I
Найдена в глубине Атлантического океана литая из неизвестного металла, может быть, Платонова «орихалка», покоробленная, как древесный лист на огне, покрытая вулканической лавой и тысячелетней ржавчиной, доска, — так называемая скрижаль атлантов, — с восьмиконечным крестом, неясным обликом какого-то жертвенного животного, тельца или агнца, пронзенного копьем, и надписью, прочитанной, благодаря сходству письмен с додинастическими иероглифами и маянскими знаками:
Сын Божий умер за людей.
Это сказка; не было такой скрижали и не будет никогда? Нет, была. Если было то, что Шеллинг называет «перворелигией человечества», Ursystem der Menschheit, то уцелевший от нее и занесенный в Грецию обломок — мистерия-миф о боге Загрее-Дионисе Растерзанном — такая скрижаль.
II
«Бесы, узнав через иудейских пророков о скором пришествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, чтобы распространить ее среди эллинов и других народов, особенно там, где, как они знали, поверят этим пророчествам», — думал св. Юстин Мученик, живший в половине II века (Justin., Dialog cum Tryph., 69. — Apolog., I, 54. — Boulanger, Orphée, 69–70).
Dio значит «бог», nysos, nys, вероятно, фракийский, корень, славянский — syn значит «сын»: Dionysos — «Божий-сын» (Lanzani, 29). Этого «Сына Божьего», Диониса растерзанного, вместо Иисуса распятого, проповедали «бесы» дальше и раньше, чем думает Юстин, — от первых дней человечества до явления Христа, от Египта и Вавилона до Перу и Мексики.
Несколько иначе думает св. Климент Александрийский: «И эллинская, и варварская мудрость видит вечную истину в некоем растерзании, распятии, — не в том, о коем повествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного Логоса» (Clement Alex., Strom. I, 13).
Могут ли «бесы» проповедовать истину? Кто же прав, Климент или Юстин?
III
Быть человеком — значит страдать, умирать — быть жертвою. Вот почему всякая религия, связь человека с Богом, жертвенна; сердце же религии — таинство — особенно. Но здесь-то и подстерегают человека «бесы», смешивая две религии — одну, свою, — бесчисленных человеческих жертв, и другую, Божью, — единой Жертвы Голгофской. В этом смысле прав Юстин: есть демоническое в Дионисовых таинствах; но не только в них, — во всех, и в таинствах народа Божьего, Израиля; может быть даже, здесь, в Святой Земле, где принесется некогда Жертва Голгофская, соблазн человеческих жертв сильнее, чем где-либо.
«Сына своего единородного вознес во всесожжение бог Эль-Крон, El Kronos». Сообщая этот ханаанский миф, в «Приготовлении к Евангелию», помнит ли Евсевий Кесарийский слова Евангелия: «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, чтобы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную»; помнит ли, что Бог Эль-Элогим — Тот Самый, Которого зовет Иисус распятый: «Элои, Элои! ламма савахфани? Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты меня оставил?» (Euseb., de praeparat. evang., I, 10; IV, 16. — D. Nielsen. Der dreieinige Gott, 284–285. — Ио. 3, 16. — Мрк. 15, 34.)
«Подлец человек ко всему привыкает», к этому, однако, едва ли привыкнет: кажется, лучше бы миру не быть, только бы этого не было. «Горе тому, кто препирается с Создателем своим, черепок из черепков земных» (Ис. 45, 9). Нет, не препираемся — молчим; но и молча сердце спрашивает: мир создать не мог ли Всемогущий так, чтобы Всеблагому не надо было жертвовать Сыном за мир?
О, если бы только «бесы» искушали человека в жертвенных таинствах! Но вот, «Бог искушал Авраама и сказал: возьми сына твоего единственного твоего… и принеси его во всесожжение» (Быт. 22, I, 2). След человеческих жертв, замененных обрезанием, остался в Израиле. «Отдавай мне первенца из сынов твоих, beno ha-bekor, то же делай с волом твоим и с овцою твоею… и будешь у Меня народом святым» (Исх. 22, 29–30). Здесь «отдавай первенца» значит, по толкованию позднейшему: «обрезывай», но когда-то значило: «приноси во всесожжение» (Nielsen, 284–285). Царь Моава, видя, что враг в бою одолевает его, «взял сына своего, первенца, beno-ha-bekor, и вознес его во всесожжение на стене города» (IV Цар. 3, 26–27). — «Был на Иевфае (вожде Израиля) Дух Господень… и дал он обет Господу, и сказал: если Ты предашь Аммонитян в руки мои, то, по возвращении моем… что выйдет из ворот дома моего навстречу мне, будет Господу, и вознесу сие во всесожжение». Вышла дочь, и он исполнил обет (Суд. II, 29–39). Бог послал Аврааму овна, а Иевфаю — дочь, и обе жертвы принял.
«И приносили сыновей своих и дочерей своих в жертву бесам» (Пс. 105, 37). Кто эти «бесы»? Эль-Элогимы, досинайские боги Израиля. У древнеханаанского святилища в Gezer, по дороге из Яффы в Иерусалим, найдено кладбище с обугленными костями новорожденных, не старше недельного возраста, в глиняных чанах-гробах, — вероятно, священная ограда Молоха-Мелека, ханаано-израильского «Господа» (Nielsen, 284–285).
IV
Меньшего достигли «бесы» в Греции, земле язычников. Здесь человеческие жертвы очень редки, по крайней мере, за память истории, но, кажется, совсем не прекращались никогда. В самую цветущую пору эллинства, в двух шагах от Сократа и Платона, в канун Саламинской битвы, прорицатель Евфрантид сообщил Фемистоклу волю богов о принесении в жертву Дионису Лютому, Omêstês, трех персидских юношей пленников, родственников Ксеркса. Фемистокл ужаснулся, но войско заставило его исполнить волю богов (Plutarch., Themistocl., XVII). А фиванскому вождю, Пелопиду, когда ему приснился двусмысленный сон о человеческой жертве — рыжей кобылице, посланной богами, вместо рыжеволосой девушки, — прорицатели, вспомнив жертву Фемистокла, говорят: «Столь беззаконной и варварской жертвы благие боги не примут. Ныне ведь правят миром не Тифон и гиганты, а Бог Всевышний, Отец богов и людей. Думать безумно, что богам угодны убийство и кровь. Если бы так, то следовало бы отвергнуть богов, как бессильных, потому что лишь в слабых и порочных сердцах могут рождаться столь безумные и жестокие желания» (Plutarch., Pelopid, XXII).
Кажется, мудрее и благочестивее нельзя было ответить. После того раскаленного, ханаанского солнца Молохова, — «Бог твой, Израиль, есть огнь поядающий», — точно росною свежестью повеяло вдруг, — святою ночью мистерии. Это, может быть, не менее свято, чем у пророков Израиля: «Милости хочу, а не жертвы». Греки не могли бы этого знать, если бы тут же у них, в Дионисовых таинствах, не сохранилась святая «скрижаль атлантов».
V
Мы, христиане, человеческих жертв не приносим. Полно, так ли? Страшный вопрос, но не вольный, если хорошенько подумать о том, что мы не говорим, а делаем.
Во второй половине прошлого века, Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин-спасовец, беспоповского толка, Михаил Куртин, 57 лет, зарезал родного сына, семилетнего мальчика, Григория, в убеждении, что это «угодно Спасу». Вот что показал Куртин на суде: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди погибают во грехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла мысль спасти сына от погибели вечной… Боясь, чтоб он не развратился в вере и не погиб, я решил его зарезать… Я сказал ему: „Встань, Гришенька, надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь“. Он надел и лег на лавку… Тогда я подложил ему шубку под голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал и начал биться… Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу… Вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени, прося Бога принять милостиво новую жертву». Заключенный в остроге Куртин, еще до решения дела в суде, запостился до смерти (К. Леонтьев. Восток, Россия и славянство. II, 14, 15).
VI
Кто такой Куртин? Дикий изувер, больной, сумасшедший. Страшная болезнь его — «атавизм», «пережиток», в новом личном, древнего общего. Слабые, почти невидимые, «пережиточные клетки», атомы, уходящие в глубь веков, к дикарю, к зверю, таятся в каждом из нас. Их-то Куртинова болезнь, по свойственному всякой болезни, «закону преувеличений», безмерно увеличила, так что в Куртине мы можем наблюдать, как в микроскоп — инфузорию, древнее, ночное, может быть, только до времени спящее в нашем собственном сердце, чудовище. Будем же помнить Куртина, изучая древние, человекожертвенные и богожертвенные таинства: он — страшный, но верный, учитель их, как бы чудом уцелевший обломок незапамятной древности, — древнее Ханаана, Египта и Вавилона, — современник пещерных медведей и мамонтов, а может быть, и самих «атлантов», — тех, кто зажег первое пламя человеческих жертв, испепелившее мир.
«Первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал на колени». Древнему солнцу Ваалу-Молоху, он и приносит сына в новую жертву: «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, и принеси его во всесожжение». Страшно-действенно принял эти слова Куртин, — не то, что учитель Церкви, Евсевий Кесарийский. Жертва за жертву: Бог принес Сына Своего в жертву человеку, и человек — Богу. Разве это не справедливо, не логично, по логике безумья — веры: credo, quia absurdum? Самое страшное здесь, может быть, то, что Куртин так же невинен, такой же «уст своих не отверзающий агнец», как семилетний Гришенька. «Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил?» — мог бы воскликнуть и он, умирая. Жертвы Голгофской для него как бы вовсе не было, хотя он и приносит жертву на Голгофе Распятому; не было еще, а только будет, через 8000 лет, как для атлантов.
VII
Очень легко отделаться от Куртина легким словом Вольтера-Лукреция:
Tantum religio potuit suadere malorum!
Вот каким злодеяньям вера в богов научила!
Мы в богов не верим и человеческих жертв не приносим. Полно, так ли опять? Чем же была Европа, во время всемирной войны, и что же такое вся наша «культура демонов», как не исполинское «кладбище Гезера», с обугленными костями новорожденных, — Молоху иному, но тех же человеческих жертв? И кто страшнее чудовище, Куртин или мы?
VIII
Сколько бы ап. Павел ни доказывал от закона и пророков, что Иисус распятый есть Сын Божий Единородный, воссевший одесную Бога Отца, второе Лицо Троицы, как будет сказано в позднейшем догмате, — иудеи этому не верили, потому что слишком хорошо помнили, что этого нигде в Писании не сказано; кое-что сказано там о Христе — Мессии, Царе израильском, торжествующем, почти ничего — о страдающем; о Сыне же Божием, Единородном, — совсем ничего. Слишком хорошо помнили они Синайскую заповедь: «Да не будет тебе иных богов, кроме Меня». Павел же «иного Бога» проповедовал. Слишком хорошо помнили также, что сказано: «Проклят всяк висящий на древе» (Втор. 21, 23); и этот, Висящий на кресте, воссел одесную Благословенного, — вот кощунство кощунств — то, за что некогда Павел терзал христиан, и за что теперь хотели его самого растерзать иудеи: «Истреби от земли такого, ибо ему не должно жить!» (Деян. 22, 22.)
«Знайте же, что спасение Божие послано язычникам: они и услышат», — это сказанное в Риме последнее, дошедшее до нас, слово Павлово чудно исполнилось: глух остался Израиль — язычники услышали; тот спасенье отверг — эти приняли (Деян. 28, 28). Почему? Не потому ли, что в языческих таинствах сохранилось большее пророчество, чем у пророков Израиля, — смутный, но неизгладимый след «перворелигии человечества», — «знание-воспоминание», anamnêsis о Сыне Божием Единородном, Лице Божественной Троицы, — чудом уцелевшая «скрижаль атлантов», с крестом, агнцем и надписью: «Сын Божий умер за людей?»
Если бы не было Израиля, то и Человека Иисуса бы не было: Он по плоти, от Израиля, но по духу, — от Отца Небесного и Матери Земли; Сын Человеческий — от всего человечества.
IX
«Тройственность в единстве есть высший предмет блаженного лицезрения, эпоптии, в святейших таинствах Греции», — говорит Шеллинг, может быть, преувеличивая действительную в Елевзинских таинствах, сознательность догмата (Schelling, Philosophie der Offenbarung, 1858, p. 490).
Три лица Троицы: Деметра, Кора и Дионис — Мать, Дочь и Сын. Где же Отец? Это знают посвященные: «Зевс и Дионис — одно»; Сын и Отец — одно (Aristid., orat. in Bacch., ар. Creuzer, Symbolik und Mythologie, 1812, p. 397). Первый, старший Дионис — Дий, Отец (Schelling, 466); второй, младший, — Сын.
Кора и Деметра, Дочь и Мать, — тоже сначала одна Дева-Мать. Если так, то Елевзинская Троица, явная, — Мать, Дочь и Сын, а тайная, — Отец, Сын и Мать.
Каждое лицо — в Троице, и в каждом — Троица. Три Деметры в одной; первая, Небесная, Урания, — Земля премирная, в Логосе; вторая, Подземная, Хтония, — Земля в хаосе, Персефона, нисходящая в ад; третья — Земля, восходящая в космос, Семела, древнефракийская Zemla, наша славянская «земля» (Gerhard, 119), мать Вакха Человека. И, наконец, рядом с этими тремя, не четвертое, а лишь второе лицо третьей — как бы начало иной, в ином порядке, действительнейшей, будущей Троицы, — лицо, соединяющее всех трех, — еще не рожденная Кора — «новая Земля под новым небом». Царство Божие на земле, как на небе.
Также и три Диониса в одном: первый — в Отце, Дий-Дионис; второй — в хаосе, Загрей растерзанный; третий — в космосе, Вакх Человек. И опять, рядом с тремя, как будто четвертый, а на самом деле, второе лицо третьего, — начало новой Троицы — еще не рожденный Иакх, Iakchos, что значит «Клик», «Зов», «Глас», — «глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу!».
Смутен, иногда чудовищен, похож на бред, но пророчески-вещ этот Елевзинский сон о Троице. Ключ к нему для нас единственный — наша христианская Тайна Трех.
Х
Троицу Елевзинскую лучше всего объясняет — Самофракийская. Орфики IV–V века, — наши главные сведения идут от них, — учителя обеих мистерий. Сам Орфей, по древнему сказанию, пророк Елевзинских таинств, посвящен в Самофракии (Hymn. Orph., 37. — O. Rubensohn. Die Mysterienhelligtümer in Eleusis und Samothrake, 1892, p. 29, 139). Обе мистерии, внешне разделенные, внутренне связаны и питают друг друга, как два подземными водами соединенных озера.
XI
Остров — острая гора, подобие Ацтлана-Атласа, дикий, пустынный, почти без гаваней, в бурном теченьи Геллеспонта, Посейдонова вышка между Европой и Азией, с отвесными, голыми кручами скал, в вечном шуме седых бурунов и свисте ветра, под низко нависшими тучами, гнездо ураганов и землетрясений, — вот что такое Самофракия (Rubensohn, 130). Крито-пелазгийские Вулканы-Вельханы, огневодные боги вулканических сил, потопов и землетрясений, может быть, спасшиеся от ими же причиненной гибели двух Атлантид — первой, далекой, в Атлантике, и второй, близкой, в Европе — Крито-Эгеи, — здесь, в Самофракии, нашли последнее убежище.
Храмов не было сначала и здесь, так же как и на Крите; только в поздние, эллинские и римские, века, воздвигнуты великолепные святилища. В диких горах и лесах, под открытым небом, или в подземных пещерах, совершались оргийные таинства незапамятной, может быть, Ледниковой, древности, с такими же как на Крите и в Тюк-д’Одубертской пещере, головокружительно быстрыми, но все на одном и том же месте топчущимися, «пяточными» плясками-раденьями. Кажется, не было сначала и жертвенников: найдены только глубокие ямы и расщелины скал, как бы открытые уста Земли, куда изливалась прямо из заколаемых жертв, может быть, не только животных, но и человеческих, теплая кровь (Rubensohn, 126).
XII
Здешние боги безыменны: имени их люди уже не помнят или еще не знают. Имя древнейшее — Кабиры, Kabeiroi, — не имя собственное, а прилагательное, от вавилонского kabru, «великие» (Th. Friedrich. Kabiren und Keilinshriften, 1894, p. 74, 91); так назывались три лица вавилонской троицы: Эа, Иштар и Таммуз, Отец, Мать и Сын. Большею частью, избегая древнего, слишком святого и страшного, или не зная настоящего имени, самофракийских богов называли просто «Великими», Megaloi, или «Могучими», «Крепкими», Dynatoi, Ischyroi (Rubensohn, 126); или «Корибантами», «Куретами», так же как пестунов критского бога Младенца, Куроса; или «Адамами», как первых людей первого человечества (Hippolit., Philosoph., V, 7, 8, 9. — Fr. Lenormant, Cabiri, 757). В прошлом, а может быть, и в будущем, в начале и конце времен, — «Великие», а в настоящем — «малые», такие же как на Крите боги-пигмеи (Rubensohn, 127). Малые-Великие, исполины-карлики, старые старички, десятитысячелетние, сморщенные, ссохшиеся, как сушеные на солнце ягодки; малые семена бывших, а может быть, и первые — еще не вспыхнувших солнц.
Варвар Камбиз, вторгшись с воинами в Самофракийское святилище и увидев Малых, сначала рассмеялся, а потом рассердился и велел их сжечь, как сжигают сор; презрел Великих, и сам погиб в презрении. Эллин же, Александр, поклонился им и победил мир: на берегу Гифаза крайнем восточном пределе своего победоносного шествия, он воздвиг жертвенник Трем Великим Кабирам (Philostrat., Vita Apollon. Tian., II, 43. — Rubersohn, 145. — Schelling, Ueber die Gottheiten von Samothrace, p. 5, 49. — Plutarch., v. Alex., II).
XIII
Кто эти безымянные, безродные, безвидные; откуда и зачем пришли, — люди уже не помнят или еще не знают, но твердо знают и помнят, что их Три, и что эти Три — Один.
Поздние, должно быть, орфические, имена их: Аксиер, Аксиокерса, Аксиокерс, Axieros, Axiokersa, Axiokersos; в трех именах — одно, потому что сами они — Три Один. Аксиер — Деметра, Аксиокерса — Персефона, Аксиокерс — Аид-Дионис. Значит, и здесь Елевзинская троица, явная: Мать, Дочь и Сын (Schol. ad. Apollon. Rhod., Argonaut., I, v. 917. — Rubensohn, 128). Так, по одному толкованию, а по другому: Аксиер — Дий, Аксиокерса — Деметра и Аксиокерс — Дионис: Отец, Мать и Сын, — Елевзинская троица, тайная. «Первый, старший (Кабир, Великий бог), есть Отец, а второй, младший — Сын» (Schol. ad. Apoll. Rhod., I, v. 917. — Friedrich, 42); значит, средний, — Мать. В Самофракийской гавани, изваяния двух совершенно нагих, как Адам в Раю, молящихся с воздетыми к небу руками, итифаллических Кабира — Отца и Сына, — первые встречали входящих в гавань пловцов.
Мраморный герм Скопаса в Ватиканском музее изображает трех Кабиров в трехгранном столпе, по одному — на каждой грани: Муж нагой, бородатый, итифаллический (со знаком страстного мужского пола), в длинной ризе Жена, и Отрок, тоже нагой, но с полом бесстрастным; а в подножных пещерках — три изваяньица малых: Митра-Гелиос, Афродита-Урания и Эрос-Дионис, — Отец, Мать и Сын. Более простого и наглядного образа Троицы нельзя себе и представить, чем эти три человеческих тела, обращенных лицами наружу, в три стороны, а внутри сросшихся, подобно телам близнецов, — как бы единый белый луч солнца, дробящийся в трех гранях алмазной призмы на три луча.
XIV
По другому толкованию, три Кабира — три Кибелы Матери, или Три Дия Отца, или три Сына Диониса; и еще по-другому: тройня Братьев Близнецов — Большой, Меньшой и Средний; и еще по-другому: три Мужеженщины, крылатых, как наши ангелы. Но всех сочетаний не перечтешь: каждый в каждого переливается, все же трое остаются неразделенными и неслиянными; тот же белый луч в той же грани алмаза, смотря по тому, кто откуда глядит, искрится всеми цветами радуги.
XV
Так же и здесь, как в Елевзинской троице, рядом с тремя — четвертый или «второй-третий» (в нашей земной арифметике для этого нет числа), как будто ненужный, нелепый, все нарушающий, а в действительности, самый нужный, понятный и завершающий все, — вдруг зазеленевшая почка на голом зимнем стволе, — начало новой Троицы, — светлая тень стоящего рядом, но еще невидимого, призрачно-прозрачного тела, — четвертый Кабир, Кадмил, Kadmilos, Дитя, Pias; тот же елевзинский Иакх — Клик, Зов, Глас: «Приготовьте путь Господу!» (Schol. ad. Apoll. Rhod. I, v. 917. — Rubensohn, 128. — Friedrich, 84)
Точно здесь, в Самофракии, подслушана — за сколько веков до Христа, — Евхаристическая молитва Двенадцати Апостолов, где Христос именуется этим же, необычно для нас, кажется, больше нигде и никогда не встречающимся, именем — Дитя, Pias. Так, на всемирном и простонародном, эллинистическом языке, koinê, на котором написаны книги Нового Завета, господа кликали маленьких слуг-рабов (Rouffiac, La personne de Jesus, 4). Точно Сам Господь не побрезгал слить Свое прославленное Тело-Солнце с этою смиреннейшей тенью; Сам пожелал назваться этим смиреннейшим человеческим именем: «Дитя-Раб».
XVI
Здесь всего удивительнее то, что люди сами не знают, что делают, молясь этим Трем, Неизвестным, и Четвертому, Неизвестнейшему; но молятся именно так, как надо, — просто молятся Простым; как в мудрой сказке Толстого — три старца: «Трое Вас — трое нас; помилуй нас!» Или еще проще, — как будто нелепо: «Трое-четверо Вас — трое-четверо нас; помилуй нас!»
И молитва исполнилась: сами спаслись, и мир спасли. Если б не молились так, то, может быть, наша вторая Атлантида — Европа — давно погибла бы, так же как первая.
XVII
Ап. Павел, посетивший Самофракию на пути из Троады в Македонию, вслушавшись в шепот здешних молитв, может быть, понял бы, почему Израиль спасение отверг, а язычники — приняли (Деян. 16, 9 — 11). Может быть, и отцы Никейского собора, где исповедан был догмат Пресвятой Троицы, плывя на кораблях мимо Священного Острова и узнав, Кому поклоняются там, поняли бы многое. Кажется, если бы древние, за тысячу лет до Никейского символа, чудом узнали его и хотели приготовить к нему человечество, то не могли бы это лучше сделать, чем в Самофракийских таинствах.
XVIII
Жертва Сына в Троице, — таков смысл этих таинств. Но слишком скудны и неточны, кажется, потому, что, из страха «бесовских» подобий, нарочно искажены, два наших единственных письменных, об этом свидетельства у христианских писателей, Фирмика Матерна и Климента Александрийского.
Вот первое: «В таинствах Корибантов (Кабиров) почитается братоубийство, parricidium colitur, ибо один из трех братьев убит двумя и, дабы скрыть улики злодейства, похоронен под корнями Олимпа… Это и есть тот Кабир, коему некогда молились фессалоникийцы, воздевая кровавые длани к кровавому» (Firmic. Matern., de errore profan. relig., p. 23. — Fr. Lenormant, 770).
Вот второе свидетельство Климента: «Их (Корибантов) было три брата; двое убили одного и, увенчав его царским венцом, облекши ему голову в пурпур, phoinikidi, перенесли на бронзовом щите к подножью Олимпа, чтобы там похоронить… Если же тех Корибантов назовешь Кабирами, то будешь иметь Кабировы таинства; но эти уже не голову его, а стыд, aidoion, полагают в кошницу, kystos… отвозят его в Тиррению (Этрурию), странного товара купцы, и научают тирренцев поклоняться стыду в кошнице… Иные же, не без причины, Кабира Диониса сего, оскопленного, называют и Аттисом» (Clement Alex., Protrept., p. 12. — Euseb., Praeparat. evangel., II, 3. — Gerhard, 335. — Fr. Lenormant, 770).
Если в языческом догмате о боге Брате, приносимом в жертву Братьями, видят христиане «братоубийство», то ведь и в христианском догмате о Сыне, приносимом в жертву Отцом, могли бы увидеть язычники «сыноубийство».
XIX
Ненависти крайнее насилье — убийство; крайняя свобода любви — жертва. Что же здесь, в Самофракийском догмате, убийство или жертва?
Liber Pater, «Свободный Отец», — древнеиталийское имя Вакха-Диониса, так же как греческое — Lyseus, Eleuthereus, «Освободитель» (С. Lanzani, religione Dionisiaca, 1923, p. 163, 160), лучше всего выражает глубокое, жертвенное существо этого бога: «Он истязуем был, но страдал добровольно» (Ис. 52, 7). Сам, свободно, чтобы и других освободить, сделался жертвою. Liber Pater, — имя и бога Митры с виноградною гроздью в руке, подобно Дионису (Fr. Cumont, Texstès et monuments figures relatifs aux Mystères de Mithra 1899, I, p. 147, 251). Жертвенный бык — образ обоих богов одинаково. Если так, что Митра, заколая Тельца, себя самого приносит в жертву (Lanzani, 165). В изображении на Клузийской (Clusium) могильной урне один из двух нападающих, вооруженных людей поражает Митру мечом, так же как два старших Кабира — младшего (Cumont, I, 330. — Lanzani, 161).
Вспомним Озириса в Книге Мертвых: «Он знает день, когда его не будет»; вспомним Таммуза:
Нисхожу я стезей сокровенной,
Путем без возврата,
В глубины подземные.
Вспомним вавилонский миф у Бероза: «Видя, что земля плодородна и необитаема, Бэл отрубил себе голову, и прочие боги, смесив текущую кровь с землею, вылепили из нее человеков; потому-то и обладают они разумом и естеству богов причастны» (Berossi, fragm. aр. Damasc., de prim. prinicp., с. 125). Вспомним шумерийскую клинопись:
Открывает уста свои Эа,
Великим богам говорит:
«Бога должно заклать…
С божеской плотью и кровью
Мами глину смесить»,
чтобы создать людей (Cuneif. Texts from Babyl. Tabl. in British Museum, VI, 5).
Кажется, ясно: жертва всех этих страдающих богов, а значит, и Кабиров, есть вольная жертва любви. Но, может быть, это ясно только для нас, после Жертвы Голгофской, а до нее смутно, как во сне или в воспоминании, предчувствии. Так иногда мы стараемся вспомнить забытое слово, точно голыми руками ловим скользкую рыбу в темной воде; чем нужнее, тем труднее вспомнить, тем усилье мучительней, и, если бы от этого зависело наше вечное спасение — спасение мира, какая была бы мука! Так именно мучаются древние.
XX
Люди памяти крепчайшей, не хуже египтян, этруски, сохранили от глубочайшей, крито-пелазгийской древности и донесли до сравнительно поздних веков римской республики миф о Кабирах, может быть, не заимствовав его с Востока, из Самофракии, а перехватив на пути с Запада, с более далекого и священного Острова.
Божеская тройня близнецов — три мужских головы, изваянных на городских воротах, — встречает путников, первая, здесь в Этрурии, так же как изваяния двух Кабиров в Самофракийской гавани встречают пловцов (Gerhard, 298). Трое на земле — Трое на небе, как это видно в резьбе одной этрусской гэммы, где три человеческих образа являются в созвездьях Зодиака (Gerhard, 335). Кто же эти Трое на небе, если не три лица Троицы? В ней-то и совершается изображенное в резьбе двух этрусских бронзовых зеркал заклание Сына Жертвы: два старших Кабира, с бородами и крыльями, с головной повязкой самофракийских жрецов (phoinikis, «пурпур», тот самый, в который облечется голова убитого), охватив младшего Кабира, юношу безбородого и бескрылого, должно быть, смертного, готовятся заклать его, как жертву. Так, на одном из двух зеркал, а на другом: Гермес волшебным жезлом воскрешает убитого. Если он — третье лицо Самофракийской троицы — Аксиокерс-Дионис, а Гермес, в ней же, — двойник третьего лица, Кадмил, Дитя, — Дионис-Иакх Елевзинской троицы, то, значит, умерший бог сам себя воскрешает: вольно отдал жизнь — умер, вольно принял — воскрес. Тут же присутствуют двое братьев-убийц, в виде сатиров с хвостами; рядом написаны их имена: Kasturu и Puluctu, Кастор и Поллукс, близнецы Диоскуры, Dioskouroi, «Божьи-дети»; имя же убитого — Chaluchasu, от греческого kalchê, род пурпурного цветка, а также пурпур головной повязки самофракийских жрецов (Lenormant, Cabiri, 771. — Gerhard, 14, 415).
Кто же эти странные «Божьи-дети» с хвостами? Кажется, подобно критским куретам — мифологические тени пещерных людей, хуже, чем диких — одичалых, первых людей второго человечества.
XXI
Знают ли они, помнят ли, какую жертву приносят, или забыли, как забыл несчастный Куртин? «Встань, Гришенька, надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». «Я ударил его ножом… Вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук»… Но если даже забыли, и тьма Ледниковой ночи поглотила все для них, то не для нас: рдеет и сквозь нее пурпур священной повязки на голове убитого и, в имени его, «пурпурный цветок», kalchê, напитанный всею, от начала мира, невинно-пролитою кровью, — и нами, и нами все еще проливаемой! — рдеет пурпур сквозь тьму земную, так же как сквозь подводную — сокровищ Атлантиды червонное золото.
XXII
Человекоубийство или Богоубийство, человеческая жертва Богу или божеская — человеку, — надо между ними сделать выбор. Страшно человека убить, ненавидя; еще страшнее, — любя. Как же Отец принес в жертву Сына? Кажется, чтоб это представить себе, нужно сойти с ума. Так именно люди сходили с ума, от начала мира и, вероятно, будут сходить — до конца. Кажется, так просто опомниться, прийти в разум; но вот, не могут, и сколько бы разум ни убеждал их в противном, знают, что только этим безумьем спасутся, что Сын Божий только потому и пришел на землю, что люди безумствовали так от начала мира, и снова придет только потому, что будут безумствовать так до конца.
XXIII
Жертва бога Сына, Диониса, совершаемая в Троице, соединяет Самофракийские таинства с Елевзинскими: там Дионис, младший Кабир, убит двумя старшими; здесь Дионис-Загрей растерзан титанами. Но, кажется, только здесь, в Елевзисе, промелькнуло «бесовское» подобие для первохристиан, еще отрывавшихся от язычества, а для нас, уже оторвавшихся, чудо Божие, одно из многих незримых чудес всемирной истории, — тень Евхаристического таинства в соединении Деметры — Хлеба и Диониса — Вина, Тела и Крови.
Чтобы назвать душу эллинистической — будущей христианской — всемирности, лучшего имени нельзя найти, чем «Дио-Нис», «Божий-Сын». В имени этого последнего и ко Христу ближайшего из всех страдающих богов, как бы еще не явленным телом Господним, чудесно отброшенная назад, исполинская, через все, до начала мира, века простершаяся тень смиренно легла у босых ног Назаретского Плотника, как от придорожного камня упавшая на белую пыль, черная тень.
XXIV
Дионис в Греции такой же пришелец, как Деметра. Теми же двумя путями пришли в нее оба. Южный путь, с Крита. «Сказывают критяне, что бог (Зегрей-Дионис) родился у них… Растерзание же его Титанами явил людям в таинствах Орфей», — сообщает Диодор (Diodor., V, 75, 4). Путь северный, через Фракию, где до сравнительно поздних, исторических веков сохранились незапамятно-древние, дикие, может быть, с человеческими жертвами, людоедские, таинства здешнему богу, Дионису Плотоядному, Omêstes. Маг Орфей, Дионисов пророк или даже двойник, родом из дикого, фракийского племени киконов, у Термейского залива «жил, по Диодору, двумя поколеньями позже Диониса» — Человека (Diodor., III, 65. — Strabo, fragm. 17–19. — Harrison, Prolegom., 415). Мать Орфея, по одному сказанию, — смертная женщина, Хиона, «Снежная»: значит, родом с еще более далекого Севера. Первые мэнады Диониса — Фрии-Мелиссы (Thriae-Melissae), полудевы, полупчелы, плясуньи, сонно-жужжащие над медвяной гречихой и кашкой полунощных лугов (Homer. hymn., ad. Mercur., v. v. 551–563. — Harrison, 442). Первый опьяняющий напиток Диониса — мед и овсяная брага (одно из имен его, Bromios, от bromos, «овес»); значит, и сам Дионис — с того же дальнего Севера (Antholog. Palat., IX, 368. — Harrison, 415). А судя по тому, что Дионисовой матери, Персефоны благовестник, Аварис, «прилетел на золотой стреле» в Лекедемон из Гипербореи — «Атлантиды Полуночной», — там же и самого Диониса, с Деметрой, общая родина. Если так, то оба пути — южный, по морю, может быть, Средиземно-Атлантический, и северный, посуху, может быть, Ледниково-кроманьонский, — одинаково древние.
XXV
Той же древности печать — на самом имени бога: «Загрей», Zagreus, — pany agreuôn, значит «Великий Ловец», «Зверолов» (Etymologicum magnum, 214, 13. — Fracassini, 80). Родственное слово agreos, «дикий», относится часто к родным Дионису, титанам. Кажется, в этом имени бога сохраняется память о древнейших поклонниках его, дикарях-звероловах, пещерных людях, наших ледниковых праотцах. Вспомнив, что, по Гераклиту, «Дионис и Аид — один и тот же бог» (Heraclit., fragm., 127), мы поймем, почему Дионис-Загрей — бог мертвых — «Великий Ловец» человеческих душ. Мать его, Персефона — «Губящая» — Смерть, и он то же. Так, в мифе о Дионисе Лютом, Плотоядном, но не так в мистерии: здесь Дионис — Благодатный, Кроткий, Meilichios (Schelling, Philos. d. Offenb., 470); здесь Великий Ловец ловит последнего врага — Смерть, как зверя — зверолов, своею собственною смертью — сетью, и когда-нибудь изловит, победит, умертвит.
XXVI
Миф о растерзании бога титанами впервые записан, как сообщает Павзаний, в веке Пизистратидов, Ономаркитом Афинянином, почерпнувшим его из неизвестных, должно быть, орфических, источников (Pausan., VIII, 37, 5. — E. Maas, Orpheus, 1895, p. 106. — Jeremias, 187). Судя по тому, что до нас дошло от мифа, он уже тогда похож был на детскую сказку.
Сказкой начинается все. Только что Персефона, рожденная от кровосмешения Зевса с Деметрой, сына с матерью, заневестилась, как все Олимпийские боги начали добиваться любви ее так, что, боясь кровавой между ними распри, мать спрятала дочь в подземный вертеп, где велела сторожить ее змеям. Но Зевс, воспылав и к ней кровосмесительной похотью, обернулся крылатым змеем, драконом, обманул сторожей, вполз в пещеру, сочетался с дочерью в любви, и родилось от них «рогатое» или «вологлавое Дитя», keroën brephos, Дионис-Загрей (Nonnos Panopolit., Dionysiaka, IV, v. 264. — R. Koehter, Dionysiaka des Nonnos von Panopolis, 18. — Clement Alex., Adhorlat., II, 16–18. — Lobeck, Agloaphamus, p. 552. — O. Muller, Prolegomena, p. 390. — Creuzer, Symbolik und Mithologie, 1812, III, 3560).
Вся эта сказка — позднее наслоение нового мифа на древней мистерии, как бы сверху, недавно налипшие водоросли, тина, ракушки, на древнем орихалке «атлантской скрижали». Стоит только снять этот верхний слой, чтобы увидеть под ним, если еще не орихалк, то уже вулканическую лаву и тысячелетнюю ржавчину.
XXVII
Лестница кровосмешений: первое — сына с матерью, Зевса с Деметрой; второе — отца с дочерью, Зевса с Персефоною; будет и третье — опять сына с матерью, Загрея с Персефоною, чтобы родить Иакха и Кору; будет и четвертое — Иакха с Корою, брата с сестрою, чтобы родить Неизвестного. Что это значит? Новая сказка бессмысленна; может быть, и древний миф — налипшая на орихалке тина, уже не помнит смысла; помнит, да и то смутно, только древнейшая мистерия — лава и ржавчина. «Ложе Персефоны несказанное», — поет орфический гимн; «Первенцем, рожденным в браке несказанном», — называет Диониса-Загрея тот же гимн. Как рождается бог, не говорить, матери его не называть, — такова заповедь орфиков (Plutarch., vita Caesar, IX). Что-то здесь так свято и страшно, что об этом нельзя говорить. Что же именно? Кажется, догмат «божественных кровосмешений». Узел их — двойной, тройной, четвертной — все крепче и крепче стягивается в мертвую петлю, чтоб задушить, убить Убийцу, Лютого Эроса — безличный Пол; остановить обратным толчком, anakyklosis, вечно вертящееся колесо Иксиона — рождение, смерть — смерть, рождение, — адскую пытку мира, колесование «дурной бесконечностью». Ткутся на ткацком станке «божественных кровосмешений» крепчайшие петли той сети, которою некогда Великий Ловец изловит последнего врага — Смерть.
Так, в одном порядке, а в другом — в догмате троичном — первый Дионис, «ветхий деньми», — Сын в лоне Отца; Сын и Отец — одно, как Персефона и Деметра, Дочь и Мать, — одно. Если так, то здесь уже нет кровосмешений: Сын-Отец соединяется с Матерью-Дочерью — Андрогин с Андрогином — в любви совершенной. Здесь уже не новая сказка — сверху налипшая тина, ни даже древний миф — лава и ржавчина, а древнейшая мистерия — орихалк «атлантской скрижали».
XXVIII
Бог — «крылатый змей», что это значит, миф тоже забыл, но смутно помнит мистерия. Змей — дьявол для нас, но для народа Божьего, Израиля, может быть и Существом Божественным — образом Иагве, Бога Всевышнего. «Сделал Моисей медного змея и вознес его, как знамя», — чтобы спасти народ от множества змей, напавших на него в пустыне, и «когда змей жалил человека, он, взглянув на Медного Змея, оставался жив» (Числ. 21, 9. — IV Цар. 18, 4). Это знамя, по христианскому толкованию, есть бывшее Древо Жизни — будущий Крест: «как Моисей вознес змея в пустыне, так должно вознесену быть Сыну Человеческому» (Ио. 3, 14).
Вспомним образ Кветцалькоатля, Диониса древнемексиканского, — «пернатого Змея с человеческим лицом» — «Птицу-Змея», Kukuklan, соединяющего два естества, небесное, пернатое, и подземное, змеиное: «прост, как голубь, мудр, как змей»; вспомним в древнетольтекском рисунке райское Дерево Жизни, с надломленным посередине стволом, источающим кровь и обвитым кольцами Змея с лицом Мужеженщины, arsênôthêlys, как определяют гностики офиты существо «второго Адама, Сына Человеческого». Медного Змея как будто предчувствуют и теотигуаканские ваятели, сплетая кольца базальтовых змей в подобья крестов (См. выше: Атлант. I. Крест в Атлантиде, XVI–XVII). Если в двух половинах мира, восточной и западной, два символа такой религиозной глубины и сложности, как эти, совпадают так поразительно, то очень вероятно, что оба восходят к той общей, неисследимой для нас, «Атлантической» древности, когда эти две ныне распавшиеся половины мира еще были соединены, — к тому, что мы называем «перворелигией человечества».
XXIX
Что же значит «рогатое» или «вологлавое Дитя»?
Значит, бесенок для нас, все еще верящих глупому средневековому черту. Но вспомним «рогатую личину», facies cornuta, образ Божий, на лице Моисея, сходящего с горы Синайской; вспомним в Апокалипсисе «Агнца, как бы закланного, имеющего семь рогов, стоящего посреди престола (Божьего) на небе»; вспомним Крито-Миносские «роги посвящения» и бесчисленных жертвенных Тельцов и Агнцев, от Египта и Вавилона до Перу и Мексики, — вспомним все это, и мы поймем, почему Загрей — «Дитя рогатое», почему Зевс-Отец, только что увидел Сына-Жертву, узнал его и полюбил, как Сына единородного, посадил его одесную себя на престоле, дал ему власть метать громы (Creuzer, 348) и предназначил к владычеству над миром:
Слушайте, боги: над вами его я царем поставляю,
приводит неоплатоник Прокл будто бы из стихов самого Орфея слова Зевса к олимпийским богам, и другой, тоже «орфеев стих»:
Зевс царит надо всем, а Вакх царит и над Зевсом.
(Procl., in plat. Cratyl., 396 b. — S. Reinach, 80)
Мы поймем, почему орфики молятся:
О, Загрей, из всех богов высочайший!
и называют его «первым и последним богом» (Procl., in Plat. Tim.,1. V. — Creuzer, 326).
Начатое здесь кончит, снящееся здесь увидит наяву ап. Павел: «Бог воскресил Его из мертвых и посадил одесную Себя на небесах, превыше всякого начальства, и власти, и силы, и господства, и всякого имени, именуемого не только в сем веке, но и в будущем… все покорил под ноги Его и поставил Его выше всего» (Ефес., I, 17–22).
«Вот ваш Агнец — рогатое Дитя, Загрей. На что вам другого?» — посмеется в «Правдивом Слове» — нынешних «правдивых» историков предтеча, Цельз, и ужаснется Ориген «подобию бесовскому», не узнав смиреннейшей тени, черной на белой пыли дороги, у ног Господних (Origen., contra Cels., IV, 17).
XXX
Липкая тина, водоросли, ракушки, жесткая ржавчина, лава, — снято все, и мы как бы руками ощупываем гладкую, из неизвестного металла литую скрижаль; как бы глазами видим на ней полустертый, осененный крестом, облик какого-то жертвенного животного, Тельца или Агнца; как бы глазами читаем надпись под ним: «Сын Божий умер за людей».
XXXI
Злая мачеха, Гера, давно уже ревнуя Зевса к Персефоне и желая погубить Загрея, когда однажды Зевс отлучился с Олимпа, подговорила титанов напасть и растерзать Младенца, — так продолжает сказка.
Кто такие титаны? Злые ли демоны, гиганты-чудовища, подобные Эфиальту и Бриарею, или древние боги, оклеветанные жертвы новых богов, человеколюбцы и страстотерпцы, подобные Атласу и Прометею?
Дети Небес и Земли, венчанные славой титаны,
Пращуры пращуров наших, живущие в Тартаре темном,
Вы — родники и начала всей страждущей твари,
молятся им орфики (Hymn. Orph., XXXVI, — O. Kern, 554). Кажется, природа титанов двойственна: то, как стихийная, не знает ни добра, ни зла; то, как человеческая, может быть злою и доброю. Сам Дионис, прежде чем сделаться жертвою, полутитан: вот почему «Загрей — дикий», Zagreus agrios. Дикое в нем, так же как в них, — первично-стихийное, свободное, еще не сделавшее выбора между злом и добром. «Бог поставил свободную волю Своего творения так высоко, что подчинил ей судьбу всего дела Своего» (Schelling. Philosophie der Offenbarung, 359). Эта свобода в Боге — титан в Дионисе. Чтобы сделать свободный выбор, надо знать, а чтобы знать, надо страдать; жажда свободы есть жажда познания — страдания. Этот вечный закон Катода, Нисхождения, царит и над Дионисом, Сыном, так же как над Деметрой, Матерью. Память неба о земле, первая черная точка скорби земной в небесной радости, как бы черная мушка на снежной белизне Олимпа, — вот что такое титан в Дионисе.
XXXII
Первая точка, но не последняя. Черные тени встают из подземных глубин, выползают, огромные; лезут, карабкаются по отвесным кручам скал, неуклюжие; падают и лезут опять; к небу тянет подземных закон Восхождения, Анода. Страшные, черные, небесным огнем опаленные лица; кровью слезящиеся очи. Чтоб не испугать Младенца, ухитрились: вымазали мелом черные лица, точно белые маски надели (Koehler, 13), но лучше не стали, только смешное прибавили к страшному. Вот где начало всех будущях «масок», «лицедейств», на сцене мира, — всей будущей земной Трагикомедии, от которой хочется плакать и смеяться вместе.
Взлезли, наконец, на небо; по снегу Олимпа ползут, стелются узко, плоско и длинно, как закатные тени или прибитые псы; доползли до порога вышней обители, подняли головы, глянули внутрь, в опустевший чертог, где маленький Мальчик прячется в угол, смотрит на них большими глазами, боится и любопытствует. Черные кивают ему головами, скалят зубы ласково, манят небесное Дитя земными игрушками — земной геометрией, физикой, механикой: конусом, кубарем, волчком, игральными костями, золотым Гесперидовым яблоком и круглым, как солнечный диск, золотым зеркалом (Nonnos Panopol., VI. — Arnob., V. — Lobeck, Aglaoph., 547. — Welcker, 638. — Creuzer, 350–352. — Koehler, 14).
Мальчик осмелел, подошел, начал играть: в кости — в случай; в мяч — Гесперидово яблоко — плод с Древа Жизни; ставит на острие конус — необходимость, невозможность соединить центр с окружностью, Бога — с миром; катит кубарь — шар земной, и пускает волчок — звездную сферу небес, вертящуюся в вечности. Кроме игральных костей, все круглое, подобное круговращениям мировых колес, циклов-эонов, в вечных возвратах, «дурных бесконечностях».
XXXIII
Мальчик играет, а все же косится на черных с белыми лицами. Вдруг глянул в зеркало, уведел себя и загляделся так, что все забыл. Черные подкрались сзади, кинулись, схватили, захохотали до кровавых слез; еще не знают, что сделают, — заласкают или задушат, загрызут. Мальчик забился в руках у них, как пойманная бабочка; выскользнул змейкой, выпорхнул птичкой, и побежал, меняя бесчисленно образы: ржущий конь, пенистый вал, рыкающий лев, жужжащая мушка, далекая звездочка, туча, гора, былинка. Ловят — изловить не могут. Но только что, кончив весь круг превращений, вернулся к тому, чем был в начале, — к рогатому Младенцу-Жертве, — поймали, заласкали, задушили, растерзали, разрубили на части двуострою секирою, лабрисом, как жертву — жрецы, выпили кровь, мясо сварили в котле, изжарили на вертеле и пожрали все, кроме сердца: «сердце, еще бьющееся», pallomenên kardian, отняла у них вовремя подоспевшая Афина и отдала его Зевсу (Welcker, 632–638). Тот испепелил титанов молнией, и закишели, в непростывшем пепле их, люди, как черви: вот почему два начала в естестве человеческом — злое, титаническое, и благое, божеское, поглощенное титанами с Дионисовой плотью и кровью.
Сердце же его, обнаженное, облекла Деметра новою плотью Вакха Человека, Диониса третьего, земного (первый, Небесный, — Дий; второй, Подземный — Загрей). Так, по одному сказанию, а по другому, — члены растерзанного, но не пожранного Диониса, заключив их в гроб-ковчег, сами титаны передали Аполлону для воскрешения, и тот похоронил их у своего Дельфийского треножника, до дня воскресения. Значит, убийцы раскаялись — поняли, что сделали: не были злы до конца, а только буйны и слепы, как стихийные силы природы. И еще по другому сказанию, сердце Сына, Диониса, проглотил Отец-Зевс, или, растворив, истолченное, в нектаре, напоил им Семелу, Zemla, — третью Деметру, Земную (первая — Небесная, Урания; вторая — Подземная, Хтония), и когда сочетался с нею в любви, родился от нее Дионис Человек (Creuzer, 444).
XXXIV
Мифы на мифы, новые — на древние, как листики слоеного теста или пласты геологических пород, наложены и скреплены так, что ни разделить, ни даже различить их почти невозможно; но чувствуется всюду в этой переслойке смешение новизны с давностью: детская сказка — солнечная рябь на лазурной глади того Океана, где погребена Атлантида.
Так же как звероловы Миносского Крита и цари атланты в мифе Платона ловят сетями жертву-быка, ловят и титаны незримою сетью лжи Дитя рогатое или вологлавое; так же разрубают жертву на части, жарят мясо и пьют кровь. Чем разрубают? Лабрисом, двуострою секирою, — крестом распятого Эроса, знаменьем Божественной Двуполости, потому что и сам Загрей двупол — «крылатая Мужеженщина» (Lobeck, Aglaoph., 547. — Koehler, 13. — Sainte. Croix, Recherches sur lez Mystères du paganisme, I, 205).
Смысл древнего мифа забыт умом, но сердцем помнится, как в вещей памяти снов.
XXXV
Смутно, как во сне, помнится, что дело идет о конце одного мира и начале другого, но порядок их спутан. Зевсова молния, испепелившая титанов, зажгла всемирный пожар, ekpyrôsis, и в нем сгорело бы все, если бы Океан Атлас не умолил Зевса угасить пожар потопом. Это соединение воды с огнем в гибели первого мира повторяет незапамятно-древний, общий сон человечества, от саисских иероглифов и вавилонских клинописей до древнемексиканских кодексов. Спасся от потопа только один человек первого мира, Девка-лион, в ковчеге, larnax, — вавилонский Атрахазис, израильский Ной (Procl., in Plat. Tim., ар. Creuzer, 409).
Здесь уже связь Дионисова мифа с Атлантидо-потопным так очевидна, что можно только подивиться, как, за две тысячи лет, этого никто не заметил.
XXXVI
Чередование в мифе поздней утонченности с первобытно-дикою грубостью всего удивительней. Многое могли, конечно, прибавить истолкователи-орфики, но не все. Можно, восстановляя по частям целое, как это делают современные ученые, скрепить в один остов разрозненные кости допотопного чудовища, но выдумать его нельзя.
Круглость титанических игрушек — символ «дурной бесконечности» и, губящее младенца Загрея, «живое зеркало», dolion katoptrom, как его толкует Прокл: «В зеркало глянул Загрей, увидел в нем свой образ и, пленившись им, создал по этому образу многообразный мир» (Procl., in Plat. Tim., ар. Creuzer, 409), — от метафизической глубины подобных символов кружится голова и у нас, после «Трансцендентальной эстетики» Канта и теории Эйнштейна; и тут же рядом, как бы озаренный во тьме Ледниковой ночи кострами людоедского пиршества, миф о пожиранье бога титанами. Эти сочетания «эйнштейно-кантовской» отвлеченности с пещерною дикостью напоминают те бретонские «шатающиеся камни», менгиры (pierres branlantes), — исполинские глыбы, установленные способами нам неизвестной, превосходящей всю нашу технику, «Атлантской механики-магии», с такой математической точностью, что достаточно усилия детской руки, чтобы глыба зашаталась, как будто готовая упасть, но не падая: установится опять и простоит, как уже простояла, неизвестно сколько тысяч лет.
И еще похоже на то, что пещерные люди в европейской «колонии Атлантов» подслушали тайны учителей своих, многого не поняли, забыли многое, но кое-что верно, не умом, а сердцем запомнили и, переделав все на свой лад, лепечут смутно, как в бреду, полузвериным, полудетским лепетом.
XXXVII
Уже и древние истолкователи мифа не знают, что с ним делать, и находят в нем смысл, иногда очень глубокий, но не его, а чужой. Вот как толкует его Плутарх, сам посвященный в Дионисовы таинства: «Бог, по природе своей, неизменный и вечный, подвергается, по действию неотвратимого закона („нисхождения“, катода), различным изменениям лица своего… Когда же изменяется, превращаясь в воздух, воду, землю, звезды, злаки, животных, — мудрые называют это „растерзанием“, „расчленением“, diaspasmos, diamelismos; бога же самого называют Дионисом Загреем, Ночным, Nyktelios, Уравнителем, Isodaïtês. Гибели его, исчезновения, смерти и воскресения, palingenesiai, именуются именами сокровенными и баснословными». Это уже метафизика, вместо религии; мертвое, вместо живого, но и в мертвом, как мушка в янтаре, сохраняется главное: «вечность-эон превращений огненных относится к эону стройного космоса, как Один — к Трем» (Plutarch., de Ei apud Delphos, IX. — Welcker, 630). Один — Сын: Три — Троица: жертва Сына совершается в Троице.
XXXVIII
«Я изреку двойной закон всего: из многого — единое, из единого — многое», — учит Эмпедокл (J. Girard, Le sentiment religleux en Grèce, 1897, p. 237). Дионис — Isodaitês. Равнодающий, Уравнитель, потому что в смерти уравнивает всех, или потому что равняет, соединяет разделанные части космоса, — учат орфики (Gruppe, Die Griechische Mytologie, 1906, II, p. 1432). «Буйное разъятие, расторжение, есть Дионис; стройное соединение — Аполлон», — по неоплатонику Проклу (Вяч. Иванов. Религия страдающего бога. Новый Путь, 1904, IX, 59). «Смертью богов люди живут», — по Гераклиту (Heracl., fragm. 62). «Бог должен умереть, чтобы жило отдельное, личное. Er selbst muss untergehen, damit das Einzelne Iebe», — по Шеллингу (Schelling, Philosophie der Offenbarung, 469).
Смерть Бога — жизнь мира.
Denn Alles muss in Nichts zerfallen,
Wenn es im Sein beharren will.
Все должно в Ничто распасться,
Да пребудет в бытии,
скажет Гете, последний посвященный в Дионисовы таинства.
Вся эта метафизика — серый туман или золотые облака над Океаном, где погребена Атлантида, — от подлинного смысла древнего мифа-мистерии — «атлантской скрижали», дальше, чем та детская сказка — солнечная рябь на воде Океана. Самое же от древнего смысла далекое, как звезды над Океаном, — тот новый религиозный смысл, который находят орфики в Дионисовых таинствах.
XXXIX
Сердце бога, сущее в нас, жаждет воссоединения со всеми остальными частями растерзанного тела его; цель человеческой жизни — окончательное освобождение тлеющей в нас, божественной искры и ее успокоение в Дионисе целостном; злое начало, титаническое, мешает нам, соблазняет нас все к новым воплощениям, «различениям», — ликам и образам; мы рождаемся и умираем, и вновь рождаемся, погребая душу в «тело-гроб», sôma-sêmê; и этому не будет конца, не остановится вертящийся «круг вечности», «колесо рока — рождения», rota fati et generationis, доколе душа не вернется туда, откуда вышла, — в лоно Отца, Диониса Небесного (Ф. Зелинский. Древнегреческая религия, III).
«Кончить круг, отдохнуть от тяжести!» — молятся орфики Дионису Лизею, Освободителю (Greuzer, 470). Мысль о «первородном грехе», progonôn athemistos, — основная мысль орфической теологии. Люди — исчадье титанов, растерзавших бога Загрея, — несут на себе бремя этого «беззакония», adikia, но он же, Загрей, дарует им и «освобождение, искупление древних кар», lyseis palaiôn mênimatôn (S. Reinach. Cultes, Mythes et Religions, II, 75–76). «Мира и Бога единство изначальное расторгнуто виной дочеловеческой, и мир, порожденный этим расторжением, несет на себе казнь за вину», — учит Анаксимандр (Reinach, 1. c. 76).
Казнью своею земля искупляет наши злодейства,
учит и Виргилий (Virgil., IV eklog., v. v. 13–15).
«В тело, темницу, заточена душа за некую вину», — напоминает Климент Александрийский учение орфиков (Clement Alex., Strom., III, 3, 17). «Все мы живем, в наказанье за какую-то великую вину», — напоминает и Аристотель, кажется, то же учение (G. Anrich. Das antike Mysterienwesen, 1893, p. 17).
Человеческие души, заглядевшись на себя в лживое зеркало мира, так же как младенец Загрей, — пьянеют, шатаются, падают с неба на землю — рождаются (Plotin., Ennead., IV, 3, 12. — Procl., in Plat. Tim., ар Creuzer, 446). В чаше слияния — Мировая Душа, в чаше разделения — человеческие души; из нее выпадают они, рождаясь, в бытие личное, после же смерти, вливаются в чашу слияния, чтоб раствориться в Безличном. Так, по одному сказанию, а по другому: жадные души пьют из чаши забвения — «рождающей Леты», увлажняют крылья свои вакхической влагой, тяжелеют и падают в мир — забывают, засыпают — рождаются; пьют из чаши мудрости, и сушат крылья, легчают, вспоминают — умирают — пробуждаются (Creuzer, 446, 411, 450).
XL
Очень знаменательно, что одно из тайных имен Персефоны — Майя, Maia, имя уже не греческой, а индийской богини: Майя — прозрачная видимость сущего в буддийской метафизике. Мир — подземная пещера, где Персефона-Майя ткет из плоти и крови — белого льна и пурпура — длинные, влажные, влачащиеся, тяготящие ризы душ — тела (Creuzer, 448, 455).
«Кончить Круг, отдохнуть от тяжести», но где отдохнуть, в жизни вечной или в вечной смерти — небытии, — это не решено, а если решить, довести начатый уклон до конца, то, может быть, новый смысл Дионисова таинства будет противоположен древнему: там воплощение, здесь невоплотимость Бога; там утверждение Личного, здесь — Безличного; там Бог Сущий, здесь — несущий, Mêôn; там путь к христианству, здесь — к буддизму: Майя — за Персефоной, Будда — за Дионисом.
XLI
И вот что опять всего удивительней: миф тлеет, как шелуха на зерне; нетленна мистерия. Память ума давно уже утратила, но все еще хранит память сердца древний, темный, дикий, страшный смысл таинства: «Бога должно заклать». Именно этот древний смысл продолжает быть основою двух высочайших вершин дохристианского человечества — Самофракийских и Елевзинских таинств.
Люди уже не помнят или еще не знают, какое, откуда и куда несут сокровище, но берегут его, как душу свою, и сберегут, донесут — через сколько веков и народов! — до вертепа Вифлеемского, где положат к ногам Иисуса Младенца, как те волхвы с Востока — ладан, смирну и золото, эти — с Запада — Атлантидную жемчужину.
XLII
Вольная жертва Сына или невольная? Этим решается все: в первом случае, Дионисово таинство — путь к единой и последней Жертве Голгофской; во втором — к бесконечности человеческих жертв, к той религии бога-дьявола, которая уже погубила первый мир и погубит — второй, если он отречется от Жертвы Единой.
Было ли сознание вольной жертвы в древних таинствах? Было, но в очень слабой степени. «Потому любит меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я Сам отдаю ее. Имею власть отдать ее, и власть имею опять принять ее» (Ио. 10, 17–18). Между этим сознанием и тем, что брезжит в Дионисовых таинствах, такая же для человечества разница, как для блуждающего путника — между болотным огоньком и солнцем, или для умирающего от жажды — между снящейся водой и настоящей. Но если бы в древних таинствах люди не бодрствовали так, то не увидели бы солнца восходящего; если бы не жаждали так, то не нашли бы воды живой.
XLIII
Каждый человек есть Дионис растерзанный — жертва Богу или дьяволу. Будем это помнить, когда искушает нас лукавый дух смиренья: «Что я могу, один?» Каждый человек что-то может и один; каждый — погибает или спасается со всеми, и, если погибнет, даст ответ за себя и за всех.
XLIV
Мы никогда не нашли бы «скрижали атлантов» — подлинного смысла древних таинств, не будь у нас нового таинства христианского — божественного лота океанских глубин. Если бы находка скрижали произошла не в духовном порядке, а в вещественном, менее действительном, то очень вероятно, что впечатление от нее было бы таким же потрясающим, как от пришедшей на землю вести с планеты Марс; Крест, Агнец и надпись: «Сын Божий умер за людей», больше всего удивили бы: чудом казалось бы, что за 8000 лет до Р. X. люди могли узнать, что это будет, как будто меньшее чудо, что через 2000 лет от Р. X. люди уже забыли — помнят только умом, но не сердцем, — что это было. Также вероятно, что находка смутила бы нынешних христиан и врагов христианства одинаково, хотя и по-разному: эти сделали бы вид, что злорадствуют: «Все христианство только миф», но втайне боялись бы: «Не слишком ли древний миф?» А христиане сделали бы вид, что радуются, но втайне тоже боялись бы: «Не только ли миф христианство?» И, если бы, при первом слухе о том, что могут быть найдены атлантидные сокровища, более понятные всем, чем эта ржавая доска, все о ней забыли бы, то христиане и враги христианства вздохнули бы с облегчением одинаковым.
Понял ли бы хоть кто-нибудь из нас, что эта скрижаль больше всех сокровищ мира; понял ли бы хоть кто-нибудь, почему весть о гибели первого человечества послана именно нам, именно в наши дни — может быть, накануне второй Атлантиды — Европы; понял ли бы хоть кто-нибудь, что спасение наше зависит от того, услышим ли мы этот остерегающий зов наших погибших братьев, атлантов — пять самых для нас непонятных, забытых и неизвестных из всех человеческих слов:
Сын Божий умер за людей?