Давно уже сошли с дороги на глухую, как звериный след, тропу. Вдруг вышли на лесную поляну, отовсюду огражденную скалами, тихую, теплую. Посреди нее миндальное деревцо розовело розовым цветом, под белым снегом, в мутных сумерках.
— А может быть, ты и ошибся в счете, купец: дважды два четыре не все? — сказала она, взглянув на деревцо.
— Может быть, и ошибся, — опять усмехнулся он горько. — Слушай, девушка. Сказал безумный мудрому: «Все ли зло под солнцем? Нет ли добра?» И мудрый безумному ответил: «Есть и добро». — «Какое же»? — «А вот какое: разбить нам обоим головы и бросить нас обоих в реку».
— Вот так ответил! Вот так ответил! — рассмеялась она весело.
Он тоже взглянул на дерево и понял: для нее, смеющейся, он, скорбящий, — как этот мокрый снег для розовых цветов.
— Стой, куда мы зашли? — оглянулась она. — Что-то я этой поляны не помню.
— Так и знал, что заблудимся! Зачем же свернула с дороги?
— Покороче хотела.
— Вот тебе и покороче! Ах, бестолковая! Небесных путей искавши, земной потеряли. А ночь на носу…
Он присел на поваленный ствол сосны и вытер ладонью пот со лба.
О себе она не думала; ко всему привыкла на звериных ловлях; переночевала бы в лесу, как дома. Но видела, что он устал и ослабел от раны. Подумала, решила:
— Не бойся, найдем ночлег.
— В медвежьей берлоге, что ли?
— Нет, у Нее.
Он понял: у Нее — у Матери. Имя Ее было так свято, что почти никогда не произносилось.
— Где же Она?
— Тут недалеко.
— А ты почем знаешь?
Молча указала она на глубоко зарубленный в сосновой коре, угольчатый крестик — Ее святое знаменье. Подальше, на другом стволе — еще, и еще. Как вехи, вели они к Ней.
Следуя по ним, вошли они в овраг — дно высохшего потока, так густо заросшее лиловым вереском и ржавым папоротником, что не видно было, куда ступает нога. Дио шла впереди. Вдруг отшатнулась — едва успела удержать ногу над пропастью. По ту сторону ее, в белесовато-мутной мгле, громоздились горы, как тучи, и высоко над ними, как будто от них отделенная, реяла почти невидимо, бледным призраком, снежная Ида гора — сама Великая Матерь, неизреченная Ma.
Дальше, казалось, идти было некуда. Но на отвесной скале, над самою кручею, начертан был четко, красною краскою, все тот же путеводный крестик. Обогнув выступ скалы, по самому краю пропасти, вышли к полукруглой площадке, обставленной каменными глыбами. Это была святая ограда перед входом в пещеру Матери.
Камень черный, закругленный сверху, как желудь, стоял посреди площадки. Люди говорили, что он упал с неба падучею звездою и по ночам светился звездным светом. Это был святой Камень — Бэтил: в нем обитал Бог.
Дио вошла через калитку в ограду. Подойдя к Камню, обняла его и поцеловала. Потом вернулась к Таммузададу, сказала:
— Войди. Со мною можно.
И, взяв его за руку, ввела в ограду. В скале была медная дверца. Дио постучалась в нее. Никто не ответил.
— Должно быть, Пчелы ушли в город, — сказала она. Пчелами назывались жрицы Матери, и сама Дио была Пчелою.
Дверца никогда не запиралась: страх Божий охранял святилище. Открыв ее, вошли через тесную щель в темную, теплую, прокуренную святым шафраном и ладаном пещеру.
При тусклом свете, падавшем из приотворенной дверцы, увидели бронзовый треножник — алтарь курений с рдевшим под пеплом жаром углей. Дио вздула огонь и набросала сухих веток. Вспыхнуло яркое пламя, и пещера осветилась.
За алтарем курений был алтарь возлияний — черная стеатитовая, на столбиках, доска, с тремя углублениями — чашами, для воды, молока и меда: вода — Отцу, молоко — Сыну, мед — Матери.
Дальше в глубину возвышались два огромных глиняных бычьих рога, и между ними медная, на медном древке, двуострая секира, ярко вычищенная, сверкала, отражая пламя. Эта святая Секира — Лабра — была знамением Сына закланного, Тельца небесного: молнийной секирою Отца рассекается туча — телец, чтобы жертвенною кровью — дождем — напитать Землю Кормилицу.
А в самой глубине стоял маленький глиняный идол, незапамятно древний, чудовищный, с птичьим клювом вместо лица, смешными обрубками, как бы цыплячьими крылышками вместо рук, исполинскими кольцами-серьгами в исполинских ушах, красными точками вместо сосцов и черным треугольником женских ложесн.
Войдя в пещеру, Таммузадад и Дио скинули звериные шкуры.
На нем была длинная, подобная жреческим ризам, вавилонская одежда из темно-лиловой шерсти с золотым шитьем, повторявшим узор — райское Древо Жизни между двумя херувимами. Борода, черная с проседью, завита была в правильные ярусы мелких локонов, теперь от сырости развившихся и растрепавшихся несколько смешно и жалобно. Ростом он был невысок, широкоплеч и приземист. Обветренное, смуглое, как у моряков, лицо с резкими чертами, с вечною, как бы застывшею, умною и злою усмешкою, было некрасиво. Но иногда он улыбался неожиданно-детскою улыбкою, и вдруг, точно личина спадала, открывалось другое лицо, простое и доброе.
На ней была критская сборчатая, книзу расширенная колоколом, юбка, на каждой ноге закругленная так, что слегка напоминала мужские штаны; стан туго перетянут, как бы перерезан, кожаным поясом-валиком; на верхней части тела — узкий, в обтяжку, хитон из ткани, тонкой и золотистой, как пленка с головки сушеного лука; на груди — трехугольный, низкий до пояса, вырез, обнажавший сосцы.
Когда вспыхнуло пламя на жертвеннике, Дио подняла и протянула руки, выставив ладони вперед, к маленькому чудовищному идолу в глубине пещеры; потом поднесла их ко лбу и соединила над бровями, как будто закрывая глаза от слишком яркого света. Повторила это движение трижды, произнося молитву на древнем, священном языке. Таммузадад плохо понимал его, но все-таки понял, что она молится Матери:
— Всех детей твоих, Матерь, помилуй, спаси, заступи!
Он удивился, узнав почти ту же молитву, которой мать его учила в детстве; с нею же надела ему на шею и ту корналиновую дощечку-талисман, с полустертыми знаками древних письмен: «Отец есть любовь».