«Странное искусство война: я дал шестьдесят больших сражений и ничему не научился, чего бы не знал заранее», — говорил Наполеон на Св. Елене.[568]
Это чудесное знание, врожденное, прежде всякого опыта, «знание-воспоминание», anamnesis Платона, он обнаруживает в первом же военном деле своем, осаде Тулона. «Кто его научил? Откуда он все это знает?» — так же удивлялись опытные военные люди в Тулонском лагере, как некогда учитель математики в Бриеннской школе; так же казалось им, что он не узнает ничего нового, а только вспоминает старое.
Когда этот двадцатичетырехлетний артиллерийский капитан, худенький, тоненький, длинноволосый, похожий на шестнадцатилетнюю девочку, но с важной осанкой и спокойно-повелительным взором, появился в лагере, все вдруг почувствовали, что власть принадлежит ему.
Чтобы оценить как следует, что сделал Бонапарт при осаде Тулона, надо понять, какие трудности пришлось ему побеждать.
Укрепленный лагерь Тулона, со своими могущественными фортами и двумя великолепными рейдами, считался тогда одной из неприступнейших позиций в мире. Мощный англо-испанский флот и английская артиллерия еще усиливали лагерь.
Тулон, так же как Марсель, доведенный до отчаяния террором, восстал на Конвент и предался англичанам, предался бы и дьяволу, чтобы спастись из волчьей пасти Марата. Город защищался героически; осада затянулась: орешек был не по зубам Конвенту. Войско его состояло на четверть из нищего, пьяного и буйного сброда, заражавшего остальные три четверти. Дух армии пал, дисциплина рушилась. «Все было беспорядком и безначалием», — вспоминает Наполеон. Двести «народных представителей», слетевшихся в лагерь из соседних якобинских клубов, — двести болтунов и невежд, всюду лезших со своими военными планами и подозревавших контрреволюцию, растлевали армию окончательно.
Но, может быть, хуже всего был начальник ее, генерал Карто, человек безграничного невежества в военном деле и той особенной глупости, которая нападает на людей в революциях, когда прибавляется к их личной дури — общая. Этот генерал-санкюлот, молодецкой наружности, «весь с головы до ног раззолоченный», надутый революционною спесью, расхаживал в толпе депутатов, как петух в курятнике.
«Чем могу вам служить, гражданин?» — встретил он Бонапарта с важностью.
Тот подал ему рапорт со своим назначением.
«Опоздали, — проговорил Карто, поглаживая усики. — Нам больше никого не нужно. А впрочем, милости просим: завтра мы сожжем Тулон, и вы разделите нашу славу, не трудясь».[569]
С вещим ясновидением, которое составляло существо его военного гения. Наполеон сразу понял, что единственный ключ к Тулону — форт Эгийетт, на Керском мысе, при выходе из Малого рейда в Большой. «Надо взять Эгийетт, и восьми дней не пройдет, как мы будем в Тулоне», — повторял он всем, кто хотел его слушать, в течение трех месяцев. Но втолковать это генералу Карто было не так-то легко.
«Вот где Тулон!» — воскликнул однажды Бонапарт, указывая на форт Эгийетт на карте.
«Малый, кажется, не силен в географии», — шепнул генерал соседу, подтолкнув его локтем.[570]
И потому, когда, по настоянию депутатов Конвента, решена была атака на Эгийетт, Карто, подозревая измену, все повторял с беспокойством, что Тулон вовсе не там. К счастью, жена его была умнее мужа.
«Дай этому молодому человеку делать, что он хочет, — говорила она простодушно. — Он больше твоего смыслит, ничего у тебя не просит и дает тебе отчет во всем. В случае успеха слава будет твоя, а за неуспех ответит он сам».[571]
Бонапарт очаровал обоих войсковых депутатов Конвента, Гаспарена и земляка своего, корсиканца Салицети, как умел очаровывать всех, кого хотел. Опираясь на них, он потихоньку оттеснил Карто и захватил в свои руки власть над армией. Действительным главнокомандующим при осаде был один Бонапарт.
Когда Комитет Общественного Спасения решил соединить все силы Юга против Тулона и назначил вместо Карто старого, опытного генерала Дюгоммье, Бонапарт вздохнул свободнее. Дюгоммье был им очарован так же, как оба депутата, и принял план его, вопреки Комитету Спасения.
Маленький командир артиллерии делал в армии такие чудеса, что люди глазам своим не верили: упорядочивал хаос, буйные силы революции превращал в стройные силы войны, наглых санкюлотов-головорезов — в храбрых и честных солдат; покорял их тихим взглядом, умным словом, шуткой, лаской или строгостью.
Верным чутьем угадывали в нем солдаты Вождя и Человека, l'Homme, как просто и чудно назвали его потом. Если неожиданная вылазка неприятеля застигала их врасплох, все командиры постов в один голос кричали: «бегите к Бонапарту, он знает, что делать!»[572] И он знал. Знал все и всех, видел насквозь; каждого человека оценивал с первого взгляда и ставил на свое место, лучших отличал и приближал к себе: так приблизил капитана Мьюрона, будущего аркольского героя, и сержанта Жюно, будущего герцога Абрантесского, и Мармона, и Дюрока, будущих маршалов. Главный штаб Великой Армии уже родился.
Всех зажигал своим огнем, заражал своей отвагой и всепожирающей деятельностью; был всем для всех: то пехотинец, то всадник, то сапер, то канонир. Не жалел себя: скомандовав как генерал, шел в огонь как рядовой; делил все лишения с солдатами; ел черный хлеб, спал на соломе, под пушками, не на словах, а на деле осуществлял революционное братство и равенство.
Никогда не был бестрепетнее, чем при осаде Тулона. Три лошади были убиты под ним. Невозмутимый под летящими ядрами, не двигаясь с места, не изменяясь в лице, он только покрикивал: «берегись, — бомба!», как будто играл в снежки на бриеннском школьном дворе. Бомба однажды пролетела так близко от него, что ветром сшибла его с ног и контузила, но он остался в огне.
В другой раз на батарее санкюлотов рядом с ним был убит канонир. Он стал на его место у пушки, схватил прибойник и начал заряжать. Убитый был болен злокачественной чесоткой, и Бонапарт заразился ею от прибойника. Поглощенный другими заботами, он лечился кое-как; болезнь вошла внутрь и едва не стоила ему жизни. Крайняя худоба его, изможденность, вид человека смертельно больного в течение нескольких лет, до самого консульства, происходили от этой болезни.[573] Но слабость тела побеждал он силою духа. «С телом моим я всегда делал все, что хотел».[574]
На батарее у Малого Гибралтара был такой убийственный огонь, что люди отказывались стоять под ним. Бонапарт велел прибить на видном месте дощечку с надписью: «Батарея бесстрашных людей», и люди начали добиваться, как особой чести, стоять на ней. Но и здесь не слово, а дело решило все: командир был впереди всех под огнем.
Солдаты любили — «жалели» этого худенького мальчика, похожего на девочку, больного их же, санкюлотской, болезнью — чесоткой. Видя тоненькую фигурку его, черневшую на самом верху парапета, в белом дыму и красном огне взрывавшихся бомб, не могли этого вынести, кидались за ним в огонь, с одною мыслью: «Лучше самим умереть, чем видеть, как больной мальчик умрет!»
И декабря генерал Дюгоммье на военном совете предложил и отстоял план Бонапарта взять форт Эгийетт, обстрелять с Керских высот английскую эскадру и принудить ее к эвакуации обоих рейдов, чтобы гарнизоны, потеряв надежду на флот, покинули форты и город был сдан.
После трехдневной артиллерийской подготовки сделался возможным штурм Английского редута, ключа к форту Эгийетт. 17 декабря, в час пополуночи, в грозу, под проливным дождем, республиканское войско двинулось в атаку тремя колоннами. В темноте, как это часто бывает, диспозиции спутались. Две атакующие колонны пошли прямо на редут, но только небольшая часть их дошла до него, остальная — рассеялась. Вдруг из темноты послышались крики: «Спасайся кто может! Измена!» — и началось бегство. Но лучшие люди, сплотившись, локоть о локоть, не думая, много их или мало, веря каждый в себя и ободряя друг друга, дошли до подножия мыса, вскарабкались на кручу, оттеснили первый аванпост англичан, второй — испанцев и, под градом пуль и ядер, под громовые раскаты, сливавшиеся с пушечными залпами, как будто небо хотело вмешаться в земную войну, шли все вперед и вперед, дошли до самых стен редута, повалили рогатки, перелезли через засеку и ров, вскарабкались на парапет, перебили на нем канониров и ворвались в редут. Уже кричали: «Победа! В штыки!» Но вторая засека из множества траверзов остановила их, и, под убийственным огнем, они отступили, выбежали из форта в те же амбразуры, в которые только что вошли. Но тотчас вернулись в атаку, снова ворвались в редут и снова, встреченные залпом, отступили. Генерал Дюгоммье кинулся к резервной колонне Бонапарта. Капитан Мьюрон уже вел ее в атаку и, пользуясь всеми извилинами хорошо ему известной тропы, взошел на высоту почти без потерь.
В три часа ночи республиканцы третьим и последним натиском заняли редут окончательно. Первым вошел в амбразуру Мьюрон, за ним — Дюгоммье и Бонапарт.
Сержант Пэту, раненный в плечо и ногу, упал в ров, но тотчас встал, вылез и, кидаясь снова в бой, закричал своим канонирам: «Смело, братцы, смело, мы ведь с Батареи Бесстрашных!» Вот когда пригодилось это имя: может быть, сержанту Пэту казалось, что молнии пишут его на черном небе огненными буквами и повторяют голоса громов.
А в редуте огонь уже затих и люди дрались молча, врукопашную, грудь с грудью, штык со штыком. Английские канониры у своих орудий давали изрубить себя на куски. Но ярость нападающих одолела наконец их упорство. Карманьолы овладели Адским редутом, как они называли его, и из их тяжело дышавших грудей вырвался крик торжества: «Редут наш!»[575]
Бонапарт выказал в тот же день величайшую доблесть. Лошадь была убита под ним, и он получил штыковую рану в бедро, такую тяжелую, что боялись, как бы не пришлось ампутировать ногу. Трудно поверить, что в тот же день он распоряжался установкой батареи на Малом Гибралтаре.
В пять часов утра карманьолы весело пошли в атаку на форт Эгийетт. Долго отстаивать его после падения редута было невозможно; англичане скоро покинули форт.
«Завтра, или, самое позднее, послезавтра, мы будем ужинать в Тулоне», — сказал Бонапарт после сдачи Эгийетт.[576] В войске этому еще не верили, но когда предсказание исполнилось, люди не могли прийти в себя от удивления; им казалось, что Бонапарт — колдун.
Поутру 18-го республиканцы увидели, что гарнизоны покидают почти все форты Тулонского лагеря. В тот же день, к вечеру, послышался из города шум, возвещавший беспорядочное бегство. В девять часов два оглушительных взрыва потрясли город до основания; верст на семь от него был слышен подземный толчок, подобный землетрясению: то взорвались на рейде два испанских фрегата, груженных порохом.
В то же время коммодор Сидней Смит, обстрелянный бомбами и раскаленными ядрами с Керских высот, уходил с обоих рейдов. В городе со всех сторон пылали пожары — арсенала, главного военного склада, складов мачтовых и бочарных, а также двенадцати кораблей французского флота.
Карманьолы, подходившие к стенам Тулона с веселыми криками и революционными песнями, вдруг замолчали, остолбенели, как пораженные громом. Пылавшие корабельные остовы походили на потешные огни: арсенал в клубах дыма и пламени напоминал извержение вулкана. В небе пылало огромное зарево, так что ночью было светло, как днем.
И девиче тонкая фигурка больного Мальчика четко чернела на этом зареве — заре нового века: в мир входил Наполеон.