плавучий город? А ему достаточно было заметить его, чтобы истребить.

И вот тысячи людей, вверяясь счастливой звезде Бонапарта, ставят на карту в этой «безумной игре» судьбу свою, жизнь, честь — все, что имеют; и это не только люди отвлеченного мышления, члены Института — химик Бертолэ, физик Монж, археолог Денон, — может быть, уже отчасти знакомые с новою теорией вероятностей своего коллеги, Лапласа; но и люди трезвого житейского опыта, которым вообще не свойственно «безумствовать».

«Видишь ли ты этого человека? — говорил во время плавания банкир Колло генералу Жюно, указывая на Бонапарта. — Если бы ему понадобилось, он всякого из нас велел бы выбросить за борт; да, пожалуй, мы и сами, чтоб ему угодить, бросились бы в воду!»[635]

Сразу при выходе из гавани начинается «безумная игра»: ставка на ставку, выигрыш на выигрыш в геометрической прогрессии чудесностей. Если бы это не была история, этому никто не поверил бы, как волшебной сказке.

В нужный день, час, минуту северо-восточный мистраль — настоящая буря — отгоняет английскую эскадру далеко от берега, рассеивает в море и повреждает корабли так, что их приходится чинить больше недели. Когда же она возвращается к Тулону, прошло уже двенадцать дней, как Бонапарт вышел оттуда. Верно угадав его направление на о. Мальту, Нельсон гонится за ним, нагоняет его и проходит мимо, не заметив: точно Нереиды, Наполеоновой Звезды сообщницы, замутили телескопные стекла англичан морскими туманами.

Мальта сдается французам в девять дней, почти без сопротивления. А тем временем Нельсон, опять верно угадав путь Бонапарта, идет на Александрию; но, не найдя его и там, продолжает идти дальше, на Сирию; если бы только еще день остался в Александрии, захватил бы французский флот наверняка: с мачты авангардного фрегата, посланного Бонапартом для разведки, видна была английская эскадра, уходившая в море. И потом, в течение целого месяца, Нельсон гоняется по всему Средиземному морю за исчезающим флотом-призраком, и за этот месяц происходит французская оккупация Египта.

2 июля, в час пополуночи, Бонапарт первый ступил на землю Египта. В тот же день, голыми почти руками, взята Александрия, некогда столица Востока, а ныне жалкий городишко, в шесть тысяч душ, и, через пять дней, французская армия выступила в поход на Каир, не по берегу Нила, где могла ее сторожить неприятельская флотилия, а наперерез, через пустыню Домангур.

Надо знать, что такое Египетская пустыня, далеко от Нила, в июле месяце, чтобы представить себе, что испытала армия за этот шестидневный марш. Людям казалось, что они попали в адово пекло; умирали, сходили с ума не столько от зноя, жажды и голода, сколько от ужаса. Началось дезертирство, ропот, почти открытый бунт. Но стоило появиться Бонапарту среди бунтующих, чтобы все затихало и люди снова шли за ним покорно, как тени за душеводителем Гермесом, в пылающий ад.

12 июля увидели Нил в половодье, широкий, как море; бросились в него, выкупались и забыли все свои муки, как забывают их тени в водах Леты. Продолжали путь уже по Нилу еще девять дней, как вдруг, на заре 21 июля, вырос перед ними, точно марево или волшебное видение из «Тысячи и одной ночи», Каир, с четырьмястами минаретов и с огромной мечетью Джемиль-Азара, возлюбленный город Пророка, наследник Мемфиса и Гелиополя. А рядом в желтой пустыне Гизеха, на серо-сиреневой дали Мокатамских гор, в солнечно-розовой мгле, — млеющая бледность исполинских призраков. «Что это?» — спрашивали солдаты и, когда им отвечали: «Пирамиды, могилы древних царей», не верили, что эти горы — создание человеческих рук.

Под стенами Каира, в Эмбабехском лагере, ожидала их десятитысячная, славная по всему Востоку, мамелюкская конница, вся сверкавшая сталью, золотом и драгоценными камнями, — тоже видение Шахерезады. Впереди гарцевал на белом стройном, как лебедь, коне старый паша Мурад-Бей, в зеленом тюрбане с алмазным пером, повелитель Египта.

— Будем резать им головы, как арбузы на бахче! — воскликнул он, узнав, что у французов нет конницы.[636]

Храбрые сыны пустыни, мамелюки, дисциплины не знали, в пушки не верили, каждый верил только в себя, в свой дамасский клинок, бедуинского коня, да в Пророка.

— Солдаты, сорок веков смотрят на вас с высоты пирамид! — сказал Бонапарт и построил пять дивизий каре, с четырьмя по углам, орудиями, — пять живых крепостей, ощетиненных стальною щетиной штыков.

Первым неистовым натиском мамелюкская конница едва не смяла крайнего, на правом фланге, каре генерала Дезэ, но он тотчас снова построился. И беспощадно медленно начали врезаться каре стальными клиньями в живое тело конницы. Всадники кружились вокруг них и жалко о них разбивались, как волны о скалы; налетали и отскакивали, как пес от взъерошившего иглы дикобраза.

Скоро бой превратился в бойню. Мамелюки, когда поняли, что участь их решена, точно взбесились: сделав последний выстрел из пистолета, нанеся последний удар ятаганом, кидали оружие в лицо победителей и сами кидались на штыки, хватали их голыми руками, грызли зубами и, падая и умирая у ног солдат, все еще старались укусить их за ноги. Так издыхала дикая вольность Азии у ног просвещенной Европы.

Весь Эмбабехский лагерь сделался добычей французов. Тут же солдаты устроили толкучий рынок, где продавали и покупали с аукциона драгоценные доспехи, только что сорванные с еще не остывших трупов; коней, седла, попоны, шали, ковры, меха, серебро, фарфор, восточные вина и лакомства, пили, плясали и пели революционные песни. А другие, поодаль, сидя на берегу Нила, выуживали на согнутые крюками и привязанные к длинным веревкам штыки золотую рыбку — тела мамелюков, залитые золотом.

И на это все «смотрели сорок веков с высоты пирамид».

24 июля французская армия вступила в Каир. Здесь Бонапарт в течение тринадцати дней мог думать, что половина дела сделана: путь в Индию открыт. Но 7 августа пришла страшная весть: Нельсон наконец настиг свою добычу, французский флот, в Абукирской гавани, близ Александрии, пал на него, как ястреб на курочку, и уничтожил. Французский адмирал Брюэс был убит в бою.

Участь Египетской кампании была решена: Бонапарт, отрезанный от Франции, попался в свою же победу, как мышь в мышеловку.

— У нас больше нет флота; нам остается только погибнуть или выйти отсюда великими, как древние! — говорил он на людях, а наедине повторял, хватаясь за голову:

— Брюэс, Брюэс, несчастный, что ты со мной сделал![637]

Знал — помнил, что значит Абукир: море победило сушу; путь в Индию закрыт, — открыт куда? Этого он еще не знал — уже забыл; но помнила немая Судьба — пустая страница ученической тетради его с четырьмя словами: «Св. Елена, маленький остров». Абукир — отец Трафальгара, дед Ватерлоо.

Вот когда, может быть в первый раз, понял Бонапарт, что «от великого до смешного только шаг». Исполинская химера лопнула, как мыльный пузырь; гора мышь родила.

Снова начался ропот в армии. «Солдаты возмущались, и генералы тоже, — вспоминает Наполеон на Св. Елене. — Страшно сказать, но, кажется, хорошо, что флот был уничтожен в Абукире: иначе вся армия самовольно погрузилась бы на корабли».[638]

В штабе был заговор; схватить Бонапарта, силой отвезти его в Александрию и здесь принудить к переговорам с Англией, чтобы, отдав ей обратно Египет, получить пропуск на родину. Заговор не удался только потому, что открыт был вовремя.

Лопнула одна химера — возникла другая, еще более огромная: с тридцатитысячной армией, отрезанной от операционной базы, пробиться сквозь Сирию и Месопотамию в Индию по следам Александра Великого, поднять всю Азию и, во главе ее, с несметною армией, через Константинополь, зайти в тыл Европе, чтобы основать мировое владычество над Востоком и Западом.

Целыми днями, лежа на полу, на разостланных картах, Бонапарт измерял циркулем путь в Индию. Вспомнил ли тогда, как мечтал артиллерийским подпоручиком, в бедной комнатке Оксонских казарм, при тусклом свете сальной свечи: «Фараон Сезострис в 1491 году до Р. X. покорил всю Азию и дошел до Индии по морю и посуху?»

«В Египте я чувствовал себя освобожденным от пут стеснительной цивилизации, — вспоминал он уже на высоте величия, императором. — Я видел себя на пути в Азию, на спине слона, с тюрбаном на голове и с новым, моего сочинения, Алкораном в руках. Это было лучшее время моей жизни, потому что самое идеальное».[639]

Так ли безумны мечты его, как это кажется? Генерал Мармон, хорошо знакомый с тогдашним положением дел на Востоке и менее всего поклонник Бонапарта, уверяет, что, благодаря отсутствию военной техники в Азии, перевес качества над количеством мог бы дать очень небольшой европейской армии преимущества почти безграничные: в тело древнего материка врезалась бы она, как острое железо в мягкий воск. «Я мечтал и знал, что могу исполнить все мои мечты», — уверяет сам Бонапарт.[640]

Мечтал о несметном наборе феллахов и чернокожих туземцев Африки. Уже отправлял посольство в Мекку и письмо к одному из пограничных с Индией султанов.

Трудности духовные были еще больше материальных: чтобы в самом деле освободиться от пут европейской, христианской цивилизации, надо было освободиться от самого христианства. Был ли он готов и на это или только делал вид, что готов? Во всяком случае, неосторожно повторял легкую шутку легкого короля: «Париж стоит обедни!»[641] Это значит: мировое владычество стоит христианства.

«По вечерам я занимался теологией с беями, говорил им, что есть только Бог Магомета и что нелепо верить, будто бы Три — одно. У меня всегда было семь кофейников на огне, и ни один турок не заходил ко мне без того, чтобы не выпить кофе».[642]

Может быть, сыны Пророка кое-что поняли в нем, когда назвали его «Султаном Огненным»; но едва ли поверили, что он «посланник Божий», «второе воплощение Пророка», даже когда прочли его воззвание к мусульманским шейхам и улемам: «От начала мира на небесах было написано, что, уничтожив всех врагов Ислама, низвергнув кресты, я приду с Запада, чтобы исполнить свое назначение». — «Так-то я потешался над ними», — прибавляет он, вспоминая об этом.[643] — «Это было, конечно, шарлатанство, но высшего порядка».[644] И уверяет: «Вся армия вместе со мной переменила бы веру шутя».

Но если бы даже, действительно, армия санкюлотов-безбожников оказалась способной на такую «шутку», то, может быть, самому Бонапарту от нее не поздоровилось бы, как «вольтерьянцу», генералу Мэну, когда он, перейдя в мусульманство, сделался общим посмешищем.

10 февраля 1799 года Бонапарт выступил в Сирийскую кампанию. Вопреки всем своим исполинским химерам, он ясно видел, что армия следует за ним только потому, что надеется вырваться из египетского плена.

Страшную Синайскую пустыню, где Израиль блуждал сорок лет, французы прошли в две недели; 25 февраля были в Газе, первом палестинском городе; 6 марта взяли Яффу, где пришлось расстрелять две тысячи пленных арнаутов. «Никогда еще война не казалась мне такою мерзостью!» — писал Бонапарт Директории.[645] Обогнув подножье Кармила, подошли 17 марта к стенам Сэн-Жан-д'Акра, древней Птолемаиды. В месяц с небольшим сделали почти семьсот километров от Каира, до Акра, с боями и крепостными осадами.

Жалкая крепостишка, «избушка на курьих ножках», «une bicoque», как Бонапарт называл Акр, казалась ему легкою добычею. Но судьба судила иначе. Два месяца длилась траншейная осада; половина армии была уложена, но Акр не сдался. Когда же английский коммодор Сидней Смит перехватил в море артиллерийский транспорт Бонапарта, а свою собственную артиллерию перекинул в крепость и усилил ее гарнизон двадцатью тысячами штыков, Бонапарт понял, что Акр — конец Сирийской кампании, так же как Абукир — Египетской: снова море победило сушу.

«Песчинка остановила мою судьбу, — скажет Наполеон на Св. Елене. — Если бы Акр был взят, французская армия кинулась бы на Дамаск и Алеппо и в одно мгновенье была бы на Ефрате. Шестьсот тысяч друзов-христиан присоединилось бы к нам, и как знать, что бы из этого вышло? Я дошел бы до Константинополя, до Индии… я изменил бы лицо мира!»[646]

Хуже всего было то, что он как будто вдруг ослеп — забыл, куда его зовет Судьба.

Дольше оставаться под Акром было невозможно. 20 мая Бонапарт снял осаду и начал обратный поход в Египет — те же семьсот километров, но теперь уже с разбитой армией. Люди шли вперед с надеждой, а назад — с отчаяньем: точно заживо погребенный хотел встать из гроба и не мог, повалился назад.

В том году лето было особенно жаркое: тридцать шесть градусов по Реомюру в тени. Ноги угрузали в зыбучем песке, а на темя капало расплавленное олово солнца. Так же как год назад, в Домангурской пустыне, люди издыхали от зноя, жажды, голода, усталости, сходили с ума, убивали себя.

Бонапарт шел пешком, в обозе больных и раненых: отдал под них всех лошадей. Были в обозе и чумные. Он дважды посетил их, еще в Яффском лазарете; подолгу беседовал с ними, утешал и даже одного будто бы помог перенести с койки на койку, чтобы доказать солдатам и врачам, что чума не так страшна, как думают.

Шел в обозе, отражая нападения бедуинских разбойничьих шаек, круживших около войска, как овода и шершни — около избитого до крови вьючного скота. Мучился со всеми, всех утешал и ободрял. Вынес один, на руках своих, все войско из этого ада, как мать выносит дитя из пожара.

Нет, «героические дни» Наполеона не кончились: Лоди, Арколь, Риволи — вся Итальянская кампания — детская игра по сравнению с этим страшным походом. Жертвенное в лице его здесь проступает так ясно, как еще никогда. Огненная пустыня Сирии — мать ледяной пустыни Березины. Может быть, в поражениях своих он больше герой, чем в победах.

15 июня французская армия вернулась в Каир. Обе кампании, Египетская и Сирийская, были проиграны. Этого исправить не могла блестящая победа под Абукиром, 25 июля, когда семнадцатитысячный турецкий десант был сброшен в море.

В течение полугода не было вестей из Франции; ходили только темные слухи о какой-то несчастной войне. Вдруг, из случайно попавших ему в руки газет, Бонапарт узнал, что Франция — на краю гибели: внутри мятеж, извне война; Рейнская армия разбита, Итальянская тоже; потеряна Италия — его Италия.

Точно внезапный свет озарил Бонапарта, и он прозрел: вдруг понял — вспомнил, куда его зовет Судьба.

19 августа, тайком ото всех, выехал из Каира в Александрию. Здесь велел контр-адмиралу Гантому изготовить, тоже тайком, два уцелевших от Абукирского разгрома военных фрегата — «Мьюрон» и «Каррер».

23 августа появилось воззвание: «Солдаты! Вести из Европы принуждают меня покинуть Египет. Я оставляю командование армией генералу Клеберу. Армия скоро будет иметь вести обо мне; я больше ничего не могу сказать. Тяжело мне покидать солдат, к которым я больше всего привязан, но мое отсутствие продлится недолго».

Что такое генерал, покидающий армию, бегущий с поля сражения? Дезертир. Но надо было сделать выбор: изменить армии или Франции. Он шел, куда звала его Судьба.

В ночь на 24 августа Бонапарт погрузился на фрегат «Мьюрон» и на следующее утро потерял из виду берега Египта.

Снова начинается «безумная игра»: ставка на ставку, выигрыш на выигрыш, в геометрической прогрессии чудесностей.

Сидней Смит, так же как некогда Нельсон, гонится за кораблем-призраком, и те же Нереиды замутняют телескопные стекла его морскими туманами.

Первое веяние ветра, зюйд-оста, отнесло корабли Бонапарта километров на четыреста к западу от Александрии, к пустынным берегам Великой Киренаики; потом, изменившись на постоянный норд-вест, ветер медленно несет их вдоль африканского берега, совершенной пустыни, где искать Бонапарта англичанам не может прийти в голову.

Двадцать дней длится это безнадежно медленное плавание против ветра и морских течений. Каждое утро пловцы, измеряя пройденный путь, находят, что стоят на месте или даже отодвинулись назад. Наконец 19 сентября добрались до Сыртского залива, где наступил вдруг мертвый штиль; потом поднялся довольно крепкий зюйд-зюйд-вест и погнал корабли в пролив между мысом Боном и Сицилией. Здесь сторожил их английский крейсер. Но французы вошли в пролив как раз в нужный час сумерек; если бы чуть-чуть раньше, — неприятель увидел бы их; чуть-чуть позже, — сами не видели бы в темноте достаточно ясно, чтобы пройти мимо опасного берега. Ночью заметили огни на английском крейсере, а на рассвете уже потеряли его из виду.

То же попутное веяние ветра, зюйд-веста, — понесло их на Корсику; только бы одно дыхание лишнее, и очутились бы в самой середине английского флота; но вдруг изменившись на норд-ост, по-видимому противный пловцам, ветер сразу упал, как будто сделал свое дело — принес Бонапарта в его колыбель, Айяччио.

7 октября поднялся опять попутный ветер, и «Мьюрон» пошел прямо к берегам Прованса, на Тулон. Только сорок километров отделяло пловцов от берега, когда в виду Гиерских островов появилось двадцать два паруса — весь английский флот. С него заметили французские фрегаты и погнались за ними.

«Солнце заходило, и враг был против солнца, — вспоминает генерал Мармон, плывший на „Мьюроне“. — Мы видели ясно врага, а сами, в вечернем тумане, были ему почти невидимы; он не мог судить о положении наших парусов: только это нас и спасло. Минута была роковая. Гантом предложил Бонапарту вернуться на Корсику. Но тот, после минутного раздумья, решил предаться судьбе, только изменив направление — на Сэн-Рафаэль-Фрежюс. Англичане, думая, что два наших фрегата вышли из Тулона, погнались за нами в открытом море, в то время как мы шли прямо к берегу».[647]

На следующее утро, 9 октября, Бонапарт высадился во Фрежюсе и в тот же вечер выехал в Париж.

«Я не буду пытаться изобразить восторг, охвативший всю Францию, — вспоминает Мармон. — Искра, вспыхнувшая во Фрежюсе, пробежала мгновенно по всей стране».[648] Искра восходящего солнца.