«Очень прошу тебя, Бонапарт, не делайся королем! Это негодный Люсьен тебя подбивает, но ты его не слушай», — говорила Жозефина, ласкаясь к Бонапарту.[714]

Но он не мог бы исполнить просьбу ее, если бы даже хотел: с 18 Брюмера был уже «королем»; серая куколка уже истлевала на золотой бабочке.

20 января 1800 года, когда Первый Консул переезжал из Люксембургского дворца в Тюльерийский, не хватило дворцовых карет, и должны были нанять извозчичьи, залепив для приличия номера на них белой бумагой.[715] Такова была святая бедность Республики.

В Государственном Совете обращались к Бонапарту запросто: «гражданин Консул!»[716] Он одевался так просто, что один роялист принял его за лакея и, только встретившись с ним глазами, понял, с кем имеет дело.[717]

Когда перед началом торжественного богослужения в соборе Парижской Богоматери, по случаю Конкордата и Амиенского мира, духовенство спросило Первого Консула, должно ли кадить двум его коллегам вместе с ним, он ответил: «Нет!» Это значит: перед лицом Божьим он уже кесарь. Серую куколку уже разбивала золотая бабочка.

Et du Premier Consul, déjà par maint endroit
Le front de l'Empereur brisait le masque étroit
И Первого Консула узкую маску
Уже ломало, во многих местах, чело Императора.

В этом помогали ему враги лучше друзей; прямее, чем победы на войне, вели его к престолу покушения на жизнь его в мире.

7 Жерминаля 1800 года, вскоре после отъезда Первого Консула в Италию, перед самым Маренго, в Париже открыт был заговор. В манифесте заговорщиков приводились обвинения против Бонапарта: «гнусные происки» 18 Брюмера и «преступная цель» этого дня; говорилось о необходимости «еще раз спасти Республику — Революцию». Заговорщики должны были приступить к действию на следующий день после отъезда Первого Консула в армию. Во главе заговора был военный министр генерал Бернадотт, министр внутренних дел Люсьен Бонапарт, министр полиции Фуше и комендант Парижа генерал Лефевр. «Заговор был глухо подавлен и остался мало известен».[718]

3 Нивоза, 24 декабря, 1800 года на Сэн-Никезской улице произошел взрыв адской машины под каретой Первого Консула. Стекла были разбиты вдребезги не только в карете Бонапарта, но и в следующей, в которой ехала Жозефина, так что сидевшую рядом с ней дочь ее Гортензию слегка ранило осколком стекла в руку. Повреждены были пятнадцать соседних домов, трое прохожих убито и множество ранено. Только чудом спасся Бонапарт: кучер его, слегка подвыпивший, гнал лошадей во весь опор и проскакал счастливо.

Первый Консул ехал в Оперу, где в тот вечер давалась оратория Гайдна «Творение мира». Он вошел в ложу и на приветственные клики и рукоплескания двухтысячной, еще не знавшей о покушении толпы раскланялся так спокойно, что никто ни о чем не догадался. «Негодяи хотели меня взорвать», — сказал находившимся в ложе и, обернувшись к адъютанту, прибавил: «Принесите афишу».[719]

Думал, что «негодяи» — якобинцы, но ошибался: это были «шуаны», как тогда называли бретонских роялистов-заговорщиков. Якобинцы, впрочем, готовы были соединиться с роялистами, чтобы убить Первого Консула.

«Воздух полон кинжалами», — доносил ему министр полиции Фуше.[720] Бонапарт знал, что Фуше готов прибавить к этим кинжалам и свой.

В 1800 году основано было «Общество тираноубийц»,[721] из которого впоследствии, уже во времена империи вышел «Союз Филадельфов». «Наполеон, — говорили они, — омрачил славу Бонапарта… Спас сначала нашу свободу, а затем погубил».[722]

В годы Консульства, 1800–1804, воздух в самом деле «полон кинжалами». Но убийцы Бонапарта помогают Наполеону: ломают узкую маску Первого Консула на челе Императора; разбивают серую куколку на золотой бабочке.

Чем больше ненавидят его десятки людей, тем больше любят миллионы. «Если он погибнет, что с нами будет? Кто защитит нас от красной бездны?» — говорят все; все убеждены, что «красная бездна» Террора все еще готова поглотить Францию.[723]

В октябре 1800 года Фуше представил Первому Консулу брошюру брата его, Иосифа: «Параллель между Цезарем, Кромвелем и Бонапартом». Иосиф хотел, конечно, услужить Наполеону; но говорить о таких «параллелях» все равно что о веревке в доме повешенного. Иосиф за это отправился в почетную ссылку, послом в Испанию. Куколка чуть держится на бабочке, но все еще держится.

Всем, впрочем, ясно, куда идет дело, когда 16 Термидора, 4 августа 1802 года решением Сената по плебисциту больше чем тремя миллионами голосов объявлено пожизненное консульство. Президент Сената сообщает это решение Первому Консулу торжественно в Тюльерийском дворце.

«Сенаторы, — ответил Бонапарт, — жизнь гражданина принадлежит отечеству. Французский народ желает, чтобы я посвятил ему всю мою жизнь… Я повинуюсь… Моими усилиями и с вашею помощью, по доверию и по воле этой великой страны, свобода, равенство, благоденствие французов будут обеспечены от прихотей судьбы и неизвестностей будущего…

Лучший из народов будет счастливейшим, как он того достоин, дабы счастьем своим содействовать счастью всей Европы. Тогда, утешенный сознанием, что я был призван волею Того, от Кого все исходит, восстановить на земле справедливость, порядок и равенство, я услышу, без сожаления и без тревоги, о суде потомства, как пробьет мой смертный час».[724]

«Я призван волею Того, от Кого все исходит», это значит: «Я призван Богом, я Божий избранник, помазанник».

«Так вот исход этой Революции, начатой с таким почти всеобщим порывом любви к свободе и к отечеству! — возмущаются уже не крайние якобинцы, а умеренные республиканцы. — Столько крови, пролитой на полях сражений, столько разрушенного благосостояния, столько драгоценных жертв привели нас к замене одного короля другим и королевской семьи, царствовавшей над Францией в течение веков, — семейством, никому не известным десять лет тому назад и едва французским при начале Революции. Неужели мы так низко пали, чтобы искать спасения в деспотизме и предаваться Бонапартам, без всяких условий?»[725]

А в это время Бонапарты уже спорят о будущем престолонаследии. Когда Людовик от него отказывается за своего малолетнего сына, вернувшийся из ссылки Иосиф, негодуя, что его хотят обойти, произносит непристойнейшую речь в Сенате: «проклинает честолюбие Первого Консула и желает ему смерти, как счастья для семьи Бонапартов и Франции».[726]

Братья только мешают, зато враги опять помогают: убийцы Бонапарта углаживают путь Наполеону.

В начале 1804-го арестованы в Париже сорок заговорщиков, имевших намерение покуситься на жизнь Первого Консула, большею частью наемников английского правительства; в том числе Жорж Кадудаль, бретонский «шуан», и два генерала, Пишегрю и Моро. Предполагали — ошибочно, как потом доказано было с несомненностью, — что в заговоре участвовал и даже одно время находился в Париже герцог Энгиенский, Людовик Бурбон Кондэ, один из последних отпрысков старого королевского дома Франции, живший тогда в городке Эттенгейме маркграфства Баденского, неподалеку от Рейна, и французской границы.

15 марта взвод французских жандармов перешел потихоньку через границу, пробрался в Эттенгейм, арестовал герцога и отвез его в Париж, в Венсенскую крепость. Здесь 21 марта, в два часа пополуночи, расстреляли его в крепостном рву по приговору военно-полевого суда. Суд был пустая комедия, действительный приговор исходил от Бонапарта.

Невинность Энгиена была так очевидна, что даже подставные судьи ходатайствовали об его помиловании. Знал ли Бонапарт, что герцог невинен? Во всяком случае, мог знать.

«Мы вернулись к ужасам 93-го года; та же рука, что извлекла нас из них, в них же опять погружает, — говорил граф Сегюр. — Я был уничтожен. Прежде я гордился великим человеком, которому служил, а теперь…»[727] Духу не хватает ему кончить: «теперь, вместо героя, злодей».

Зачем же Бонапарт убил Энгиена?

«Эти люди хотели убить в моем лице Революцию. Я должен был защитить ее, я показал, на что она способна». — «Я заставил навсегда замолчать якобинцев и роялистов».[728]

Нет, не заставил; и уж лучше бы не вспоминал Волчонок о загрызенной им же Волчице-Революции.

«Что я, собака, что ли, которую всякий прохожий на улице может убить?»[729] — «Мне принадлежало естественное право самозащиты. На меня нападали со всех сторон и каждую минуту… духовые ружья, адские машины, заговоры, западни всех родов… Я, наконец, устал и воспользовался случаем перекинуть террор обратно в Лондон… Война за войну… кровь за кровь…» — «Ведь и моя кровь тоже не грязь».[730]

Может быть, все это было бы так, если бы герцог Энгиенский не был невинен и Бонапарт этого не знал наверное.

За три дня до смерти, уже в наступающих муках агонии, он потребовал запечатанный конверт с завещанием, вскрыл его, прибавил что-то потихоньку от всех, опять запечатал и отдал. Вот что прибавил: «Я велел арестовать и судить герцога Энгиенского, потому что это было необходимо для безопасности, блага и чести французского народа, в то время, когда граф д'Артуа, по собственному признанию, содержал шестьдесят убийц в Париже. В подобных обстоятельствах я снова поступил бы так же».[731]

Все это опять, может быть, было бы так, если бы он не знал наверное, что герцога Энгиенского не было среди убийц.

«Вопреки ему самому, я верю в его угрызения: они преследовали его до гроба. Терзающее воспоминание внушило ему прибавить эти слова в завещание», — говорит канцлер Паскьэ, хорошо знавший Наполеона и близкий свидетель этого дела.[732] Кажется, так оно и есть: мука эта терзала его всю жизнь; с нею он и умер.

Проще и лучше всех об этом говорит лорд Голланд, истинный друг Наполеона: «Надо признать, что он виновен в этом преступлении; оправдать его нельзя ничем: оно останется на памяти его вечным пятном».[733]

Англичане могли быть довольны: кровь запятнала белые одежды героя; в дом его вползли Евмениды, и кинжал их будет ему страшнее, чем все кинжалы убийц.

Но дело сделано: ров Венсенский, где расстрелян невинный потомок Бурбонов, есть рубеж между старым и новым порядком, разрез пуповины, соединяющей новорожденного кесаря с королевской властью. Труп Энгиена для Бонапарта — ступень на императорский трон; кровь Энгиена для него императорский пурпур.

«Великий человек, довершите ваше дело, сделайте его бессмертным», — молит Сенат Первого Консула о принятии верховной власти 28 марта, неделю спустя после казни герцога.[734] Но слова эти кажутся Бонапарту все еще невнятными или чересчур стыдливыми. «Вы сочли за благо изменить некоторые учреждения наши, дабы навсегда утвердить торжество свободы и равенства. Я прошу вас изъяснить вашу мысль до конца», — пишет он Сенату. «Наибольшее благо Франции требует, чтобы управление Республикой вверено было Наполеону Бонапарту, наследственному императору», — отвечает Сенат.[735]

Куколка разбита — выпорхнула бабочка.

18 мая 1804 года длинная вереница карет, под конвоем конных кирасир, въехала в Сэн-Клу. Было пять часов вечера — тот самый час, когда 19 Брюмера гренадерская колонна Мюрата разогнала штыками Совет Пятисот. Сенаторы вошли в тот самый кабинет, где тогда же, 19 Брюмера, генерал Бонапарт, только что вынесенный на руках гренадеров из якобинского пекла, в бешенстве расчесывал до крови на лбу своем сыпь от тулонской чесотки и бессвязно лепетал гревшемуся у камина Сийэсу — Гомункулу: «Генерал они хотят объявить меня вне закона!»

«Государь!.. Ваше величество! — обратился к Первому Консулу от лица Сената вчерашний коллега его, Второй Консул Комбасерес. — В эту самую минуту сенат объявляет Наполеона Бонапарта императором французов».

«Виват император!» — послышались крики и рукоплескания в толпе сенаторов, довольно, впрочем, жидкие, — вспоминает очевидец. — «Император ответил голосом твердым и громким. Все казались смущенными, кроме него… Многие с непривычки, путаясь, говорили ему то „гражданин Первый Консул“, то „государь“ и „ваше величество“. Вся церемония длилась с четверть часа… Возвращаясь в Париж, я видел толпившийся по дороге народ. Пушечная пальба и съезд карет привлекли много любопытных. Но вечером не было ни праздников, ни иллюминаций. Кажется, в толпе не знали, что произошло, или оставались равнодушными».[736]

Наполеон сначала думал короноваться в Ахене, древней столице Карловингской династии. «Париж, — говаривал он, — язва Франции; парижане неблагодарны и легкомысленны; они осыпают меня самою гнусною бранью».[737] Вот в какую минуту готов отречься от сердца Франции: чувствует себя уже не французским, а всемирным кесарем.

Папа Пий VII согласился приехать в Париж, чтобы венчать императора: услуга за услугу — за Конкордат венчание.

«Я желал бы, чтобы это дело совершилось ради великого блага, которое проистечет из него для религии, церкви и государства», — писал легат Капрара из Парижа в Ватикан.[738]

«Промысел Божий и Конституционные законы Империи даровали нашей фамилии наследственное императорское достоинство», — сказано было в манифесте. Это значит: короноваться будет не только Наполеон, но и супруга его, вопреки обычаю: лет двести не бывало, что короновались женщины.

В самую последнюю минуту папа узнал, что Жозефина — не супруга Наполеона, а «любовница», потому что не венчана. Короновать такую чету было бы кощунством. От этого папа отказался наотрез и потребовал церковного брака. Наполеон уступил ему нехотя: уже о разводе подумывал, не желая связывать судьбу новой династии с бездетной Жозефиной. Дядя Фош, кардинал, повенчал их тайком, без свидетелей, в кабинете императора.

Перед коронованием надо было ему причаститься. От этого он, в свою очередь, отказался наотрез: причащаться, не веря в таинство, казалось ему лицемерием и кощунством. «Не будем отягчать совести его и нашей», — согласился папа и написал собственноручно в церемониале: «Non communicarano, причащаться не будут». — «Рано или поздно вы сами к этому придете и будете с нами», — говорил он императору.[739]

Тут со стороны Наполеона было противоречие: от одного таинства, причащения, отказывался и требовал другого — помазания на царство, ибо оно есть «пятое таинство», по толкованию св. Петра Дамиена: Sacramentum quintum est inunctio régis. Но отказом от причащения уничтожалось и помазание: какое, в самом деле, могло иметь значение таинство, совершенное над человеком, не принадлежащим к церкви?[740]

11 Фримера, 2 декабря 1804 года в соборе Парижской Богоматери происходила невиданно пышная, но холодная и скучная церемония. Многие заметили, как император «несколько раз подавлял зевоту»; а когда папа мазал его миром, — казалось, думал только о том, как бы поскорее вытереться. «Лицо его было равнодушно и неподвижно, как в магнетическом сне». С вещим даром ясновидения, не покидавшим его в роковые минуты жизни, узнавал ли он — вспоминал ли, что венчает себя «как жертву»?

«Да живет император вовеки! Vivat imperator in aeternum!» — возгласил папа и протянул было руку, чтобы взять корону.

Но Наполеон предупредил его: взял ее сам, снял с головы золотой лавровый венец и возложил на нее корону.[741]

«Il cielo mi diede; guai a qui la tocchera! Бог мне дал ее; горе тому, кто к ней прикоснется!» — скажет впоследствии, венчаясь в Милане железной короной Ломбардии.

«Для того ли явлена человеку свобода, чтоб он никогда не мог от нее вкусить? Вечно ли, протягивая руку к этому плоду, он будет поражаем смертью?» — говорил в Трибунале старый, честный якобинец Карно, голосуя один против объявления Наполеона императором.

«Мы только что сделали императора, — писал Поль-Луи Курьэ. — Такой человек, как Бонапарт, — солдат, военачальник, первый полководец в мире — захотел называться „его величеством“. Быть Бонапартом и сделаться „государем“! Он хочет снизиться… Бедный человек! Мысли его ниже его судьбы».[742]

Де-Прадт, епископ Малинский, не скрывал от Наполеона, что в различных частях Франции, которые он имел случай наблюдать, как служитель церкви, он «не нашел никакого благоприятного следа, оставленного этой церемонией». — «Мне всегда казалось, что вы коронованы только вашей собственной шпагой», — говорил он в лицо императору и потихоньку прибавлял: «Это самообман, это настоящее ребячество!»[743]

Бетховен посвятил Бонапарту Третью Симфонию, но, узнав, что он сделался императором, зачеркнул посвящение и вместо него написал: «Героическая Симфония в память великого человека». В ней — похоронный марш, как будто Бетховен тоже знал — помнил, что Наполеон венчал себя как жертву.

Коронационная мантия императора усеяна была золотыми пчелами. Точно такие же пчелы найдены в могиле Хильдерика I, одного из древнейших королей Франции. Что это значит?

Идучи в Фимнафу, увидел Самсон: «Вот молодой лев, рыкая, идет навстречу ему. И сошел на него Дух Господень, и он растерзал льва, как козленка. Спустя несколько дней пошел он посмотреть труп льва, и вот, рой пчел в трупе львином и мед». И загадал он загадку филистимлянам: «Из идущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое».[744]

Если бы Наполеону на Св. Елене напомнили эту загадку и пчел на его императорской мантии, он, может быть, понял бы, что они значат. Сам себя растерзал, как Самсон — льва: «и вот, рой пчел в трупе львином и мед» — мед «золотого века», мед жертвы сладчайший. Это и значит: из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое.