1
Митя проснулся рано. Его разбудили козы, они начали ссориться с курами. Тонкая деревянная стенка отделяла от телятника маленькую веранду, на которой летом стояла Митина кровать: в телятнике жили две козы — мать и дочь — и семь кур.
Сквозь прикрытые веки, еще не совсем проснувшись, Митя следил за солнечным лучом на подоконнике, всё еще испытывая удовольствие оттого, что лежать приятно, впереди длинный погожий день.
И по привычке перебирая, что же в течение этого дня ему предстоит особенно радостное — он любил думать об этом утром, — Митя вдруг вспомнил, что завтра уезжает из Лебедяни.
На веранду вышла мать — переменить козам воду и выпустить во двор кур.
Проходя мимо Митиной постели, она, как всегда, на секунду остановилась поправить сползшую куртку, лежащую поверх одеяла. Она думала, что он еще спит, и не разбудила его: с тех пор, как выяснилось, что он уезжает в Москву, мать ни в чем не просила его помощи по хозяйству.
«Пусть отдохнет. Намучается еще в городе», — думала она.
И он жил эти последние дни непривычной, бездельной жизнью. Занятия в школе давно кончились; за что бы он ни вздумал взяться, всегда приходило в голову: «Зачем? Всё равно уезжаю».
Сегодня вот воскресенье, и он условился пойти с ребятами на Дон порыбачить на утренней зорьке, а солнце уже давно встало. Наверно, они уже сидят у лозняка с удочками и Витька, как всегда, ноет, что надо было забросить правее; если они ловят на червя, он говорит, что надо бы на кашу, а если они наживили кашу, Витька убеждает насадить червя. «Это уж такой характер, — думает Митя, — он, наверное, потому и заикается, что вечно спорит».
Солнечный луч дотянулся до спинки кровати. Значит, прошло всего минут пять, как он проснулся, а уже успел обо всем подумать. Его всегда удивляло, как это человек иногда быстро думает, а иногда медленно. Другой раз шагаешь в школу и, пока пройдешь от одного телеграфного столба до другого, в голове столько пронесется, что самому даже странно, а иной раз от самого дома до Тяпкиной горы не знаешь, о чем и подумать, — одного какого-нибудь пустяка на всю дорогу хватает.
За завтраком мать только вздыхала да подливала в тарелку сына молоко. Она уже мысленно привыкла к его будущему отъезду — так ей казалось — и эти дни ходила по дому тихая и печальная.
А Митя еще не умел успокаивать мать; он только чувствовал, что неудобно при ней слишком бурно выражать свою радость по поводу отъезда.
— Может, тебе помочь, мама? — спросил Митя. — Я могу картошки в огороде накопать.
— Да нет уж. Чего там, — вздыхала мать.
— Ну, давай я вишни на крыше переберу, а то попреют.
— Ни к чему. Не попреют, они на ветру.
— Ладно, я воды с Дона принесу, — нашел наконец работу Митя.
Мать еще раз вздохнула, но уже не возражала.
Солнце стояло над далеким элеватором большое, свежее, веселое. На небе в двух-трех местах остались с ночи тонкие клочья облаков, волокнистые, как сено; будто подметали небо, а они вот зацепились и остались…
На крышах одноэтажных домов лежали рамы с яблоками и вишнями. Под окошками на мохнатых, толстых стеблях тяжело повисли сковородки подсолнухов. Окраина Лебедяни жила полудеревенской, полугородской жизнью. По широким улицам, заросшим низкой, густой травой, вечерами возвращалось стадо коров и коз. У ворот стояли хозяйки и выкрикивали на разные голоса:
— Люба! Люба! Люба! Люба!
— Сонька! Сонька!
Коровы тяжело поворачивали головы на знакомый голос, недовольно мычали, как бы говоря: «Ну, чего орать попусту? Слышу. Сейчас приду», и медленно выходили из стада. Козы откликались на зов тонкими льстивыми голосами и быстро подбегали к хозяйкам, всем своим видом докладывая: «Ах, мне было так плохо без вас!» За эту лесть хозяйки тут же, на улице награждали их морковью и хлебом.
Это бывало по вечерам. А сейчас, ранним утром, по улицам пробегали люди с портфелями, шли рабочие на мельницу, проезжали грузовики с кирпичом.
С месяц назад неподалеку от Митиного дома начали разбирать старую церковь. Побелевшие от времени и извести кирпичи возили в центр города, где строился большой Дом культуры. По воскресеньям лебедянские жители выходили на строительство в помощь рабочим, и к понедельнику беспорядочная куча церковного лома значительно уменьшалась, а стены Дома культуры становились чуточку выше.
По воду Митя решил сбегать к тем лознякам, где ребята обычно удят рыбу.
Дон был совсем спокойный; в чистом утреннем воздухе отчетливо слышны были звуки, доносившиеся с противоположного берега; две женщины на том берегу полоскали белье, стучали вальками по большому камню; парнишка загонял корову в воду, чтобы обмыть ей задние ноги; корова не шла; старик ковшом вычерпывал воду из плоскодонки, лодка позванивала цепью; на далеком шоссе, почти у самого горизонта, пофыркивали грузовики зерном, которое егозили со всего района к элеватору.
Ничего необычного в этом для Мити не было, но сегодня, как и во все последние дни, он видел окружающее совсем другими глазами: «Я уеду, — думал он, — а тут всё так и останется. Как же это?»
Всё окружающее — и река, и небо, и поля так сроднились с ним, что ему казалось невозможным их существование без него. И хотелось ему захватить в свое далекое путешествие, в ту неизвестность, которая его ждала, всё, что он видел вокруг, и тогда ему ничего не страшно.
— Проспал, — сказал Витька, когда Митя подошел с ведрами к ребятам.
Митя сел, спустив ноги с высокого берега.
Кроме Витьки, рыбачили еще двое Миша Зайцев — восторженный паренек, самый младший из этой компании, и Володя Петренко, приехавший к родителям на каникулы из Рязани, где он учился в ремесленном.
— Ох, Митя, у меня сейчас окунище брал! Во! — захлебываясь, сказал Миша Зайцев.
Он стоял по колено в воде, губы его побелели от утрешнего холода, тело подрагивало мелкой дрожью; но глаза сияли азартом.
— Врет, — заметил Витька. — За корягу зацепилось, а он говорит — окунь. У него вообще брать не будет: он на червя ловит, а надо на кашу.
Витька вытащил свою удочку, поплевал «на счастье» три раза на наживку и снова забросил.
— Ну, когда едешь? — спросил Володя Петренко.
— Завтра.
— Не боязно?
— Да нет, — чего бояться? — устроюсь.
— Между прочим, если у тебя там ничего не выйдет, ты валяй к нам в Рязань. У нас люди нужны.
— Нужна ему твоя Рязань, когда человек в Москве будет! — заикаясь, сказал Витька.
— Клюет, клюет! — закричал Миша Зайцев. — Ребята, сейчас, честное слово, как дернуло! Голавль брал!
На его крик даже не обернулись.
— А по-моему, — сказал Володя, — какая разница в каком городе жить. Мне, например, пока и Рязани хватает. А закончу ремесленное, поеду, куда захочу.
— Очень-то не разъедешься, — заметил Витька. — Куда пошлют, туда и поедешь. Не захочешь, а подчинишься.
— А я возьму и захочу.
— Как это захочешь? А если скажут — на Сахалин?
— Ну и я захочу на Сахалин.
Витька, полуоткрыв рот, придумывал очередное возражение и, ничего путного не придумав, сказал:
— Конечно, какая у кого точка зрения.
Митя улыбаясь спросил:
— А ты в этом году в шестой класс пойдешь?
— Не знаю.
— За него мать знает, — сказал Володя. — Как решит, так и будет.
— Не обязательно, — покраснел Витька.
— Охота тебе дома торчать, — сказал ему Володя. — Я б на твоем месте давно удрал. Пошел бы работать…
— Что ж, я, по-твоему, без дела сижу? — обиделся Витька. — Весь дом на мне.
Володя засмеялся.
— Дом!.. Разве это дело?
— А ты?
— Обо мне разговора нет, — солидно сказал Володя. — Я, брат, учусь. А вот закончу ремесленное, тогда поговорим. По крайней мере не буду торчать около мамкиной юбки. Смотри вот, клюет у тебя. Подсекай!..
— Не желаю.
— Ну и дурак.
Витька стоял у куста, закусив губу, видел, что поплавок давно ушел под воду, но из упрямства не подсекал.
— И охота вам на рыбалке ссориться! — стуча зубами от холода, сказал Миша Зайцев.
— Я не ссорюсь, — примирительно ответил Володи. — Мне что? Взрослый человек, пускай сам решает.
— Да он решит, — уверял Миша. — Правда, Витька? Вот Митя в Москву едет, и то ничего страшного. Меня б пустили, я б не боялся. А чего бояться? Пошел прямо с поезда к директору…
— К какому директору? — улыбнулся Митя.
— А хоть к какому. И прямо так и говори: образование — шесть классов, дроби знаю, проценты знаю, покажите, какая у вас есть работа, я что-нибудь выберу.
— А директор как шуганет!..
— Ну да! Не имеет права. Ты ж по делу пришел. Главное, робеть не надо. И за что попало не берись. Сразу ответа не давай. Скажи: я подумаю…
— Вот Мишке б на директора выучиться, — сказал Володя. — Всем лебедянским удобно б жилось.
— Не-ет, — серьезно ответил Миша. — Мне это ни к чему. Мне, знаешь, какая профессия нравится? Чтоб было видно, что делаешь. Например, инженер: построил дом, — двери, окна, всё как полагается…
— Сам рассуждает, — сказал Витька, — а у самого тройки по арифметике.
— Ну, так меня ж еще надо воспитывать, — оправдывался Миша.
Солнце начинало припекать. Мальчики постепенно снимали с себя всё, что было надето для ранней рыбалки. От тепла они стали умиротвореннее, ленивее на слова.
Поклевывали проснувшиеся мальки; то и дело в воздухе мелькали лески с блестящими пескариками на крючке. Иногда попадался жадный, ощеренный колючими плавниками окунь и тогда вокруг счастливца-рыбака толпились все ребята, рассматривая добычу. Раздавались голоса:
— Ого! Порционный!..
— Грамм полтораста!
— Ну да — побольше!
— Гляди, как заглотнул!.. Не вытащишь.
Меньше всего везло Мише Зайцеву, но он не унывал. Попрежнему восторженно он сообщал товарищам, как только его поплавок начинал вздрагивать, тут же делал смелые предположения насчет размеров «рыбины», которую он сейчас вытянет, а когда на крючке не оказывалось даже наживки, каждый раз радостно вскрикивал:
— Вот черт! Сорвалась!..
Ему мешала буйная фантазия. Он ярко представлял себе, как где-то в глубине, с того берега двинулся сюда на него гладкий, блестящий, жирный голавль, как он, шевеля плавниками, подплывает всё ближе и ближе, голодный, как черт, заметил аппетитного червя, понюхал его хвост… И тут Миша не выдерживал: ухватившись двумя руками за удилище, он так дергал его вверх, что если б на крючке и вправду была рыбина килограмма на полтора — на два, то она шлепнулась бы на траву.
— Ты погоди, дай ей взять как следует, — уговаривал Митя.
Он лежал на берегу, разомлев от солнца. Не хотелось шевелиться. Из-под руки, на которую он опирался, далеко-далеко был виден Дон, заворачивающий вправо у самой Тяпкиной горы.
Где-то там внутри горы должна быть скрыта пещера, в которой восемьсот лет назад жил Василий Тяпка со своими двумя братьями. На этой горе он стоял с подзорной трубой — нет, пожалуй, тогда еще не было подзорных труб, — стоял просто так и смотрел вдаль на этот же самый Дон, на дорогу, на лес, которого сейчас здесь нету. Завидев богатых купцов, он свистел разбойничьим свистом и вместе со своими братьями отбирал у купцов добычу — продукты и промтовары — и раздавал их бедным.
А потом здесь построили город Лебедянь, из которого он, Митя, завтра уезжает.
И приедет он сюда через несколько лет; к тому времени уже давным-давно будет выстроен Дом культуры и где-то в его стенах будут лежать те 247 кирпичей, которые Митя лично перетаскал от церкви. Он даже хотел тогда как-нибудь их отметить, чтобы потом узнать, но сообразил, что здание всё равно будет оштукатурено.
А приедет он с большим чемоданом. В чемодане будут лежать подарки и для Витьки, и для Миши, для всех ребят. И самый главный подарок — для матери; что-нибудь очень дорогое, большое, теплое и красивое.
Он не пошлет матери заранее телеграмму, но, может, она как-нибудь сама узнает… Тут Митя хитрил: стыдно было признаться себе, но, может быть, в лебедянской газете будет написано, что в Лебедянь возвращается Дмитрий Власов, специалист по… в общем специалист по какой-нибудь специальности…
Например, неплохо бы возвратиться сюда и построить водопровод, чтоб не таскаться к Дону по воду. Хотя уж если строить, то водопровод — маловато… Пожалуй, лучше завод марки «ЛТ» — Лебедянский тракторный…
Вообще город хороший, жаловаться нельзя: яблоки здесь вкусные, река приличная, ребята дружные. Только бы скорее обернуться в Москву и обратно. Лет за пять, пожалуй, можно. Значит, ему будет девятнадцать. Это он будет как кто? Как старший брат Володи Петренко, который работает там же, где Митина мама, — совхозе «Агроном»; он в плодоовощном учился; ну, это не очень интересно. Ему-то, Мите, абсолютно безразлично, какой сорт есть. Конечно, учительница говорила про опыты с новыми сортами — надо как-то подвязывать черенки, — но всё равно в результате-то получаются фрукты, и больше ничего. Много ли их человеку надо?.. Нет, он в Москве подберет себе такую специальность.
— Митя, заснул?
— Нет, а что?
— Купаться будешь?
Над ним стоял Володя Петренко и снимал рубаху. Митя собрался было тоже раздеться, но, посмотрев на ведра, вспомнил, что обещал матери принести воду, и заторопился домой.
2
В день Митиного отъезда мать совсем растерялась.
Если бы кто-нибудь в этот день сказал ей, что сына не надо отпускать в Москву, она б оставила его дома. Но никто этого не говорил, и с тоской в сердце она собирала Митю в дорогу.
Столько надо было сказать ему, предупредить о всяких опасностях, а слов не было. Анфиса Ивановна не выезжала из Лебедяни лет двадцать, ничего не помнила, как там устроено в больших городах, только чувствовала материнским сердцем, что мальчика могут обидеть, а ее около него не будет. Кто обидит и как обидит, этого она не могла бы сказать, но ее мучили туманные, неопределенные предчувствия.
И чем больше она об этом думала, тем в ее представлении всё меньшим и меньшим мальчиком становился Митя; ей уже казалось, что она отправляет крохотного ребенка.
Конечно, в Москве живет ее сестра — к ней Митя и должен заехать с вокзала, — но, во-первых, от сестры почему-то нет подтверждающей телеграммы, а, во-вторых, тетка всё-таки не мать, тем более, что тетка и видела-то своего племянника один раз лет двенадцать назад.
От обилия этих мыслей у Анфисы Ивановны всё перепуталось в голове. Наставления, которые она давала сыну, носили какой-то отрывочный, беспорядочный характер. Надо что-то сказать, а что — неизвестно.
— Улицы переходи осторожно.
Анфиса Ивановна ходила из комнаты в сени, потом обратно, перекладывала вещи с одного места на другое, зачем-то разжигала примус и сразу гасила его.
— Слушайся старших.
Бралась в который раз укладывать деревянный сундучок сына и вдруг вспоминала:
— Вина не пей.
Хотелось ей сказать, как ей будет одиноко без него, как она будет ждать весточки, а получалось:
— С плохими людьми не водись.
Разве от всего убережешь?
К вечеру, часа за три до отъезда, пришли Митины приятели. Они собирались проводить его на станцию, а сейчас сидели в комнате тихие, немножко торжественные от значительности события.
Относились они к отъезду друга по-разному.
Володя Петренко сам уезжал через несколько дней в Рязань и в общем считал, что всё в порядке вещей. Парень взрослый, руки есть, голова есть — надо работать. Володя незаметно для себя уже привык подражать тому мастеру, который обучал его в Рязани токарному делу. Мастеру было лет под пятьдесят, был он строг, немногословен и очень трезв в суждениях. Володе было неполных шестнадцать, строгость напускалась сравнительно легко, немногословие давалось трудное — иногда очень хотелось поболтать, — а что касается трезвости суждений, то тут Володя попросту заимствовал у мастера целый ряд выражений. К числу их, кстати, и относилось: «Руки есть, голова есть — надо работать».
Миша Зайцев радовался за Митю, считая, что ему черт знает как повезло, раз он будет жить в Москве. Там, говорят, одних кино штук сорок. В метро пускают до шестнадцати лет, это он точно знает. Дома иногда переносят с места на место, так что лег спать на одной улице — проснулся на другой. Ну, а работ в Москве столько, что он лично, Миша Зайцев, и это попробовал бы и то — человеку же всё интересно. Поступил в одно ремесленное, не понравилось, — перешел бы в другое…
Наиболее болезненно к отъезду приятеля относился Витя Карпов. Он завидовал Мите не злой завистью, но очень хотел бы быть на его месте. Попросту удрать из дому, без разрешения матери, он не решался: жалко было сестренку, да и не такой он маленький, чтоб удирать, а как изменить свою участь, — не знал.
Время было собираться на станцию.
Шли в густых сумерках через весь город, потом перешли мост у мельничной плотины и вышли на пыльную широкую дорогу, по обочинам которой стояли дома Пушкарской слободы.
Взошла молодая тоненькая луна, она еще ничего не освещала, а как будто только осматривалась и охорашивалась.
Сейчас, вечером, Мите еще меньше, чем днем, верилось, что он уезжает. Мать скорбно шла рядом, Володя нес сундучок, Миша покряхтывал под рюкзаком, а Витька тащил корзину с гостинцами.
«Неужели это я уезжаю? — думал Митя. — Значит, завтра в это время меня здесь не будет?»
Он в темноте как бы случайно коснулся рукой материнской кофты, и так ему стало жалко и себя, и мать, и Лебедянь, что даже защипало где-то в носу около глаз.
На станции было много народу; об эту пору возвращались в Москву студенты, школьники, ехали домой дачники.
Станционные фонари освещали только пространство у вокзальных построек, а всё остальное было покрыто мраком. Поезд приходил из Ельца, стоял всего три-четыре минуты. Пытаясь угадать, где остановится их вагон, люди перетаскивали багаж с места на место, в темноте теряли друг друга, а потом двигались на знакомые голоса. От этой суматохи стоял шум, то озорной, радостный, то тревожный.
Анфиса Ивановна не двигалась. Маленькая, потерянная, несчастная, она уже ничем не могла помочь сыну: он был рядом, но его уже не было.
Витя в темноте приблизился к приятелю и, стараясь перекрыть шум, прокричал ему на ухо:
— Я все равно убегу!
— Куда? — спросил Митя, не поняв товарища.
— Может, к тебе убегу. Ты напиши.
В это время подбежал возбужденный Миша Зайцев который всё время исчезал и появлялся, и быстро заговорил:
— Ну, Митька, здорово! Сейчас один дядька сказал, что вас «ФД» повезет. В Кашире он воду будет набирать, ты обязательно выйди погляди. Главный кондуктор в пятом вагоне едет. У вас в поезде две собаки будут: одна охотничья, другая — не знаю, какая. Багажа можно шестнадцать килограмм…
Он выпалил всё, что слышал, толкаясь на станции, и был уверен, что эти сведения помогут другу добраться до Москвы.
Послышался дальний гул поезда, показались огни; суета и шум на станции возросли. Промчался паровоз, деловой, раздраженный, нехотя замедлил ход и остановился.
Анфиса Ивановна всё еще надеялась, что успеет сказать сыну какие-то самые главные напутственные слова, но мальчики уже втаскивали вещи в вагон. Митина голова мелькнула сначала в тамбуре, потом в освещенном окне; раздался пронзительный свисток главного кондуктора, и земля под ногами вздрогнула. С подножек посыпались провожающие. Поезд исчез за поворотом. На станции стало еще темнее: совсем тихо и сиротливо.
Из темноты к Анфисе Ивановне бежали три мальчика.
— Ну, тетя Фиса, — еще издали кричал Миша, — Митька барином поехал! На третьей полке, один!..
Володя дернул его за рукав, очевидно считая, что кричать сейчас неприлично; тихо и, как ему казалось, солидно произнес:
— Теперь, тетя Фиса, пойдем домой. А насчет Мити не расстраивайтесь. Птенцы — и те из гнезда улетают.
Рязанский мастер мог быть доволен: его слова падали на благодарную почву.