Кончив молитву, Дио указала ему на две кучи сухих листьев, покрытые овечьим руном, у двух противоположных стен пещеры, — должно быть, ложа здешних Пчел:
— Вот тебе и ночлег!
Он посмотрел на нее молча, с удивлением: не понимает, что делает, или думает, что от всего сохранит ее святой покров Матери?
Потом, усадив его на обрубок дубового пня, вынула из охотничьей сумы все, что нужно для перевязки, сходила за водою на родник в устье пещеры, согрела воду в медной чаше на угольях жертвенника, обмыла рану, присыпала зельем, утоляющим боль, и перевязала лоскутом свежей льняной ткани. Была искусною врачихою, так же, как все Пчелы.
Пальцы ее едва касались раны. Но он побледнел и стиснул зубы.
— Лилит! Лилит! — шептал, как в бреду.
— Что ты шепчешь? — спросила она. Он ничего не ответил, только стиснул зубы еще крепче.
Лилит была соблазнительно-прекрасным вавилонским бесом, сосущим по ночам кровь сонных дев и отроков, — сама ни отрок, ни дева, — Дева и Отрок вместе.
Девушки часто бывают похожи на мальчиков. Но Дио была больше, чем похожа. Смешно сказать: он иногда не знал, кого любит — ее или его. Видел голую женскую грудь, а все-таки не знал.
О, это слишком худое, отрочески-стройное тело, слишком узкие бедра, угловатость движений, непокорные завитки слишком коротких, иссиня-черных волос и мужественно-смуглый, девственно-нежный румянец, как розовый цвет миндаля в густеющих сумерках, и темный пушок на верхней губе — смешные «усики»— для него не смешные, а страшные! Ни он, ни она — она и он вместе — Лилит, Лилит!
Иногда ему хотелось спросить ее в упор: «А ты кто?». И если не спрашивал, то не только потому, что это было смешно. «Кто подымет покров лица моего, умрет», — говорит богиня Иштар вавилонская. Звезда любви, утренне-вечерняя, на закате Жена, на рассвете Муж — Муж и Жена вместе. Страшно ему было узнать, кто она: узнать — умереть.
Дио вынула из сумы и поставила на стол — другой пень, повыше — две стеклянных сулейки, одну с вином, другую с оливковым маслом; положила хлеб, сыр, сушеные плоды, и для него — ломоть копченой оленины. Сама не ела мяса: ничего дышащего не вкушали жрицы Матери.
Угощала его, но он от всего отказывался, только жадно выпил чашу холодной воды. А она ела за двоих, как настоящая охотница.
— Теперь уж не заблудимся! — болтала весело. — Тут дорога близехонько. На заре наши с Горы подойдут. У них две телеги; на одной везут быка, а на другую тебя посадим. С ними и вернемся в город… Да что ты такой скучный? О чем думаешь?
— Ни о чем. От тебя шафраном пахнет. «Сладкое дыханье зимнего шафрана», — так у вас в песне поется?.. Это ваше святое благовоние. Пчелы?
— Да. А ты не любишь?
— Нет, ничего.
Он вынул из ножен нож, тот, которым убил давеча вепря. Осмотрел, нет ли пятен крови. Тер сукном, чистил. Темным блеском блестело железо.
— Черная медь крепче желтой? — спросила она. Железа на Островах не было, не было и слова для него.
— Да, крепче, ковче. А если раскалить добела и опустить в воду, будет еще крепче, и гнется, как ивовый прут, не ломается.
— Ты им и торгуешь?
— Им. Я вам его первый привез, до меня никто не возил.
— На нем разжился?
— На нем. Железо дороже золота.
— Откуда оно?
— Из земли Халибов, на Севере. Но и те только купцы да ковачи, а к ним привозят другие, кто живет еще дальше на Севере. Там земля и небо железные, и люди тоже. Если к вам придут, всех истребят. Медью с железом не справиться. У кого железо, тот всех победит.
— А могут прийти?
— Могут. Уже идут. Был камень, есть медь, будет железо. И тогда начнется война, не то что теперь. Где железо, там и кровь; кровь липнет к железу. В древних книгах сказано: «Все будут убивать друг друга». Был потоп водный — будет кровавый, и тогда всему конец…
— Этого не будет!
— Будет. Отчего не быть?
— Не попустит Мать, — сказала она и, подумав, прибавила: — Как же ты не боишься?
— Чего?
— Торговать… этим.
Не захотела произносить гнусное слово: «железо».
— Да Ей-то что? — усмехнулся он. — Боги в такие дела не мешаются. Был бы товар, а купцы будут. Не я, так другой.
— Спрячь! Спрячь! Ей не показывай! — прошептала она с отвращением и ужасом. Он спрятал нож в ножны.
— А рядом с Халибами живут Амазонки, — продолжал он по старой привычке моряка вспоминать далекие страны. — Амазонки значит Безгрудые. Правую грудь выжигают себе, чтобы не мешала натягивать лук. И такой у них обычай: жены воюют, а мужи прядут шерсть и нянчат ребят. А ведь и у вас тут, на Островах, такой же был когда-то обычай; да и теперь еще мать больше отца, и жрицы святее жрецов. Ведь и вы Пчелы — мужененавистницы? Как это у вас в песне поется? В лунные ночи, в святых садах, в сладком дыхании шафрана, как Пчелки жужжат?
— Это не песня, а молитва.
— Ну, все равно. Скажи, как?
Она улыбнулась и вдруг зашептала, зажужжала тихо — молитвенно:
О, да избегну я, дева безбрачная,
Царственной Матери дочерь свободная,
Рабского ига объятий мужских.
— А дальше, дальше как? — молил он жадно.
Она опустила глаза и уже без улыбки прошептала еще тише:
Да преклонит же к молящей
Лик свой милостивый Матерь,
И святым своим покровом
Дева деву осенит!
— Ну а конец я и сам помню:
Лучше в петлю, чем на ложе
Ненавистное мужей!
Так вот вы как, святые девы! Не грудь себе выжигаете, а сердце. Да ведь не выжжете, глупые! Дважды два четыре, это и в любви, как в смерти. Всякая птица вьет гнездо, всякая девушка хочет мужа. Захочешь и ты — полюбишь!
Она подняла на него глаза — вещие звезды, страшно-близкие, страшно-далекие.
— Не полюблю, — ответила просто. — Так не полюблю.
— А как же, как же иначе?
Она ничего не ответила.
Огонь потухал. Она подбавила смолистых лучин; наколола их побольше, чтобы хватило на ночь. Пламя вспыхнуло. Медная секира заискрилась, черные тени рогов запрыгали по стенам, и маленький идол в глубине пещеры, казалось, замахал цыплячьими крылышками, как будто хотел вспорхнуть.
— А правда ли, что тут у вас, в таинствах Матери, жрецы одеваются жрицами, а жрицы — жрецами? — опять заговорил он. — Это зачем? Разве Мать…
— Молчи! — сказала она так же грозно-повелительно, как давеча, когда он спрашивал о человеческих жертвах.
Но он уже не хотел молчать, весь дрожал, говорил как в бреду:
— Тут у вас земля трясется, носить вас больше не хочет. Погодите, ужо накажет вас Бог: провалитесь все в преисподнюю!
— За что?
— А вот за это, за это! За то, что естество извратили, захотели, чтоб дважды два было пять …
Она вдруг рассмеялась ему в лицо так же весело, как давеча, глядя на розовый цвет миндаля в густеющих сумерках.
— Ничего, ничего ты не знаешь! И зачем говоришь, когда не знаешь?
Он посмотрел на нее молча, в упор, и вдруг опять побледнел, стиснул зубы, почувствовал, как пронзающий укус скорпиона, смешное-смешное и страшное вместе. И уже шевелился, рвался с языка безумный вопрос: «Да ты кто, кто ты, Лилит?»
Встал и накинул на себя львиную шкуру.
— Куда ты?
— В лес.
— Зачем?
— Спать.
— Разве тебе здесь нехорошо?
— Нехорошо.
— Почему?
Он опять посмотрел на нее молча, — и она вдруг поняла. Покраснела, потупилась. Мальчик исчез — осталась девушка.
Он пошел к двери. Она — за ним.
— Погоди, ты там сейчас не пройдешь в темноте по обрыву.
Он остановился, не оглядываясь; чувствовал, что, если оглянется, не уйдет.
— Или хочешь так — ты здесь, а я там, в ограде? Мне ничего, я привыкла. Хочешь?
Теперь была уже не мальчик и не девочка, а только ребенок.
Он оглянулся и медленно-медленно пошел назад. Сел на прежнее место.
— Очень ты похожа на отца своего, Дио, — заговорил, как будто спокойно, задумчиво. — Мы с ним друзья были, братья. Плыли раз на корабле за янтарем, к Полночному Берегу, соседнему с Царством Теней, где заря во всю ночь и стволы деревьев белые. Плывем, а море ночное — тихое и светлое, как воздух, точно и нет его вовсе, а только два неба, вверху и внизу. «Вон, говорю, какая тишь: это к буре. А что, брат мой, не страшно тебе в бурю с таким, как я? Ведь боги топят корабли со злодеями?» И все ему о себе рассказал. А он говорит…
— Что ты ему рассказал?
— Погоди, потом скажу. А он говорит: «Нет, не страшно, Таму»…
Он тебя так называл?
— Так. «Нет, говорит, не страшно, Таму. Мы — братья. Я тебя никогда не покину: вместе жили, вместе и умрем». Буря тогда была большая, но ничего, спаслись. А все-таки боги сделали по-своему. Когда мы возвращались на Остров, у самого берега, у мыса Лифинского, где море кипит, как котел, корабль разбился в щепки о подводные камни. Я спасся, а отец твой погиб. Да, боги сделали по-своему: погубили невинного, а злодея спасли…
— Что же ты ему рассказал?
— Зачем тебе?
— Чтобы знать, кто ты.
— А если скажу, отпустишь?
— Как захочешь, так и сделаю.
Он опустил глаза и заговорил опять как будто спокойно, задумчиво:
— Я сказал ему, что на мне кровь.
— Чья?
— Отца.
Помолчал и спросил все так же спокойно:
— Не веришь?
Она вгляделась в лицо его и тоже опустила глаза — поверила.
— Как это было?
— Как было? А очень просто. Была у нас рабыня, эламитянка, девчонка лет тринадцати. И не очень хороша, так только, смазлива; да прехитрая — настоящая зверушка. Обоих нас водила за нос, спала с обоими. Отец узнал и убил ее, а я — его. Должно быть, так…
— Не знаешь наверное?
— Не знаю. Очень тогда испугался, убежал из дому, из города. И вот все бегаю, места себе не нахожу. Уж лучше бы наверное, чем так — ни то, ни се…
Помолчал и прибавил, со своей тяжелой, как бы каменной, усмешкой:
— Может быть, оттого и железом торгую: каков товар, таков и купец!
Долго молчали, не глядя друг другу в лицо. Наконец, он встал и проговорил, все еще не подымая глаз:
— Ну что ж, девушка, не страшно тебе с таким, как я?
Она тоже встала, положила ему руки на плечи и сказала:
— Нет, Таму, не страшно. Я тебя никогда не покину!
Он поднял на нее глаза, и в лице его что-то дрогнуло, как будто открылось медленно-медленно: так открывается железная, ржавая, давно не отпиравшаяся дверь.
— Он, он, он! Аридоэль! — вскрикнул он с радостным ужасом, упал к ногам ее с глухим рыданием и поцеловал не ноги ее, а землю около ног.
Потом встал, быстро подошел к одной из двух куч сухих листьев, лег на нее, повернулся лицом к стене и сказал:
— Доброй ночи, Дио, спи спокойно. Помолись за меня Матери!
Закрылся с головой львиною шкурою, закрыл глаза и почти тотчас же услышал, как пчелы жужжат в лунном саду, над цветами шафрана. Едва успел подумать: «Как странно, пчелы при луне!» — и заснул так сладко, как спал только в детстве, на руках матери.