ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ АВГУСТА
Пускайте кровь! Пускайте кровь! Слова маршала де-Тавана.
Оставив эскадрон, капитал Жорж спешно направился к себе, надеясь встретить там брата. Но тот уже ушел из дому, сказав прислуге, что не вернется всю ночь. Из этого Жорж без труда заключил, что он находится у графини, и спешно отправился разыскивать его там. Но резня уже началась, шум, натиск убийц, цепи, протянутые через улицу, останавливали его на каждом шагу. Ему пришлось итти мимо Лувра, где фанатическая ярость проявлялась с наибольшей разнузданностью. В этом квартале жило множество протестантов, и теперь он был загружен горожанами из католиков и гвардейскими солдатами с оружием и факелами в руках. Вот именно там кровь текла со всех сторон, ища выхода в реку, как выразился энергично один из тогдашних писателей.[61] Нельзя было перейти через улицу, не рискуя быть раздавленным чьим-либо трупом, вышвырнутым из высокого окна.
Из адской предусмотрительности убийцы отвели бо́льшую часть лодок, стоявших обычно по всей длине Лувра, на другой берег реки, так что беглецы метались на берегу Сены, надеясь броситься в лодку и избегнуть вражеских ударов. Им оставался выбор между водой и алебардой преследовавших их солдат. А тем временем Карл IX, стоя у одного из окон своего дворца, вооруженный длинной пищалью, как говорили очевидцы, подстреливал, как дичь, несчастных прохожих.[62]
Капитан, шагая через трупы, забрызганный кровью, пробирался своей дорогой, ежеминутно подвергаясь опасности убийства по ошибке от руки какого-нибудь истребителя. Он заметил, что у всех солдат и горожан была белая перевязь на руке и белые кресты на шляпах. Ему ничего не стоило надеть эти опознавательные значки, но ужас, внушенный ему убийцами, отвращал его и от тех значков, которые служили для их опознавания. На берегу реки, около Шатле, он услышал, как кто-то его окликнул. Он повернул голову и увидел человека, вооруженного с головы до ног. Казалось, он не пускал в ход оружия, хотя имел белый крест на шляпе. Он стоял как ни в чем не бывало и вертел в руке какой-то клочок бумаги. Это был Бевиль. Он равнодушно смотрел, как с моста Менье сбрасывали в Сену трупы и живых людей.
— Какого чорта ты тут делаешь, Жорж? Какое чудо и какая благодать придали тебе столько рвения? Вид у тебя такой, словно ты охотишься на гугенотов.
— А ты сам что делаешь среди этих несчастных?
— Я, чорт меня возьми, я смотрю: ведь это же зрелище! И знаешь, какую я славную штуку выкинул: ты помнишь старика Мишеля Корнабона, ростовщика-гугенота, который меня обчистил до нитки?
— И ты его убил, несчастный?
— Я, да что ты? Я не вмешиваюсь в дела религии. Я не только его не убил, но я спрятал его у себя в погребе, а он мне вернул расписки и написал о получении всего долга сполна. Таким образом я совершил доброе дело и получил за него награду. Разумеется, для того чтобы ему полегче было писать эту записку, я два раза прикладывал ему пистолет к голове и, чорт меня возьми, я ни за что бы не выстрелил… Постой, постой, смотри-ка, женщина зацепилась юбками за брусья на мосту, упадет… нет, не упадет! Что за чума! Любопытно, это стоит посмотреть поближе!
Жорж оставил его. Ударив себя по лбу рукой, он говорил про себя: «И это один из самых порядочных дворян, которых я знаю в столице!»
Он пошел по улице Сен-Жос, не освещенной и безлюдной. Было несомненно, что там не жил никто кроме реформатов. Однако, и там отчетливо раздавался шум из соседних улиц. Внезапно белые стены осветились красным огнем факелов. Он услышал пронзительные крики, он увидел неизвестную женщину, полуголую, с распущенными волосами, с ребенком на руках. Она не бежала, она летела со сверхъестественной быстротой. Ее преследовали двое мужчин, воодушевляя один другого дикими криками, словно охотники на звериной ловле. Женщина хотела броситься в аллею, как вдруг один из преследователей стрельнул в нее из пищали, выстрел попал ей в спину, и она упала навзничь. Она тотчас же встала, сделала шаг по направлению к Жоржу и снова упала на колени, затем последним усилием она протянула своего ребенка капитану, словно вручая младенца его великодушию, и, не произнося ни слова, умерла.
— Еще сдохла одна еретичка, — воскликнул человек, стрелявший из пищали, — но я не успокоюсь, пока не убью дюжину их.
— Злосчастный! — воскликнул капитан и в упор стрельнул в него из пистолета. Голова злодея застучала, ударяясь о противоположную стену. Он страшно выкатил глаза и, скользя на пятках, как неудачно прислоненная доска, скатился, вытянулся на земле и умер.
— Как, убивать католиков?! — воскликнул товарищ убитого, держа факел в одной руке и окровавленную шпагу в другой. — Кто ж ты такой? Боже, господин офицер, да вы из легкой конницы короля! Чорт возьми, ваша милость обозналась!
Капитан вынул из-за пояса второй пистолет. Истребитель бросил факел и стремительно побежал. Жорж не удостоил его выстрелом. Он наклонился, осмотрел женщину, простертую на земле, и убедился в ее смерти. Пуля прошла навылет. Ребенок, обняв ее за шею, кричал и плакал. Он был измазан кровью и каким-то чудом не был ранен. Капитан с некоторым усилием отнял его от матери, за которую он инстинктивно цеплялся, потом закутал его своим плащом и, наученный только что происшедшим случаем благоразумию, поднял шляпу убитого солдата, снял с нее белый крест и надел себе на шляпу. Благодаря этому он безостановочно имел возможность добраться до дома графини.
Братья упали друг другу в объятия и некоторое время были неподвижны и, тесно обнявшись, молчали, не будучи в состоянии говорить. Наконец, капитан короткими словами рассказал о состоянии столицы. Бернар проклинал короля, Гизов и попов. Он стремился уйти, присоединиться к своим братьям в том месте, где они сделали бы попытку дать отпор врагам. Графиня плакала и удерживала его, а ребенок кричал и просился к матери. Потратив немало времени на крики, вздохи и слезы, они почувствовали, что настало время принять какое-нибудь твердое решение. Что касается ребенка, то графский конюх вызвался найти некую женщину, которая могла принять его на свое попечение. Мержи не имел возможности, при тогдашнем стечении обстоятельств, спастись бегством. К тому же — куда бежать? Кому известно, не разлилась ли волна истребления на всю страну, от края до края Франции? Сильные гвардейские отряды занимали посты, через которые реформаты могли бы проникнуть в Сен-Жерменское предместье, откуда они совсем легко выбрались бы из города и достигли южных провинций, все время склонявшихся на их сторону. Но, с другой стороны, казалось еще более бесполезным и далее совсем неосторожным мечтать о милосердии монарха в минуту, когда, возбужденный бойней, он мог думать только о новых жертвах. Дом графини, имевшей славу чрезвычайной набожности, не стоял под угрозой серьезных поисков со стороны убийц. А что касается своих людей, то Диана была в них уверена. Таким образом, Мержи нигде не мог найти себе убежища, более безопасного. Порешили укрыть его здесь, спрятав и пережидая события.
Наступление дня, вместо того чтобы прекратить убийства, казалось, повлекло за собою их разрастание и страшную упорядоченность. Уже не было ни одного католика, который, боясь подозрении в ереси, не нацепил бы белого креста, не вооружился бы и не занимался бы выдачей гугенотов, еще оставшихся в живых. Тем временем к королю, запершемуся у себя во дворце, не допускали никого, кроме главарей убийц. Простонародье, в надежде на грабеж, присоединилось к городской гвардии солдат, а церковные проповедники призывали верующих к удвоенной жестокости.
— Раздавим зараз все головы еретической гидры и на веки вечные положим конец гражданским войнам! — И чтобы доказать этому народу, жадному до крови и чудес, что небеса одобряют это неистовство, охотно поощряют его явным знамением, они кричали:
— Бегите на кладбище Вифлеемских младенцев, взгляните на куст боярышника, зацветший во второй раз, словно поливание еретической кровью вернуло ему молодость и силу!
Бесчисленные процессии вооруженных убийц с огромной торжественностью шли на поклонение святому боярышнику и возвращались с кладбища, вооруженные новым рвением, чтобы выискивать и предавать смерти людей, столь очевидно осужденных небесами. Из уст в уста ходило изречение Екатерины, его повторяли, убивая женщин и детей: «Che pietà lor se crudele, che crudelta lor ser pietoso»; что означало: «Нынче быть жестоким — значит поступать человечно, и, наоборот, быть человечным — значит совершать жестокости».
Странная вещь! В числе этих протестантов было мало людей, не воевавших, не знавших боев, в которых они зачастую с успехом испытывали и колебали численное превосходство врагов в силу своей доблести, а между тем во время этой бойни только двое из них оказали сопротивление убийцам, и из этих двоих лишь один был знаком с войной. Быть может, привычка сражаться в строю, в согласии с военными правилами, лишала их той необходимой личной энергии, которая могла побудить любого протестанта защищаться у себя дома, как в крепости. И так случилось, что старые воины становились похожи на людей, обреченных в жертву, подставляя горло негодяям, еще накануне трепетавшим перед ними. Покорность судьбе становилась их мужеством, и славу мучеников они выбирали, предпочитая ее воинской славе.
Когда первая жажда крови была утолена, наиболее милосердные из убийц стали предлагать своим жертвам купить право на жизнь ценой отречения. Но лишь немногие кальвинисты согласились воспользоваться этим предложением — откупиться от смерти и пыток ложью, быть может, более извинительной. Женщины и дети повторяли свой протестантский символ веры под снопами мечей, занесенных над их головами, и умирали, не проронив жалобы.
Через два дня король сделал попытку остановить резню, но разошедшиеся страсти толпы было невозможно остановить. Не только кинжалы не перестали колоть и резать, но и сам король, обвиненный в нечестивом соболезновании, принужден был взять свои слова милосердия обратно и раздуть свое настроение до пределов злобы, бывшей по существу основным свойством его характера.
В первые дни после Варфоломеевской ночи брат регулярно посещал Мержи, проживавшего в тайном убежище, и сообщал ему каждый раз новые подробности ужасных сцен, свидетелем которых он бывал постоянно.
— Ах, будет ли время, когда я покину эту страну убийц и преступников! — воскликнул Жорж. — Я предпочел бы жить среди дикарей, чем между французами.
— Поедем со мною в Ларошель, — говорил Мержи, — надеюсь, что крепость еще не захвачена убийцами. Умрем вместе, защищая этот последний оплот нашей веры, и ты заставишь всех забыть свое вероотступничество.
— Но что будет со мною? — спрашивала Диана.
— Поедемте лучше в Германию или Англию, — отвечал Жорж, — по крайней мере, там ни нас не будут резать, ни мы не будем обязаны убивать.
Этим планам не удалось осуществиться. Жоржа посадили в тюрьму за ослушание королевского приказа, а графиня, трепетавшая за любовника от страха, что его откроют, только и думала о том, как бы обеспечить ему возможность уехать из Парижа.