I
«Здесь покоится умерший Дионис, рожденный от Семелы», надписи этой на гробе Диониса в Дельфийском святилище (Philochor., fragm., 22, ар. Malala. — Welcker, 632) как будто противоречит миф: там Дионис, растерзанный титанами и погребенный в Дельфах, — сын Персефоны, а здесь — Семелы. Что это, ошибка? Нет, кажется, два Диониса — премирный и рожденный в мир — отождествляются сознательно; или, может быть, Дионис, бог, забыт, помнится только Человек, потому что он людям нужнее: много богов на небе, и все они сходят на землю, но ни один не сходил так, как Дионис-Человек, чтобы жить, страдать, умереть и воскреснуть.
II
В три года раз, в ноябрьскую ночь, пять дельфийских жрецов, hosioi, «чистых», «святых», приносят над гробом Диониса Ночного, Nyktelios, «неизреченную жертву», по слову Плутарха, вынимают из гроба растерзанные члены его, — должно быть, выточенные из дерева или вылепленные из воску, и складывают их, соединяют в цельное тело, как бы воскрешают мертвого, в то время как вакханки-фиады, с горящими факелами, с пением и пляской, качая колыбель Новорожденного бога Ликнита (Liknitos), над гробом умершего, «будят спящего» (Plutarch., de Isid. et Osirid., XXXV. — P. Foucart. Le culte de Dionysos en Attique, 1893, p. 28. — Welcker, 632), а высоко над Дельфами, на снежных полях Парнасса, в зареве бесчисленных огней, полыхающих так, что плывущие по Коринфскому заливу корабельщики видят их издали, — тысячи фиад, со всех концов Греции, пляшут исступленную пляску-радение тому же Дионису Ночному (Preller, Theogonie und Götterlehre, 1894, p. 690); в лунной вьюге вьются, лунные призраки; тонким хрусталем от мороза подернувшись, плющевые тирсы звенят, как хрустальные; падают на снег плясуньи, изнеможенные, полузамерзшие, но сердца их горят неутолимою жаждою «богоявления», «пришествия», — сами они еще не знают, Кого.
III
Гроб Диониса Человека в Дельфах есть «омфал», omphalos, «пуп земли», тот центр, вокруг которого движется все в пространстве и времени (Tatian., contra Graec., VIII, 251. — Hippolyt., Philosoph., V, 20. — Harrison, Prolegomena, 554). Тайнодействием жрецов, соединяющих растерзанные члены умершего бога, тайнодействием жриц, пробуждающих новорожденного бога, возвещается главное, им самим еще непонятное, дело человечества — «того эона всемирной истории, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель, — Христос» (Д. Мережковский. Тайна Трех, 28).
IV
Дионис родился Человеком, это знает миф; но как он жил и умер, — еще не знает или уже не помнит.
Дионис родился, по Геродоту, в 1544 г. до Р. X., — значит, при XVIII египетской династии, Тутмозов, в полном для Египта свете исторического дня, в предутренних для Греции сумерках (Greuzer, 107). «Было три Диониса, обожествленных после смерти человека», по Диодору. Три меньше одного, если дело идет о достоверности лица исторического. Первый, старший, Дионис Индийский учит людей виноделию; второй, средний, — сын Зевса и Персефоны, «с рогами овчими» (Агнец-Жертва), учит их земледелию; и третий, младший, — сын Зевса и Семелы, Дионис — Вакх, проходит по всей земле, во главе женского воинства, должно быть, амазонок-мэнад; тирсы их — копья, обвитые плющом, притупленные на остриях сосновыми шишками, чтобы не ранили, — оружие войны, превращенное в знамение мира.
Без оружья, без насилья,
Легки все дела богов.
В братский союз объединяет он все племена и народы, прекращает войны, устанавливает вечный мир — новый Золотой век — царство Божье на земле (Diodor., III, 6, 64. — Foucart., 1. с. 12).
Это и есть тот Дионис Человек, чьи растерзанные члены покоятся в гробу Дельфийского святилища. Кем же он растерзан и за что? Этого миф не знает. Сказка-болтунья вдруг умолкает, немеет, как будто испугавшись чего-то. Этого не знает миф, ни даже мистерия. — «Вакховы таинства (растерзание бога-жертвы) произошли из действительных событий, из человеческих жизней или смертей», — кажется, так можно истолковать неясные, но глубокие слова Лактанция: ipsi ritus ex rebus gestis, vel ex casibus, vel ex mortibus nati (Вяч. Иванов, 1. с., V, 38). Это и значит: таинства связаны с каким-то лицом историческим. Но воля мифа к истории чем-то у древних обессилена, — чем, они еще сами не знают; как бы рукой осязают что-то завернутое в ткань покрова, но снять его еще не могут.
V
Бледною тенью исторического лица проходит через всю эллино-римскую древность Дионис-Орфей. Летопись Паросского Мрамора помнит год его рождения, 1399 до Р. X.: значит, почти современник египетского царя, Ахенатона, и это, может быть, не случайно: так схожи эти два лица (A. Wiedermann, Herodots. Zweites Buch, 1890, p. 242). Конон, писатель Августова века, не сомневается в историческом бытии Орфея, так же как историк Страбон, знающий даже место, где он родился, — Пимплею (Pimpleia), y Термейского залива, в Южной Фракии (Conon, Narrat., XLV. — Strab., fragm. 17–19. — Harrison, 1. с. 468). «Чудным даром песен, врачеством болезней и знанием обрядов для умилостивления богов, Орфей достиг власти над людьми», — сообщает Павзаний (Pausan. IX, 12). По Диодору, Орфей «писал о Дионисе Первом (Загрее) пелазгийским письмом», — может быть, критоминосским, только что нами открытым, но еще не прочитанным (Harrison, 467). Самый же для нас важный намек у неоплатоника Прокла: «Будучи пророком Дионисовых таинств, Орфей пострадал, подобно богу своему», homoia pathein tô aphesterô theô (Procl., ad. Plat. Polit., ар. Harrison, 461). Этим страданиям, «страстям» Диониса-Орфея посвящена потерянная трагедия Эсхила «Бассариды» (так назывались поклонницы Диониса Лютого, жены бассаров, Bassaroi, дикого фракийского племени). Вот что сообщает о ней Эратосфен, александрийский ученый времен Птоломеев: «Не Диониса почитал Орфей величайшим из богов, а Гелиоса-Аполлона, и, восходя до света на гору Пангей (Pangaion), ждал зари, чтобы первому увидеть солнце; за что Дионис, разгневавшись, наслал на него бассарид… и те растерзали его и разметали члены его; музы же, собрав их, похоронили» (Eratosth., Catasterism., XXIV). А по другому сказанию, тело его пожрали бассариды-людоедки, так же как тело Загрея — титаны (S. Reinach, 1. с., II, 89).
Если Орфей — воплощение Диониса Кроткого, Meilichios, то понятно, почему он восстает на страшного двойника своего, Диониса Лютого, Omêstês.
Диким людям Орфей, святой богов прорицатель,
Ужас к убийству внушил и к мерзостной пище.
(Horat., Ars poet., с. 391, s. s.)
То же делает, на другом конце мира, древнемексиканский Орфей-Кветцалькоатль. Оба приносят себя в жертву, чтобы прекратить бесконечность человеческих жертв.
На гору восходит Орфей до-свету, когда все еще люди спят, и первый поклоняется восходящему Солнцу, — древние еще не знают какому, — мы уже знаем.
VI
Тень Орфея — Пифагор, так же как сам Орфей — Дионисова тень. «Чистые», «святые», hosioi, katharoi, — имя пифагорейцев-орфиков. Так называемая «орфическая жизнь», orphikos bios, в «монастырских общежитиях», «киновиях», koinobioi (то же слово, как для будущих фиваидских пустынников), южноиталийских городов VI века, — общность имущества, пост, целомудрие, молчание, послушание, — уже настоящее дохристианское «монашество». Так же гонят и пифагорейцев, как будут гнать христиан; так же скрываются они в подземных тайниках, «катакомбах». Дом, где заперлись в Кротоне, сожгла возмутившаяся чернь, и почти все они погибли в пламени. Сам Пифагор, если верить Плутарху, был сожжен на костре, в Метапонте, как настоящий христианский мученик (Diogen. Laert., 1, I. VIII, X. — A. Chaignet, Pythagore et la Philosophie pythagoricienne, 1873, p. 102, 120, 87. —Fracassini, 101. — Carcopino, 178, 214).
«Св. Пифагор», «св. Орфей», хочется сказать, — почему, понял бы Данте, сходивший в Ад, подобно им обоим, с учеником их, Виргилием. В нимбе святости, и вошел в христианскую легенду Орфей. В стенописи римских катакомб, он — певец-кифаред небесной любви; в равенской мозаике Apollinarius in Classe — Пастырь Добрый, а на гематитовой печати гностиков Офитов — распятый на кресте (S. Reinach, 1. c. II, 83. — Harrison, 457).
VII
Как Дионис Человек жил в мире однажды, мы не знаем, но знаем, как он всегда живет в человечестве. Эта жизнь — экстаз, extasis, в древнем смысле, — не нашем; наше слово «экстаз» измельчало и стерлось так, что потеряло свой первоначальный смысл. Трудно объяснить и еще труднее дать почувствовать нынешним людям, что такое экстаз, как слепорожденным, что такое солнце.
Первые точки экстаза доступны всякой живой душе человеческой; каждый из нас проходит через них, в любви, в природе, в музыке, в детских, райских снах; но только что пытаемся мы провести от этих точек линии вверх, как они искривляются вниз — из светлого экстаза в темный, из божеского — в демонический. «Если мы выходим из себя, exestemên (тот же корень, как в слове exstasis), то для Бога», — говорит ап. Павел, один из величайших учителей экстаза, «восхищенный до третьего неба и слышавший там неизреченные глаголы» (II Кор. 5, 13; 12, 2–4); а мы должны бы сказать: «Если мы выходим из себя, то для себя, а не для Бога». В этом и разница между древним экстазом и нашим.
Чтобы в стакан с водою влить вино, надо сначала выплеснуть воду; так человеку надо «выплеснуть» душу свою, чтобы влилось в нее нечеловеческое — не будем предрешать, что именно, здешнее или нездешнее, божеское или демоническое, — скажем просто: «неизвестное», какое-то искомое х. Оно не может войти в человека, пока он полон собою; ему надо сначала «выйти из себя» (по слову Павла и посвященных в мистерии), «потерять душу свою», чтобы приобрести душу иную, — не будем опять предрешать, какую именно, лучшую или худшую, — скажем просто: неизвестную «душу-х», как есть «х-лучи». Вот это «выплескивание», «потеря души», это «выхождение» человека из себя и есть в религиозном, столь для нас непонятном смысле, Экстаз.
VIII
Все мы живем не по «большому», а по «малому разуму»; его лишиться, значит для нас «сойти с ума». Легче нам себя убить, чем сделать это добровольно, а это и нужно, чтобы испытать экстаз.
Еврипид в «Вакханках», уже забоявшийся и усомнившийся в экстазе, вместе с Сократом, знает все-таки, что суд «малого разума» над «безумием» экстаза немногого стоит:
Немудро то, что мудростью считают.
То sophon d’ou sophia.
(Eurip., Bacch., v. 395)
«Мудры мы одни, остальные безумны», — вещает исступленный Вакхом, старый прорицатель Тирезий.
Лучше Еврипида знают это пророк Исаия и ап. Павел: «Мудрость мудрецов погублю и разум разумных отвергну, говорит Господь». — «Мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (Ис. 29, 14; 33, 18. — I Кор. 1, 25, 27; 3, 19).
Можно отвергнуть всякую религию, как «безумие», но, приняв ее, надо принять и мудрость ее — экстаз.
IX
Может быть, он «болезнь»; но если дети, когда у них прорезаются зубы, и женщины, когда рождают, — болеют, то из этого не следует, что людям надо жить без зубов и без детей. Может быть, экстаз такая же «болезнь души», как жемчужина — болезнь раковины. Будь мы не только телом, но и духом здоровы, как боги, может быть, мы погружались бы из экстаза в экстаз, как в бурном море пловцы — из волны в волну.
Х
«Вышел из себя», exsestê, сказано в Евангелии о Сыне Человеческом, тем самым словом, каким посвященные в древние таинства говорят о людях в экстазе. «Ближние Его пошли взять Его (kratêsai, „взять силою“), потому что говорили, что Он вышел из Себя» (Марк. 3, 21–30). «Впал в исступление», in furorem versus est, в переводе Вульгаты, или, по-нашему, «сошел с ума». «Ближние» — братья, сестры, Мать, а Матери ли было не знать, Кого Она родила? Если могут люди так ошибаться о самом божественном из всех экстазов, то о человеческом — тем более.
XI
Ритм, лад мирового движения, есть Дионисова пляска, уносящая души, так же как солнца и атомы. В глубь засасывает щепку водоворот; душу увлекает к Богу пляска.
Кто изведал силу пляски, в Боге тот,
как будто вторит Джелаледин-Руми, персидский поэт-дервиш, св. Клименту Александрийскому: «Кто лада хоровых плясок не ведает, тот еще не причастен к Божественной Истине» (Вяч. Иванов, 1. с., V, 343. — Clement Alex., Strom., VII, 41. — Anrich, Das antike Mysterienwesen, 133).
Пляшем и мы, но, в лучшем случае, ни для кого, а в худшем — для Ирода, чья плата за пляску — голова Предтечи. Если бы кто-нибудь из нас вздумал плясать для Бога, мы посмеялись бы над ним, как Мелхола — над Давидом, «плясавшим и скакавшим пред ковчегом Господним»: «Как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись перед глазами рабынь, рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек! — И сказал Давид Мелхоле: пред Господом плясать буду… пред Господом играть и плясать буду… И еще больше уничижусь… и буду славен! — И у Мелхолы не было детей до дня смерти ее» (II Цар. 6, 14–24). А от семени Давидова родится Спаситель мира.
Наша казнь за презрение к божественной пляске — казнь разумной Мелхолы — бесплодие.
XII
Сердце Диониса, растерзанного и погребенного, прозябло, как семя в земле, и выросло из него Древо Жизни, Виноградная Лоза, чьи слезы — вино; божья скорбь — радость человеков (Jeremias, 186).
Вакховы слезы прольются, слезы людей услаждая.
(Nonnos Panopol., Dionysiak., ар. Koeler, 24)
«Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой — виноградарь… Пребудьте во Мне, и Я — в вас… Я есмь лоза, а вы — ветви» (Ио. 15, 1–5). Ветви, гроздья, листья, волокна, клетки растительной ткани — многие души племен, народов, родов, людей, а Душа единая — ствол и корень Лозы — Дионис. С нею-то и соединяет отдельные души экстаз, чья последняя, в самом христианстве еще не достигнутая цель: «Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино» (Ио. 17, 21).
XIII
Надо быть ученым прошлого века, кажется, еще более религиозно-низменного, чем наш, чтобы сравнивать, как это делает Ервин Родэ, автор знаменитой «Психеи», учитель бедного Нитцше — «бедных Нитцше», потому что имя их сейчас легион, — чтобы сравнивать Дионисову пляску с нашею средневековою «пляской черной смерти» (Erw. Rohde, Psyche, II, 42). Очень может быть, что в той, древней пляске было нечто еще более страшное, демоническое, чем в этой, новой; но ведь было же и нечто другое, что с демоническим боролось и победило в христианстве. Скажем на эстетическом, для Нитцше-Родэ более понятном, языке: из Дионисовой пляски родилась трагедия — величайшая на земле красота и одна из величайших мудростей, а из «пляски черной смерти» не родилось ничего. Чтобы этого не видеть, надо быть слепым, как Мелхола.
XIV
Родэ объясняет Дионисову пляску «повальною душевною болезнью» эллинских племен в VIII–VII веке — следствием страшного душевного потрясения, испытанного в ближайшие прошлые века Ахео-Дорийского нашествия, так внезапно и дотла разрушившего Микено-Троянскую Грецию. Но мы теперь знаем, что «болезнь» началась раньше.
Добрый, старый Плутарх правее нынешних ученых и здесь, как почти везде в мистериологии. В «Жизни Александра», — кстати сказать, одного из величайших вакхантов, или, по Нитцше-Родэ, «душевнобольных», — победившего мир македонскою фалангою видимых копий и вакхической — невидимых тирсов, — Плутарх замечает, что «экстаз», «энтузиазм, enthousiasmos, одушевление человека духом Божьим», идет «от глубочайшей древности, ek tou pany palaiou» (Plutarch., Alexand., II. — P. Perdrizet, Cultes et mythes du Pangée, 1910, p. 75). Мы теперь знаем, что древность эта для Западной Европы — Неолит или Бронза, а для Крито-Эгеи — баснословное «царство Миноса».
Вспомним десять пещерных мэнад Когульской росписи в Восточной Испании, пляшущих неистово, изгибающих, ломающих осино-тонкие станы, вокруг черного, голого мальчика, и тут же, на самом видном месте, но вне плясового круга, жертвенную лань, пронзенную двумя стрелами — может быть, напоминание о том, что сам бог — тот мальчик в средоточии пляски — есть Жертва (См. выше: Атлантида I, Атлантида-Преистория, VIII).
Вспомним резьбу на золотом перстне Изопаты, города близ Кносса, столицы Миносского царства, II–III тысячелетия — времени близкого, по летосчислению Геродота, к Дионисову «пришествию»: тонкие, гибкие, как водоросли девушки-плясуньи, в таких же юбках-колоколах, как у тех пещерных мэнад, с такими же осино-тонкими, ломкими станами и с острыми, голыми сосцами, пляшут на цветущем шафранном лугу, такую же исступленную пляску, терзающую тела их судорогой смертной боли, упоения смертного, и вызывающую «видение» phasma, бога Отрока (R. Dussaud, La civilisation préhellénique, 375).
С Крита путь — на запад, судя по Когульским пещерным мэнадам, в Восточную Испанию — к Столпам Геркулесовым, к Атлантике, а на Восток — в Ханаан, Св. Землю, где некогда Давид будет плясать пред ковчегом Господним, как исступленный вакхант, и Сын Человеческий скажет: «Я есмь истинная виноградная лоза»; таков для Дионисовой пляски, так же как для всех древних таинств, Средиземно-Атлантический путь.
XV
Шестой век из всех веков дохристианского человечества за память истории — религиозно-небывалый, единственный. Пифагор и Гераклит в Греции, Второ-Исаия в Израиле, Зороастр в Мидии, Будда в Индии, Лао-Дзи и Конфуций в Китае: надо всем миром как бы дыхание Духа Божьего повеяло. Кажется, под ним-то и вспыхнуло пламя Дионисовой пляски в Греции, с такою силою, как еще никогда.
XVI
Всякий обуянный Вакхом человек становится богом: вот почему имя его просто «вакх» для мужчин, «вакханка» для женщин; имя же экстаза — «слияние», synchysis (П. Страхов. Воскресение, 1916, с. 39). Человеческие души с духом Дионисовым сливаются в огне экстаза, как расплавленный металл с металлом.
Больше вакханок, чем вакхов, потому что женское жертвеннее мужского, восприимчивее к богу-жертве; ближе и к ночному «Я», общему корню всех «я», дневных, отдельных; эсхатологичнее: если мужское продолжает, то женское начинает и кончает все.
«Богоодержимость», katochê, — другое имя экстаза (Perdrizet, 75). Исступленная Сибилла Виргилия «силится сбросить с себя божество одержащее, как бешеный конь — всадника, но укрощается ударами, толчками бога, и принуждаема вещать с пеною у рта» (Вяч. Иванов, 1. с., III, 44). Дельфийская Пифия — та же Сибилла — по Гераклиту, «гласом своим в боге проницает тысячелетия» в будущем, и правит настоящим: голос ее для Эллинства то же, что голос пророков для Израиля, и Церкви для христианства. «Немудрое Божие премудрее человеков», — это лучше нас знала Греция и сделала для мира больше нашего.
XVII
Еще другое имя экстаза — «безумие», mania, от mainesthai, откуда «мэнады», «безумные»; имя постыдное, в нашем, Мелхолином, смысле, а в Давидовом, — славное, но страшное.
С «жалом овода», oistros, сравнивается экстаз в тайном учении орфиков. Имя Диониса — oistreeis, oistromanes, значит: «оводом жалящий», «исступляющий, как овод». Лисса, богиня Бешенства, вдохновляет мэнад в уцелевшем отрывке «Эдонян» Эсхила: «Судорога подходит и распространяется вверх по темени, как укус скорпиона пронзающий» (Вяч. Иванов, 1. с., III, 44). — «Некий вакхический Овод напал на Лакедемонских и Хиосских женщин», — сообщает Элиан (Aelian., Var. hist., III, 42). В горной Фракии, целые области охвачены этим повальным безумием; от села к селу, от города к городу, идет беснование жен. В южноиталийских Локрах и Регионе, девушки, сидя дома, за трапезой, вдруг слышат чей-то далекий таинственный зов, hos kalountos tinos — как бы с того света зовет их возлюбленный, — в исступлении вскакивают и бегут в горы плясать (Вяч. Иванов, III, 51). Этот неистовый бег исступленных, как бы не своей волей несущихся, обозначается эратическим словом thyô, «рваться», «метаться», «нестись»; от того же корня thyella, «буря» и thias, «фиада», «плясунья», как бы в человеческом теле воплощенная буря экстаза (A. Loisy, 25). Хоровод плясуний, «фиаз», thiasos, кажется не греческое, а крито-эгейское слово (Autran, Phéniciens, 1920, p. 39).
«На гору! На гору!» — этот крик фиад будет и криком летящих на шабаш ведьм. «Чертовыми гумнами» все еще называют нынешние пастухи те снежные поляны Киферона и Парнасса, где 25 веков назад плясали ведьмы-фиады (Preller, 690).
Только ночью, в горах и лесах, «является» им бог.
Как лань, играя на лугу зеленом,
Закинутую шею оголю,
Под росной свежестью ночного ветра.
(Perdrizet, 84)
В этом хоре Еврипидовых «Вакханок» (Euripid., Bacch., IV chor., I. csr.) — уже начало всей нашей «романтики» — бегство от людей в природу.
XVIII
«Бегали, прядали туда и сюда, как толкала их непоседная ярость, и раскидывали волоса по ветру, и белая пена струилась из неистовых уст на хитоны желто-шафранные», — описывает Нонн пляску фиад (Вяч. Иванов, III, 56), а Эсхил в «Эдонянах» — хоровод вакхантов:
Держит один в руках буравом
просверленные флейты,
и пальцы его исторгают из них
манящие к исступлению звуки.
Песнь звучит громовыми кликами,
и вторят ей, неведомо откуда,
ревы, подобные бычьим, ужас наводящие,
и глухие, как подземные громы,
рокотания бубнов.
(Aeshyl., fragm. Edon., ар. Strabo, X. — Harrison, Proleog., 414)
Это «бычий рев» того исполинского вала, что затопил Атлантиду, гул тех «подземных громов», что Атлантиду разрушили.
Скоро вся земля запляшет.
Autika gâ pâsa choreusai,
в этой песне фиад (Euripid., Bacch., v. 114) — такая же радость Конца, как в чаянии первохристиан: «Скоро всему конец».
XIX
Жалки, как больные дети, слабы, как цветы под бурей, но богом хранимы от зла, людям страшны, «святы», Hosiai (Вяч. Иванов, III, 52).
Счастлив смертный… освятивший жизнь свою…
очистивший душу в непорочных таинствах, —
поют вакханки Еврипида (Euripid., 1. с., I chor., stroph. II).
Дельфийские мэнады, пробегав однажды всю ночь по высям и долам Парнасса, утром, изнеможенные, пали среди вражьего войска, на городской площади Амфиссы, и, не приходя в себя, уснули, полуголые, беззащитные, но пальцем никто их не тронул (Plutarch., de mulier. virt., 13. — Perdrizet, 84).
XX
Жаждут бога увидеть; бегают, ищут, зовут, кличут протяжными кликами — «завываньем», «улюлюканьем», ululatus, ololygmos, alala, с каким травят зверя ловцы (Perdrizet, 77). Жадно слушают, не ответит ли бог; нет, только горное эхо повторяет их собственный клик. И снова бегут, зовут, заклинают.
Сниди к нам, о Герой,
В храм Элеян святой,
В сонме нежных Харит,
С топотом бычьих копыт,
Царственный Бык,
Царственный Бык! —
кличут элидские жены (Plutarch., Quest. grec., XXXVI. — Harrison, 1. с., 437), и вакханки Еврипида:
Каков бы ни был образ твой, явись, —
явись огненнооким львом,
стоглавым змеем или горным туром, —
о, бог, о, зверь, о, тайна тайн, — явись!
(Euripid., Bacch., v. 1017, s. s.)
«Исступляются, пока не увидят желанного» (Philo, de vita comptempl., 2). Но видят только мимолетный «призрак», phasma, и удержать, воплотить его не могут; вместо вечного солнца болотный огонек, мерцающий; то «явление», epip hania, то «исчезновение», aphanismos (Rohde, Psyche, II, 12):
Вскоре вы не увидите Меня,
и опять вскоре увидите.
(Ев. Ио. 16, 16)
Жаждут, умирают от жажды, быть с Ним навсегда; смертною тоскою томятся, как любящие, покинутые Возлюбленным; руки на себя накладывают. О повальном самоубийстве милетских девушек, «тайно лишавших себя жизни через удавление», сообщает Плутарх (Plutarch., de mulier, virt. I, 608), а Мартиан Капелла — о «величайшем голоде смерти», appetitus maximus mortis, у того фракийского племени бассаров, чьи жены растерзали и пожрали Диониса-Орфея (Rohde, 36. — Jeremias, 190).
XXI
«Человекотерзатель», anthroporrhaistûs (Вяч. Иванов, V, 30), — имя бога, страшное для всех, кроме самих терзаемых: знают фиады, хотя еще и смутным знанием, — ясным узнают потом св. Мария Египетская и св. Тереза, — что слаще всех нег земных эти ласки-раны, лобзанья-терзанья небесной любви; лучше с Ним страдать и умирать, чем жить без Него и блаженствовать.
XXII
Все это лицевая сторона медали, но есть и оборотная. Чем грозит опьянение неправым экстазом, напоминает слово орфиков:
Тирсоносцев много, вакхов мало.
(Perdrizet, 11)
Это значит: просто безумствующих много, но безумствующих в Боге мало. А если так, то иногда и простой здравый смысл, в суде над экстазом, может быть правее, чем это кажется. Разума человеческого стоит лишиться, чтобы приобрести мудрость Божью, но, чтобы оказаться в человеческом безумьи, не стоит: лучше и «малый разум», чем никакого. Старую душу потерять, «выйти из себя», легко; но еще неизвестно, какую душу приобретешь, и кто в человека войдет, — Лютый или Кроткий, бес или бог. Ждут одного, а приходит другой. Эта игра опасная: чет или нечет, а ставка — душа.
«Дуры мы, дуры! Что мы наделали!» — плакать должны были многие несчастные, перед тем, чтобы сунуть шею в петлю, как милетские девушки.
XXIII
Ужас Дионисова безумья выразил в «Вакханках» Еврипид.
Вакх-Человек, под видом чужеземного пророка, возвращается на родину, в Бэотийские Фивы. Здешний царь Пентей не узнает его, отвергает безумье вакхических таинств и, видя грозящую городу опасность, велит схватить пророка, заковать и заточить в темницу, во дворце своем. Но узы спадают с него; дворец пылает и рушится. Вакх поражает Пентея безумьем и внушает ему страстное желанье подглядеть за тайнами фиад, самого наряжает фиадою, ведет на гору, прячет в ветвях на верхушке сосны и направляет на него исступленных женщин, как свору гончих — на зверя. Мать Пентея, царица Агава, принимая сына за горного льва, кидается на него, убивает, растерзывает, втыкает голову на тирс, пляшет с нею, поет, и так возвращается в город. Только здесь, опомнившись, понимает, что сделала.
Фиванские менады, ваша песнь
Кончается рыданием надгробным! —
плачет Хор, а Дионис торжествует:
Признали богом вы меня, но поздно!
Сам Еврипид, ученик Сократа, воплощенного Разума, отвечает Дионису, устами Агавы:
…в страстях,
Не должен бог уподобляться людям.
И устами Хора:
Воистину, прекрасная победа,
Где кровью сына обагрилась мать!
(Euripid., Bacch., passim. — M. Meunier, Euripide, Les Bacchantes 1923, p. 122–191)
Жалкая победа над людьми — безумья над разумом:
Вот каким злодеяньям вера в богов научила!
Tantum religio potuit suadere malorum!
XXIV
Двум Дионисовым кумирам, выточенным из той самой киферонской сосны, в чьих ветвях был спрятан и у чьих корней растерзан Пентей, поклонялись коринфяне (Pausan., Att., XX; II, 2, 6. — Meunier, 160). Здесь посвященные знали, что Пентей, чье имя значит «Скорбный», — сам Дионис. Если бы это знал Еврипид, понял ли бы он, что его трагедия кощунственна, что в лице Пентея Дионис Кроткий борется с Лютым, и не человека терзает, а в человеке терзается бог? Знает ли сам Еврипид, что значат эти слова Диониса Пентею:
Страшный, на страшную муку идешь,
Чтобы славу стяжать, возносящую к небу!
(Meunier, 150)
XXV
Древо Пентея будет Древом Жизни — крестом Диониса-Орфея распятого, на магической печати гностиков офитов, а на византийских и русских старинных иконостасах появится, не по заслугам, конечно, сам Еврипид, эллинский «пророк», рядом с ветхозаветными и благочестивый византийский инок, в «Страстях Господних», Christos paschôn, вложит в уста Богоматери, плачущей над снятым с креста телом Господа, плач Агавы (Brams, Christos patiens, 1885, p. 15–17. — Meunier, 182). Вот какое возможно в самом христианстве смешение кощунства с пророчеством.
XXVI
Римский сенат в 186 году до Р. X., обвинив около 7000 посвященных в Дионисова таинства в каких-то неизвестных преступлениях, может быть, подобных тем, за какие сжигались средневековые колдуны и ведьмы, большую часть их приговорил к смерти (Tit. Liv., XXXIX, 8, 19. — Fracassini, 84. — Carcopino, 179–180).
Подобная пожару, ярость Вакха
Уж близится и настигает нас,
мог бы сказать и Рим, как Пентей (Meunier, 129). Первое пламя пожара выкинуло лет триста назад, в пифагорейских общинах; второе — здесь, а третье — в общинах первохристианских. Те два — потушены в крови, а это — охватило мир.
Если не брезгать как будто некрасивым, потому что слишком к нам близким, сравненьем, то можно бы сказать: скованный во дворце Пентея, Вакх — как бы заложенный в гранитную толщу динамит, а «богоявление» Вакха стоящим вне дворца вакханкам — взрыв.
Хор.
— Сойди в наш хор, сойди, о Бог громов!
Земля дрожит божественною дрожью,
Шатается и рушится дворец.
Падите ниц, Вакханки, — бог грядет!..
Смотрите, сестры: зыблятся, дрожат,
Разъединяясь, мраморные глыбы…
Сейчас раздастся Вакха крик победный.
Дионис.
— Зажгись, зажгись, святой огонь громов!
Пылай, пылай пожаром, дом Пентея!
(Meunier, 111–112)
С косною длительностью мира борется буйная воля мэнад к внезапному Концу-Апокалипсису: взрыв вулканических сил разъединяет твердейшие глыбы природного и человеческого космоса.
Пылай, пылай пожаром, дом Пентея!
«Извлеку изнутри тебя огонь и превращу тебя в пепел», говорит Господь владыке морей, Тиру-Сидону (Иез. 28, 18), а может быть, и Атлантиде-владычице.
Скоро вся земля запляшет!
«Скоро всему конец!»
XXVII
Есть экстаз разрушительный, но есть и творческий.
Там же, в Македонии, где были написаны «Вакханки» Еврипида, через три-четыре поколения после него, от царицы Олимпии, Фракийской мэнады, и Зевса, Крылатого Змея, родился Александр (Plutarch., Alex., III). В битве при Гавгамелах, давшей ему власть над миром, он объявил себя, пред лицом всего войска, Дионисом, сыном Зевса, и если бы этому не поверило войско, не поверил он сам, то не дошел бы, не докатился, гонимый бурей экстаза, как легкий лист, до самого Инда, по следам Диониса Индийского. Жил и умер, опьяненный экстазом: на нем и построил первую духовную всемирность, первый дом человечества — будущий дом христианства — эллинизм.
Вот что значит экстаз для истории. Кажется, кому бы это и понять, как не нам, живущим в тесных лачугах национальных, на развалинах отчего Дома — христианской всемирности, или кочующих, как цыганский табор, под открытым небом; но вот, не понимаем.
XXVIII
«Скоро всему конец». Добрый конец или злой, — в этом, конечно, весь вопрос. Чет или нечет, злой или добрый конец, — эта игра, где ставка — душа всего человечества, происходит в самой глубокой и огненной точке экстаза, — в том, что обозначается в таинствах темным и диким, от дикой, может быть, людоедской, древности идущим словом omophagia, «сырого мяса вкушение». Есть и другое слово, «неизреченное», потому что слишком святое и страшное. «Жертву должно растерзывать и пожирать, по неизреченному слову», diaspan kata arreton logon, учат орфики (Вяч. Иванов, V, 39). Омофагия есть теофагия; вкушение жертвенной плоти и крови есть «боговкушение», «Евхаристия», — вот это для нас уже изреченное слово. Только один Человек на земле, — больше никто никогда, в этом чудо, — мог сказать: «Ядущий Меня жив будет Мною». — «Иудеи стали спорить между собою, говоря: как может Он дать нам есть плоть Свою? Иисус же сказал им: истинно, истинно говорю вам: если не будете есть плоти Сына Человеческого и пить крови Его, то не будете иметь в себе жизни… Ядущий Мою плоть и пиющий Мою кровь пребывает во Мне, и Я в нем… Многие из учеников Его, слыша то, говорили: какое это тяжкое слово, кто может это слушать?» Sklêros logos — «тяжкое», «жесткое», как бы каменное, нерастворимое ни в разуме, ни в сердце человеческом. «С этого времени многие из учеников Его отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ев. Ио., 6, 52–66).
«Кто может это слушать»? Слушаем, но уже не слышим, так привыкли — оглохли за 2000 лет, а если бы услышали, то, может быть, отошли бы от Него и мы.
«Бога должно заклать», это человеческому разуму кажется безумным; «Бога должно пожрать», — еще безумнее; надо «сойти с ума», чтоб это понять и принять.
XXIX
Сам посвященный в Дионисовы таинства, Плутарх объясняет омофагию почти так же, как христианские учителя, «бесовским действием»: «В те роковые и страшные дни, когда терзается и пожирается сырое жертвенное мясо… то с постами и плачами, то с бесстыдством и безумством… с диким воплем, судорогами, исступлением — совершается, я полагаю, не почитание богов, а умилостивление и отвращение демонов… Да молчат же уста мои о тайнах сих!» (Plutarch., cde defect. oracul., XIV)
В Критских омофагиях, «вакхи терзают кровавыми устами внутренности блеющих коз», сообщает христианский писатель Арнобий, видимо, запугивая (Welcker, 639). «Терзают зубами живого быка, vivum laniant dentibus taurum, и разбегаются по чащам лесным, с нестройными кликами, делая вид, что беснуются», — пугает, конечно, и Фирмик Матерн (Firm. Matern., de errore prof. relig., VI). «Режут быка на мелкие части ножами», — объясняет Нонн (Nonn. Panopol., Dionys., VI, v. 205, s. s.).
«Диониса Ярого, mainolên, чествуют вакхи, в священном безумье, hieromania, пожиранием сырого мяса, венчанные змеями, восклицая: „Эван!“ и разделяя между собою части человеческих жертв», — вспоминает св. Климент Александрийский, может быть, то, что видел своими глазами в языческой юности (Clement Alex., Protr., II, 12).
XXX
«Людоеды», — говорят христиане язычникам; «людоеды», — отвечают, как эхо, язычники христианам: ужас взаимный и одинаковый. Первохристиане обвинялись в «детоубийственном таинстве», sacramentum infanticidii, на «вечерах любви». — «Предлагается младенец, обсыпанный мукой, и посвященных приглашают наносить ему удары ножом, чтобы очистить его от муки; но неумелые, нанося ему глубокие раны, убивают его, и присутствующие пьют с жадностью кровь и разделяют между собой члены убитого», — уверяет Минуций Феликс, просвещенный римлянин (Minuc. Felix, Octav., IX). «Ужасное или постыдное», atrocia aut pudenda, скажет Тацит о христианстве; то же скажут и христиане о язычестве.
Этот взаимный ужас надо учитывать, взвешивая достоверность христианских свидетельств о древних таинствах; надо помнить и то, что омофагия внушает страх самим язычникам, а у страха глаза велики. Слишком напоминают бабушкины сказки такие свидетельства, как Аполлодорово, будто «Аргивские женщины убивают и пожирают детей своих» (Apollodor., III, 5, 2), или рассказ Плутарха о трех Миниадах, дочерях Орхоменского царя: «Впав в исступление Вакхово, взалкали они человечьего мяса, кинули жребий о детях своих, и та, на которую он пал, отдала сына богу, и растерзали они младенца, и пожрали, как волчихи голодные» (Plutarch., Quest. graec., 38). А речного бога Лама, царя Лестригонского, дочери Гиады, самого Диониса Младенца кормилицы, нежно ласкали, лобзали его, как вдруг, обезумев от любви, начали терзать, и растерзали бы, если бы крылатый Гермес, подкравшись, не восхитил его (Nonn. Panopol., ар. Koehler, 18).
Как бы, однако, ни уменьшали мы силу подобных свидетельств, кое-что остается от них. Нет основания не верить тому, что сообщает Плутарх о принесении в жертву Дионису Лютому трех персидских пленников, накануне Саламинской битвы или Павзаний — о замене младенцев козлятами в жертвоприношениях тому же Дионису, в Бэотии (Pausan., IX, 8), или неоплатоник Порфирий — о жертвенном растерзании человека на островах Хиосе и Тенедосе, и о заклании младенцев на Крите, в жертву Кроносу (Porphyr., de abstinent., II, 55, 56), или св. Климент Александрийский — о человеческих жертвах у ликтийцев, тоже критского племени (Clement Alex., Protr. III, 4). Кажется, с Крита — Атлантиды в Европе — и занесена омофагия в Грецию, как и все остальное в Дионисовых таинствах.
Взвешивая все эти свидетельства, не должно забывать, что у Марафонских и Тразименских стрелков наконечники стрел все еще кремневые, как у людей Каменного века (J. Morgan. Recherches sur les origines de l’Egypte, 1896, I, 187).
Дионисическое племя бассаров, обитавшее в диких горных ущельях Фракии, от вершин Родопа до р. Эбра, «в неистовстве человеческих жертв и вкушений жертвенных, нападая друг на друга и друг друга пожирая, уничтожили себя без остатка» (Porphyr., de absfin., ар. — Вяч. Иванов, V, 34. — Perdrizet, 40). Может быть, и это будет менее похоже на сказку, если предположить, что только часть племени уничтожила себя, а остальная, одержимая повальным безумьем, «величайшим голодом смерти», естественно вымерла.
XXXI
Что исступленные в омофагиях делают, мы не знаем с точностью: знаем еще меньше, что они думают и чувствуют. Но страшный луч света кидает на это неизвестное роспись найденного в Камире (Kamêiros), во Фракии, большого глиняного чана-водоноса, hydria, V века до Р. X. Красным по черному, как бы багровым, во тьме Ледниковой ночи, заревом людоедских костров, изображены три дикаря в звериных шкурах. Один из них держит на левой руке безжизненно, как лохмотье, висящее, должно быть, еще теплое, тело только что зарезанного мальчика; голова закинута назад, волосы длинные, как у девочки падают вниз; бледное лицо спокойно, как у мертвого бога. Тот, кто держит его, подносит ко рту оторванную или отрезанную руку, видимо, чтобы пожрать. Другой, справа, отвернулся и убегает, как бы в ужасе, но все-таки с жадным любопытством оглядываясь. А третий, слева, в плющевом или дубовом венке, с тирсом, бородатый, в длинном, жреческом хитоне, — может быть, сам бог Загрей-Дионис, — смотрит, как бы с благоволением, на совершаемое таинство — свое же собственное растерзание и пожрание титанами (Art. Bern. Cook, Zeus, 1914, p. 654. — Harrison, Prolegomena, 489).
Что это значит, мы поймем, если вспомним троицу Самофракийских Кабиров, приносящих в жертву четвертого, младшего брата своего, Кадмила-Дитя. Ужас бегущего напоминает Куртина: «Я ударил его ножом… Он затрепетал и начал биться… Вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени, прося Бога принять милостиво новую жертву». А спокойствие того, кто смотрит на жертву с благоволением, напоминает нынешнего дикаря-людоеда, который, только что обратившись в христианство, снова впал бы в людоедство и, чтобы оправдать себя, напомнил бы миссионеру от него же слышанное: «Ядущий Мою плоть и пьющий Мою кровь имеет жизнь вечную».
«…Вы сегодня причащались?» — «Да, сподобился». — «Поздравляю». И дело с концом, и оба спокойны, а завтра, может быть, вторая всемирная война. Что ужаснее — то, древнее, или это, новое?
XXXII
Хуже или лучше, но омофагия не просто людоедство, во всяком случае. После нее, посвященные строго воздерживаются от всякого мяса и от кровавых жертв (Girard, Le senntiment religieux en Grèce, 1879, p. 212).
В белые ризы облекся я,
От смертей и рождений очистился
И блюду, да не коснется уст моих
Пища животная,
поют куреты, и вакханки Еврипида: «Счастлив, освятивший жизнь свою… очистивший душу… в непорочных таинствах!» Мизы-фракийцы, такое же дионисическое племя, как бассары, воздерживаются от вкушения всего, «имеющего душу, empsychos», сообщает Страбон (Strabo, VII, ар. Rohde, II, 133). То же делают некоторые скифы-кочевники, может быть, поклонники Земли, Zemla, Селемы, Дионисовой матери, — мы бы сказали, уже «толстовцы», «вегетарианцы» (Ephor., fragm. 76, 78).
Все исступленные Вакхом — «чистые», «святые», hosioi, для самих себя и для других. Им, конечно, первым внушил Орфей, Дионисов пророк, ужас к «мерзостной пище» — человеческой плоти и крови. Тут же, в омофагии, может быть родилась и елевзинская заповедь: «Зла не делай животным», — ничему живому, а человеку тем более.
Так, на одном конце мира и на другом — так же. «Если хочешь принести Богу человеческую жертву, будь ею сам… плоть и кровь свою, а не чужую, отдай», — учит Кветцалькоатль, древнемексиканский Дионис-Орфей.
XXXIII
Впрок ли эта наука людям? Знают ли они, что делают в омофагии? То знают, то не знают; то помнят, то забывают.
«Критяне в таинствах делают все по порядку, что умирающий Младенец (Загрей) делал или испытывал, aut fecit, aut passus est», — сообщает Фирмик Матерн (Firm. Matern., VI). «Жертвы терзание и пожирание есть лицедейство, mimesis, страданий Дионисовых», — учат орфики (Вяч. Иванов, V, 38). В древние дни, тенедосцы посвящали Дионису лучшую телицу с тельцом во чреве и, когда телец рождался, ухаживали за маткой, как за родильницей; тельца же приносили в жертву, надев ему на копыта котурны и делая вид, что человека, поразившего его топором, хотят побить камнями, а тот бежал, спасаясь к морю (Aelian., Natur. anumal., XII, 34). Котурны — трагическая обувь, так же как белила на черных лицах титанов, пожирающих младенца Загрея, — трагические маски. Это и значит: жертва земная есть подобье, «лицедейство», mimesis, и «воспоминание», anamnesis. Жертвы Небесной, Агнца, закланного от начала мира.
Вот почему в таинствах заменяется иногда жертвенное животное хлебом, испеченным в виде этого животного (O. Pfleiderer. Das Christusbild, 1903, p. 86).
И опять, что на одном конце мира, то и на другом: перувианское «боговкушение», sanku, есть окропленный кровью тельца, маисовый хлеб (Robertson, Pagan Christs, p. 379), а древнемексиканское teoqualo — вылепленное из маисового теста изваяньице бога Солнца, Витцилопохтли, дробимое на части и вкушаемое посвященными (См. выше: Атлантида, I ч., XI, Отчего погибла Атлантида? VI). Вспомним царей Атлантиды в мифе Платона: «Заколали жертвенного быка на столбе Закона, кровью его наполняли кратер и, черпая золотыми фиалами, пили кровь».
Если все эти таинства не сплошное «безумье», а хотя бы отчасти религиозный опыт веков и народов, то вывод ясен: божеской плоти голод, божеской крови жажда, есть общий и непреложный закон человеческого сердца, от начала мира и, вероятно, до конца.
XXXIV
В жертвах самых древних, по крайней мере, за память человечества, — может быть, в древнейших было иначе, — «человек думал не столько о том, чтобы напитать божество, сколько о том, чтобы самому божеством напитаться. Тогда человек еще вовсе не жертвовал богу, — он пожирал его в тотэме (боге-животном) и сам становился богом» (Вяч. Иванов, V, 37). То же происходит и в позднейших Дионисовых таинствах, где мэнады, терзая и пожирая своего бога под личиной жертвы, алчут исполниться богом, сделаться «богоодержимыми, entheoi» (Вяч. Иванов, VIII, 21). Это и значит: омофагия есть теофагия, жертвенной плоти и крови вкушение есть боговкушение — «пресуществление (transubstatio) раздираемой жертвы в божественную душу самого Диониса», говорит Вяч. Иванов, может быть, самый глубокий исследователь древних таинств (Вяч. Иванов, VIII, 17). Так ли это? Можно ли сказать об этом, не кощунствуя, нашим христианским словом «пресуществление»? Если можно, то зачем бы и Христу на землю приходить? Нет, в древних таинствах все еще слишком смутно, слепо, сонно, похоже на бред, иногда чудовищно искажено и опрокинуто, как в кривом зеркале. «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (Достоевский), и еще неизвестно, кто победит.
XXXV
Люди как будто знали когда-то всю тайну Плоти и Крови, но забыли; хотят вспомнить и не могут; ищут в темноте ощупью — вот-вот найдут. Нет, не найдут: мелькнет и пропадет, вспыхнет и потухнет, поманит и обманет. Жажда неутоленная, неутолимая: пьют воду, как бы во сне, просыпаются и жаждут еще неутолимее. Или в пустыне идут на призрак воды в мареве; призрак лжет не совсем: есть где-то вода, отраженная в мареве, но так далеко, что прежде чем дойдут, — умрут от жажды, и солнце кости их в пустыне выбелит; другие за ними пойдут, и еще и еще, без конца, так что забелеет костями весь путь.
XXXVI
Танталов голод и жажда — вот мука всех древних таинств плоти и крови, а Дионисовых, ко Христу ближайших, особенно; вот отчего жертву терзающий — терзаемая жертва сам; вот под каким жалящим «оводом» мэнады беснуются, каким бичом гонит их Лисса, богиня Бешенства, каким «укусом скорпиона» пронзает.
В лунной вьюге, вьются, лунные призраки, на снежных полях Киферона — «чертовых гумнах», как ведьмы на Лысой горе, голые, страшные, дикие; воют, как волчихи голодные, кличут, зовут, улюлюкают. Бешеные, сами не знают, что делают; им все равно, кто ни попадись, человек или зверь, — во всякой жертве бог.
Рвите же тело зубами,
Пейте горячую кровь!
(Д. Мережковский. Рождение богов, с. 110–125)
XXXVII
Первый мир от этого погиб, — погиб бы и второй, если б не пришел Спаситель.
То, чего искали древние, мы нашли, не искавши, получили даром, и спокойны. Не слишком ли спокойны? Как бы не потерять? Будем же хранить, что имеем, и, прежде чем судить тех несчастных, «больных», «одержимых», «безумных», погибших, — будем помнить, что, если б не искали они, мы бы не нашли; если б не погибли они, мы бы не спаслись.
XXXVIII
Как в Дионисовых таинствах плоти и крови демоническое борется с божеским, «черная магия» — с «белою», показывает лучше всего Танталов, кажется, бездонно-древний, но почти неузнаваемо стершийся, миф: так очень старая монета стирается или на берегу океана, выглаженная волнами галька, — может быть, затонувшего дворца или храма жалкий обломок.
TANTAL ATLANT
Это взаимно-обратное и взаимно-искажающее сочетание звуков, с бездонно-глубоким корнем tlaô, «страдаю», «терплю», — если филологически случайно, то, может быть, не случайно «мистерийно-магически», потому что Тантал есть, в самом деле, «обратный», «превратный», как бы в дьявольском зеркале искаженный и опрокинутый Атлас-Атлант.
XXXIX
Кто он такой? Как это ни стерлось в мифе, можно еще угадать: Тантало-Атлант — первый человек, Адам, только что вышедший из рук Божьих, почти совершенный, почти мудрый, благой всезнающий, «всеблаженный», «всепрекрасный», подобно атлантам в мифе Платона, — почти бог. Призрачные для нас, но для мифа настоящие, боги Олимпа — то ли из великодушья, то ли из свойственного существам блаженным, невниманья к несчастным, — не видя этого рокового «почти», любят Тантала, как отец любит сына-первенца; балуют его, ласкают, принимают в свой божественный сонм, совещаются с ним о делах земных и небесных; узнавая по нем человеческие свойства, решают, стоит ли создавать подобных ему; приглашают в гости на Олимп, сажают за трапезу, поят нектаром, кормят амброзией, питием и пищей бессмертья. Все хорошо бы кончилось, и Тантал сделался бы богоподобного человечества праотцем, будь он всезнающ, мудр и благ — не почти, а совсем. Но, будучи тем, чем был, и чем будут все люди-боги, он, подобно атлантам, «не вынес счастья, развратился и возгордился»; так же как их, обуял его «дух титанической, божеской гордости», hybris, дерзкое желание не получить от богов многое, а взять все; свергнуть их, чтобы самому одному стать на их место. Может быть, он уже знал, как будут знать посвященные в таинства, что Олимпийские боги — призраки; знал или почти знал и то, как это сделать, чем победить богов, — тем, чего они, блаженные, совсем не знают, — бесконечною мукою любви бесконечной, высшею свободою жертвы. Сына своего, единственного, Пэлопса, любил он больше или почти больше, чем себя самого: его-то и решил принести в жертву Богу — Себе, потому что уже сказал в сердце своем: «Я — Бог».
XL
Чтобы отблагодарить и отпотчивать богов, как следует, он пригласил их на землю — на высшую, как сам он, точку земли — заоблачную вершину горы Сипилийской, той, где будет изваян облик Матери Скорбящей, Кибелы-Деметры; расставил золотые, вокруг золотого стола, стулья и, когда боги пришли, предложил им на блюде что-то, подобное агнцу. Те, не зная, что это, долго не решались отведать, может быть, брезгая человеческой пищей. Только Матерь Деметра, милосердная, не побрезгала, из жалости к Танталу, взяла с блюда кусок, отведала, и вдруг побледнела, вскочила, зашаталась, так что боги подумали — умрет; закричала, как безумная: «В котел! в котел! в котел!» Хитрый Гермес понял, что это значит; схватил все, что было на блюде, стряхнул в кипевший тут же, на огне, кухонный котел. И вышел из него, в белом облаке пара, прекрасный, как бог, свежий, как райский цветок, младенец Пэлопс, закланный, разрезанный на части и сваренный в котле Танталом, как Дионис-Загрей — титанами. Так же выйдет из кипящего котла — Атлантиды, потопа-землетрясения — второе человечество.
XLI
Тантал почти не ошибся: если бы отведали боги ужасного яства — земного нектара человеческой крови, земной амброзии человеческой плоти, — то умерли бы все, сникли бы, как призраки. Но милосердная Матерь спасла богов; спасла и людей тогда впервые, как потом всегда будет спасать, потому что «люди-боги» ничтожнее, презреннее всех ничтожных богов и демонов.
Тантала же Зевс, ударив молнией в вершину горы, низверг в преисподнюю, где он и мучается вечною мукою всех людей-богов, — ненасытимым голодом, неутолимою жаждою. Древо Жизни, склоняясь, подносит к устам его золотые плоды, но, только что он хочет вкусить от них, — восклоняется до неба; Воды Жизни притекают к устам его, но только что он хочет испить от них, — утекают в глубину бездонную (Pindar., Olympr., I, 40 et schol. Bacchyl. id. fragm., 84. — Cook, Zeuz. 244).
XLII
«Будем же, помня Тантала, хранить, что имеем», — могут сказать христиане, но их сейчас так мало (христиан, впрочем, не знающих, что они имеют, очень много), и так слабы они, по чужой или по своей вине, — так загнаны в самые темные углы, «катакомбы», бывшей христианской цивилизации, что судьбы мира помимо них решаются; что бы ни говорили они и ни делали, мир идет своим чередом, как будто нигде никогда никакого христианства и не было, подобно лунатику, идущему по карнизу пятиэтажного дома, как будто закона тяготения вовсе не было. Может быть, слишком поздно узнает лунатик, что этот закон есть; может быть, и мир узнает так же поздно, что есть христианство.
Кажется, закон, столь же неотменимый для душ человеческих, как для тел закон тяготения, гласит: всякой душе нужен экстаз для жизни, как воздух нужен огню для горения. Этому закону подчинены не только отдельные души людей, но и собирательные души народов, племен, культур, а может быть, и душа всего человечества. Люди благочестивые (их, одиноких, и потому бессильных, может быть, не меньше и сейчас, чем всегда) знают имена восходящих ступеней экстаза: Честь, Долг, Любовь, Бог; христиане же знают имя высшей ступени, самое забытое и неизвестное из всех имен: Христос.
XLIII
Тот же неотменимый закон гласит: если жажда божественного Экстаза остается неутоленною, то отдельные души людей, так же как собирательные души народов, впадают в экстаз сатанинский — такую же страшную болезнь, как у томимых жаждою животных, — водобоязнь, бешенство. Первый припадок ее — всемирную войну — мы только что видели. После него человечество едва выжило, и сейчас отдыхает, погруженное в летаргический сон или обморок. А души отдельных людей продолжают искать экстаза, каждая — в своем углу, на свой страх, в высоком или низком, смотря по качеству душ: в личных подвигах или наркотиках, в святой любви или в Содоме, в игре на бирже или теософии, в коммунизме или патриотизме, и проч., и проч.; неутоляющих экстазов — соленых вод — у нашей «культуры демонов» сколько угодно.
Люди, как путники, умирающие от жажды в пустыне, допив последние капли воды и вывернув мех наизнанку, жадно вылизывают тинистое дно; или, как потерпевшие кораблекрушение, стесненные в лодке, среди океана, палимые жаждой и голодом, перед тем, чтобы кинуть жребий, кому быть пожранным, вскрывают себе жилы и пьют свою кровь.
XLIV
Души народов спят, но проснутся, может быть, для второго припадка бешенства — второй всемирной войны. Самые трезвые люди, самые «реальные политики», согласятся, полагаю, что после второго припадка человечество не выживет: это будет, в самом деле, конец — Атлантида-Европа.
Что же делать? Бесполезно об этом говорить с идущим по карнизу лунатиком; надо, чтоб он сначала проснулся и вспомнил, что есть христианство; надо, чтобы и сами христиане, пальцем не двинувшие, чтобы предупредить будущую войну (если не могли тогда и сейчас не могут, то ведь и это кое-что значит для нынешнего христианства), — надо, чтобы и сами христиане поняли, что Христос, может быть, не совсем то, чем Он им кажется. Только тогда поймут они сами и сумеют другим сказать, что значат эти насыщающие всякий голод и всякую жажду утоляющие слова:
Плоть Моя истинно есть пища,
и кровь Моя истинно есть питие.