15-го сентября.

Я еще ни разу не называла фамилии моих господ. У них странная и смешная фамилия: Ланлэр. Господин и госпожа Ланлэр… Вы уже заранее воображаете себе все те остроты, которые возбуждает подобная фамилия. Что касается их имен, они еще более смешны, чем фамилия, и служат к ней дополнением. Барина зовут Изидор; барыню — Эфразия… Эфразия!.. Скажите на милость…

Торговка в мелочной лавке, куда я отправилась подбирать шелк, сообщила мне все сведения, касающиеся моих хозяев: хорошего мало. Но нужно отдать справедливость, я еще никогда не встречала такой болтушки и сплетницы… Если уж поставщики моих хозяев так об них отзываются, то как должны отзываться те, которые им не поставляют ничего?.. Да! Язычки в провинции!.. Беда!

Отец барина был фабрикантом сукон и банкиром в Лувье. Он кончил злостным банкротством, разорившим всю мелочь округа, и был присужден к десяти годам заключения, что было очень легким наказанием, в сравнении со всей массой совершенных им мошенничеств и преступлений. Во время отбывания своего наказания он умер. Но он имел предосторожность припрятать в надежном месте, как говорят, 450 000 франков, которые, искусно скрытые от разоренных кредиторов, составили личное состояние барина… И вот подите… Оказывается, не хитрая штука сделаться богачом…

С отцом барыни дело обстоит еще хуже, хотя он не сидел в тюрьме, и отправился к праотцам, уважаемый всеми честными людьми. Он торговал живым товаром. Торговка объяснила мне, что при Наполеоне III, когда еще не было всеобщей воинской повинности, богатые люди, которые «подпадали под жребий», могли «выкупаться». Они обращались к особым агентам, которые за приличное вознаграждение — от одной до двух тысяч франков, смотря по обстоятельствам, находили им бедняка, соглашавшегося, служить за него в течение семи лет, а в случае войны и умереть… Таким образом во Франции производилась такая же торговля белыми, как в Африке торгуют неграми… Существовали рынки людей, как существуют рынки скота, но только еще для более ужасной бойни! Впрочем, меня это не удивляет. Разве теперь они не существуют? А что такое наши рекомендательные конторы и публичные дома, если не рынки рабов, не выставки человеческого мяса?

По словам лавочницы, этот род торговли приносил большие доходы, и отец барыни, распространивший свою деятельность на весь округ, занимался ею чрезвычайно искусно, т. е. клал себе в карман львиную долго «платы»… Десять лет тому назад он умер, — мэр Меениль-Руа, помощник мирового судьи, государственный советник, представитель фабрики, казначей благотворительного бюро, награжденный орденом, оставив кроме Приёрё, купленного за бесценок, 1 100 000 ф. из которых 600 000 получила барыня; остальное досталось ее брату, который пошел по скверной дороге и неизвестно, во что обратился… А теперь говори, что хочешь… Вот уж денежки, добытые нечистым путем… Впрочем, я этому не удивляюсь: я только и видела нечистые деньги, да богачей мошенников.

Ланлэры — как вам это понравится? имеют более 1 000 000 франков.

Все их занятие состоит в том, чтобы сберегать… И они едва проживают треть своего дохода. Они урезывают во всем и себя и других, уменьшают счета, не сдерживают обещаний, признают только писанные и засвидетельствованные договоры; с ними нужно держать ухо востро, особенно в денежных делах: нет ничего труднее, как взыскать с них что-нибудь. Они постоянно стараются уклониться от платежей; особенно скверно приходится мелким поставщикам, которые не могут затеять процесса, и беднякам, которым нет никакой защиты… Само собой разумеется, никогда ничего не жертвуют, разве только иногда на церковь, потому что они ханжи. Что касается бедных, они могут поколеть с голоду у ворот Приёрё, напрасно умоляя о помощи. Ворота от этого не отопрутся.

— Я даже думаю, — сказала лавочница, — что они не постеснялись бы пошарить в сумке нищего, и проделали бы это со спокойной совестью и дикой радостью…

И прибавила в виде чудовищного примера:

— Слушайте, всем нам жизнь дается тяжело, но уж если мы раздаем хлеб в церкви, то по крайней мере булки. Это уж просто вопрос самолюбия… А эти подлые скряги, знаете, что раздают… Простой хлеб, милая барышня! И даже не белый хлеб, не первого сорта… Нет… ситный, весовой… Ну, не стыдно ли… таким богатым людям?.. Жена бочара Помье слыхала, как один раз г-жа Ланлэр сказала священнику, который ее слегка упрекнул в скряжничестве:

«Г. священник, для этих людей — все сойдет!»

Нужно быть справедливым даже к своим хозяевам. Если на счет барыни не существует двух мнений, то о барине никто не говорить плохого: его не бранят… Все сходятся в том, что барин не гордец, что он был бы ко всем щедр, и много делал бы добра, если бы мог. Все несчастье в том, что он ничего не может… Барин в своем доме — ничто… Меньше, чем прислуга, хотя и с ней обращаются скверно, меньше, чем кошка, которой все позволяется… Постепенно, чтоб сохранить себе спокойствие, он отказался от всякой власти хозяина дома, и передал все в руки жены. Барыня всем заведует, всем управляет, все ведет сама… Она хозяйничает и в конюшне, и на птичнике, и в саду, и в погребах, и в сараях и на все постоянно ворчит. Ничто не делается по ее желанию, и она беспрестанно утверждает, что ее обкрадывают. Настоящий хозяйский глазок… Прямо невероятно! Провести ее почти невозможно, все штуки ей хорошо известны… Сама платит по счетам, получает ренту и аренду, заключает контракты… У нее все замашки старого приказного, и она больше походит на грубого судебного пристава, или ростовщика, чем на женщину. Просто поверить трудно… Понятно, у нее на руках касса, и она ее отпирает только в тех случаях, чтобы вкладывать туда еще и еще… А у барина никогда ни гроша, едва хватает бедному на табак. При таких огромных средствах он кажется беднее всех нас грешных… И притом он не возмущается, никогда не возмущается, слушается ее во всем. Ах! как он порою смешон своей собачьей покорностью… Случается, что в отсутствие барыни является поставщик со счетом, или бедный за милостыней, или комиссионер, которому нужно дат на чай, и спрашивают барина… Нужно его тогда видеть!.. Роется в карманах, щупает себя, краснеет, извиняется и говорит с жалобным видом:

— Как это случилось!.. У меня при себе нет денег… Одни билеты в тысячу франков… Есть у вас сдача с тысячи франков? Нет? В таком случае придется зайти в другой раз…

— Билет в тысячу франков. У него, у которого в кармане ни гроша! У него!.. Даже его почтовую бумагу барыня запирает к шкаф, ключ от которого у нее, и выдает ему по листку с нотациями:

— Благодарю покорно, достаточно ты изводишь бумаги! Кому это ты можешь столько писать?..

Его упрекают только в одном, и одного в нем не понимают, это его невероятной слабости и что он слушается такой мегеры… В конце-концов всем это известно, и барыня кричит об этом на улице… Они не живут друг с другом… Барыня больна и не может иметь детей, а потому не может слышать ни о чем таком… И вот, что происходит… Если барину — здоровому, красивому мужчине, захочется позабавиться на стороне, или просто оказать помощь бедняку, он должен прибегать ко всевозможным уловкам, грубым хитростям, подозрительным займам, которые влекут за собой ужасные сцены и ссоры, длящиеся целые месяцы… Тогда барин уходит из дому, и бегает как сумасшедший по нолям и лесам, делает какие-то угрожающие жесты, топчет землю, говорит сам с собою, и это во всякую погоду, в дождь, снег… А к вечеру возвращается домой еще приниженнее, еще смирнее, чем когда бы то либо…

Во всей этой истории самое любопытное и самое печальное то, что во всех этих ужасных рассказах, во всех позорных разоблачениях, во всех низостях, которые переходят из уст в уста, из одной лавки в другую, из дома в дом, я чувствую, что Ланлэрам завидуют больше, чем их презирают. Несмотря на весь их преступный паразитизм, на всю их общественную зловредность, несмотря на то, что они давят всех своим проклятым миллионом, все же этот миллион окружает их ореолом уважения и почти славы. Им кланяются ниже, чем всем остальным, их принимают с большей помпой… Скверный домишко, в котором они живут по уши в грязи, величают замком… И с какой все это рабской угодливостью!.. Я уверена, что та же самая ненавидящая их лавочница будет говорить иностранцам, которые приедут осматривать достопримечательности местечка:

— У нас прекрасная церковь… Чудный фонтан… А в особенности у нас великолепны… Ланлэры… Ланлэры, у которых миллион состояния… Живут в этом замке… Люди, которых все боятся, но мы ими гордимся…

Обоготворение миллиона!.. Это низкое чувство, свойственное не только буржуа, но и большинству нас, «малых сих» — приниженных бескопеечников… И я сама, с моими резкими порывами, стремлением все уничтожить, не свободна от этого чувства… Я, которую богатство угнетает, которая обязана ему всеми моими несчастьями, пороками, злобой, самыми ужасными унижениями, несбыточными мечтами; и стоит мне только очутиться в присутствии богача, я уже не могу удержаться, чтобы не смотреть на него, как на существо высшей породы, как на божество, и помимо моей воли, я чувствую, как из глубины моей души поднимается к этому богачу — часто невежде, а подчас и преступнику, — фимиам поклонения… Ну, не глупо ли это?.. И почему?.. Отчего?..

Простившись с засаленной лавочницей и выйдя из подозрительной лавчонки, где так и не удалось мне подобрать шелк, я стала с горечью размышлять обо всем, что эта женщина рассказала мне о моих хозяевах… Моросило, небо казалось таким же грязным, как душа этой торговки сплетнями…

Я скользила по липкой мостовой, и, обозлившись на лавочницу и на моих хозяев, и на саму себя, и на это печальное небо, и на эту грязь, в которой утопали моя душа и мои ноги, и на беспросветную тоскливость этого маленького городишка, я повторяла:

— Ну вот, вот вам и «честный хлеб»… только этого еще не хватало… Попала в лужу!..

Да! Я села в лужу… Вот еще новые подробности: барыня одна одевается и сама причесывается.

Она запирается на замок в своей уборной и, я не имею права туда входить… Бог ее знает, что она там делает целые часы!.. Сегодня вечером я не удержалась и постучала в дверь. И вот вам разговор, который произошел — между барыней и мной.

— Тук, тук!

— Кто там?

Ах! этот проклятый визгливый голос, который хотелось бы ударом кулака вогнать назад…

— Это я, барыня!..

— Что вам нужно?

— Я хочу прибрать комнату…

— Она прибрана… Отправляйтесь… И приходите только тогда, когда вас звонят.

Это значит, что здесь я даже не смею быть горничной… Я положительно не знаю, что я здесь такое… И в чем заключаются мои обязанности… А между тем, одевать, раздевать, причесывать — единственное, что мне нравится в моем ремесле… Я люблю возиться с ночными сорочками, тряпками и лентами, перебирать белье, кружева, шляпы, меха, вытирать барыню после ванны, пудрить, шлифовать ногти, душить грудь, волосы, — словом, знать ее от носка туфель до кончика шиньона, видел в полной наготе… Таким образом, она становится вам ближе, из хозяйки превращается в подругу, или сообщницу… Волей не волей, узнаешь целую кучу вещей… Их огорчения, их пороки, их любовные неудачи, интимные стороны жизни, болезни… Не говоря уже о том, что умеючи, можно держать их в руках посредством бездны мелочей, о которых они даже не догадываются… И получаешь гораздо больше… Оно и выгодно и занимательно… Вот, как я донимаю обязанности горничной…

Трудно себе представить, сколько есть таких — как бы это сказать? — таких, которые в интимной обстановке становятся совершенно неприличны; подобные тины попадаются среди тех, которые слывут в свете за самых неприступных, холодных и сдержанных…

Ах! сколько масок спадает в уборных!.. Сколько пятен и морщин обнаруживается на самых горделивых лицах!..

У меня была барыня, обладавшая смешной привычкой… Каждое утро, прежде чем надеть сорочку, и каждый вечер, сняв ее, она по четверти часа тщательно рассматривала свое тело перед большим зеркалом… Потом вытягивала грудь, запрокидывала голову, резким движением поднимала ее вверх и говорила мне.

— Селестина… Посмотрите-ка!.. Правда у меня тело еще крепкое?

Можно было прыснуть со смеху… Тем более, что тело барыни… О какая это была жалкая развалина!.. Когда она, скинув сорочку, освобождалась от всех своих бандажей и подвязок, можно было подумать, что она сейчас растечется по ковру, как жидкий кисель… И несмотря на это, в этих разрушающихся формах оставалась еще какая-то жалкая прелесть, или скорее, следы прелести… прелести женщины, которая когда-то была прекрасна, вся жизнь которой ушла на любовь… Вследствие какого-то рокового ослепления, свойственного большинству стареющих женщин, она сама не замечала, своего беспощадного увядания… Она удесятеряла всевозможные старания, самое утонченное кокетство, чтобы еще раз призвать любовь… И любовь бежала на последний зов… Но какая любовь?.. Ах, как все это было печально!..

Иногда перед самым обедом барыня вдруг влетала, запыхавшись, в смущении…

— Скорей… Скорей… Я опоздала… Разденьте меня…

Откуда она являлась с таким утомленным лицом и кругами под глазами, истощенная до того, что падала, как труп на диван в уборной?.. И в каком беспорядке был ее туалет! Развившиеся волосы, на кончиках которых дрожали пушинки подушек!.. И размазанные, вероятно в пылу поцелуев, румяна, беспощадно обнажавшие, точно раны, все складки и морщины ее лица…

Чтобы не возбудить моих подозрений, она бормотала:

— Я не знаю, что со мной случилось..! Вдруг, у портнихи, что-то схватило… Обморок… Пришлось меня раздеть… И до сих пор чувствую себя скверно…

И часто из жалости я делала вид, что верю этим дурацким объяснениям. Как-то утром в то время, когда я была у барыни, позвонили. Лакей отлучился, и я пошла отворить… Вошел молодой человек… Вид подозрительный, угрюмый и порочный… Полурабочий, полубродяга… Один из тех сомнительных субъектов, — которые встречаются на двусмысленных балах и живут за счет шулерства или любви… Лицо у него очень бледное, маленькие черненькие усы, красный галстук. Плечи уходили в слишком широкий пиджак, он весь качался и вихлялся на ходу. Сначала обвел удавленным и беспокойным взглядом роскошную переднюю, ковер, зеркало, картины, драпировки… Потом протянул мне письмо — передать барыне, и сказал картавым, протяжным, но настойчивым голосом:

— Ответ нужно…

Пришел ли он по своему делу?.. Или это был посланный?.. Второе предположение я отклонила. Люди, которые приходят ради других, никогда не позволяют себе говорить таким властным тоном…

— Я посмотрю, дома ли барыня… — начала я робко, вертя письмо в руках.

Он возразил:

— Она дома… Я знаю… И пожалуйста, без шуток!.. Это крайне нужно…

Барыня прочла письмо… Она вся побагровела, и в порыве испуга, забылась до того, что стала бормотать:

— Он здесь, у меня?.. Вы его оставили одного, в передней?.. Каким образом он узнал мой адрес?

Но быстро спохватившись продолжала решительным тоном:

— Это ничего… Я его не знаю, это бедняк… Заслуживает внимания… У него мать умирает.

Она поспешно открыла дрожащими руками письменный стол и вынула стофранковый билет:

— Отнесите ему… Скорей, скорей… Бедный малый!..

— Черт побери!.. — пробормотала я сквозь зубы. — Барыня сегодня щедра… И ее бедным очень везет… и я подчеркнула это слово «бедным», со злостным намерением;

— Ну, ступайте же!.. — крикнула барыня, еле державшаяся на ногах.

Когда я снова вошла, барыня, которая вообще не отличалась аккуратностью, и часто разбрасывала вещи по комнате, успела уже изорвать письмо, последние клочки которого тлели в камине…

Мне так и не удалось никогда узнать, кто был этот малый… Я его больше не видела… Но что я знаю, что я видела, это то, что барыня в это утро, прежде чем переменить сорочку, уже не смотрелась в зеркало и не спрашивала меня: «Правда, у меня еще тело ничего?» Весь день она сидела у себя расстроенная и взволнованная под впечатлением какого-то ужаса…

После этого случая, если барыня долго вечером не возвращалась, я всегда боялась, что ее убили в каком-нибудь притоне!.. И так как мы говорили о моих опасениях в людской, то метрдотель, безобразный циничный старикашка, начинал острить:

— Ну, что-ж?.. Без сомнения, надо этого ждать сегодня или завтра… Чего вы хотите?.. Вместо того, чтобы бегать к сутенёрам, почему эта старая распутница просто не заведет у себя в доме приличного и надежного человека?..

— Быть может, вас?.. — фыркнула я.

И метрдотель отвечал надувшись, среди всеобщего гогота:

— Пожалуй!.. я бы это ей устроил, за мешок муки… Удивительный фрукт был, этот человек…

Перед этой, у меня была хозяйка несколько другого типа. Уж мы тоже надрывали себе животики на ее счет по вечерам, собравшись после ужина за столом… Теперь я думаю, что мы были, пожалуй, неправы, потому что барыня была недурная женщина. Очень добрая, очень мягкая, очень щедрая и несчастная… И к тому же засыпала меня подарками… Иной раз, надо сознаться, мы бываем беспощадны… И это всегда но отношению к тем, которые к нам слишком хороши…

Ее муж… ученый, член не знаю какой Академии, относился к ней довольно равнодушно… Не потому, чтобы она была некрасива, — наоборот, она была очень миленькая; и не потому, чтобы он бегал за другими женщинами; в этом отношении он был безупречен… Уже не молодой, и несомненно без темперамента, мало думал об этом. По целым месяцам он не переступал порога барыниной спальни… И барыня приходила в отчаяние… Каждый вечер я приготовляла ей восхитительный ночной туалет… Прозрачные сорочки… Раздушенное белье… И все прочее… Она спрашивала меня:

— Как вы думаете, Селестина, придет он сегодня вечером?.. Вы не знаете, что он сейчас делает?..

— Барин в библиотеке… Занимаются…

Она делала унылый жест.

— Постоянно в своей библиотеке!.. Боже мой!..

И вздыхала:

— Все-таки он, может быть, сегодня придет…

Окончив ее наряжать, гордясь делом моих рук, я рассматривала барыню с восхищением, я восторгалась:

— Барин сделают большую ошибку, если не придут сегодня, потому что стоит только увидать барыню, и они не устоят.

— Ах, замолчите… замолчите… — говорила она вся трепеща.

Понятно, на другой день являлись жалобы, слезы, огорчения!..

— Ах, Селестина!.. Барин не приходил… Весь вечер я его ждала… А он не пришел… Он никогда больше не придет…

Я старалась ее утешить, как умела:

— Барин, должно быть, очень устали за своими занятиями… Ученые, знаете, не о том думают. Бог их знает, о чем они думают. Может, барыня попробует гравюры… Говорят, что есть чудные гравюры… против которых не устоит самый холодный мужчина…

— Нет, нет, к чему?

— Или, может, барыня велят подавать барину за ужином… что-нибудь острое… Например, раки?..

— Нет! Нет!..

Она печально качала головой:

— Он меня разлюбил… Вот мое горе… Он меня больше не любит…

Потом застенчиво, но без всякой злости, умоляя меня взглядом, она спрашивала:

— Селестина, будьте со мной откровенны… Барин вас никогда не целовал? Где-нибудь в углу… Он вас… никогда?..

— Нет… Что за мысль!..

— Скажите мне, Селестина?..

Я восклицала:

— Конечно нет, барыня… Ах! барин на меня — ноль внимания!.. И к тому же, неужели барыня думает, что я могу ее огорчить?..

— Сознайтесь… — умоляла она… — Вы такая красивая… У вас глаза такие страстные… И тело у вас должно быть великолепное…

Она заставляла меня щупать ее руки, ноги, грудь, бедра. Сравнивала части своего тела с моими с такой беззастенчивостью, что я смущалась, краснела, и спрашивала себя, не скрывается ли под огорчением покинутой жены какая-нибудь задняя мысль относительно меня… И продолжала вздыхать:

— Боже мой! Боже мой!.. Между тем… Ведь правда… Я еще не старая женщина!.. И не безобразная… Правда, что у меня совсем не заметно живота?.. Правда, что у меня тело крепкое и нежное?.. И столько жажды любви… Если бы вы только знали, сколько во мне скрыто любви!..

Иногда она разражалась рыданиями, бросалась на диван, зарыв голову в подушки, чтобы заглушить слезы и всхлипывала:

— Никогда не любите, Селестина… Никогда!.. Слишком много это приносит горя… Слишком много!

Как-то раз, когда она сильнее обыкновенного плакала, я внезапно заявила:

— Я, на месте барыни взяла бы себе любовника… Барыня слишком красивы, чтобы оставаться так…

Она ужаснулась моих слов:

— Замолчите… О! замолчите…

Я настаивала:

— Но у всех знакомых барыни есть любовники…

— Замолчите… Не говорите мне никогда об этом.

— Но, если у барыни такое любящее сердце!..

Со спокойной наглостью, я назвала ей одного молодого человека, очень элегантного, который часто бывал в доме… И прибавила:

— Душка — мужчина!.. И он, должно быть, такой нежный, внимательный к женщинам!..

— Нет… Нет… Замолчите… Вы сами не знаете, что говорите…

И преследуемая своею мыслью, она повторяла, в то время, как барин в библиотеке у своей лампы выписывал цифры и чертил циркулем круги:

— Он, может, придет сегодня вечером?..

Каждое утро в людской, ко время завтрака это был единственный предмет наших разговоров… У меня осведомлялись:

— Ну?.. Что же?.. Решился, наконец, барин?..

— Ничего… По-прежнему…

Можете себе представить, какая это была восхитительная тема для сальных острот, похабных намеков, наглого хохота… Держали даже пари, в какой день барин, наконец, решится «пойти».

Я ушла от барыни после одной из мелких ссор, в которой всецело была виновата я. Я нагло бросила ей в лицо, в это несчастное изумленное лицо, все ее жалобы, маленькие тайны, горести, в которых изливалась вся ее душа, маленькая глупенькая душа, ненасытная желаниями… Да, все это я бросила ей в лицо, точно комья грязи… И еще хуже… Я обвинила ее в грязном разврате… В самых низких склонностях… Это было нечто чудовищное…

Бывают моменты, когда во мне вихрем подымается потребность бросать оскорбления, угрозы… Из пустяков я делаю тогда самые невозможные вещи, и не могу устоять, даже когда сознаю, что действую против себя, и создаю себе несчастье собственными руками…

На этот раз я зашла слишком далеко в своих несправедливых и бесстыдных обвинениях. Вот, что я придумала… Несколько дней спустя после ухода, я взяла открытку и написала нарочно так, чтобы весь дом мог прочесть следующее миленькое послание… Да, я имела нахальство написать это:

«Уведомляю вас, барыня, что я вам посылаю наложенным платежом все ваши, — так называемые, подарки… Я бедная девушка, но у меня есть самолюбие — и я слишком люблю опрятность — чтобы хранить грязные тряпки, от которых вы избавились, подарив их мне вместо того, чтобы выбросить их — как они этого заслуживают — в помойную яму. Из того, что у меня нет ни гроша, не следует вам воображать, что я соглашусь носить ваши отвратительные юбчонки… Честь имею кланяться».

Положим, что это было хлестко! Но в то же время и глупо, тем более глупо, что, как я уже говорила, барыня была ко мне щедра до такой степени, что конечно, я ей эти вещи не отослала, а продала на другой день торговке за четыреста франков…

Только в ужасном припадке раздражения я могла решиться бросить место безусловно выгодное, какие не часто встречаются, оставить дом, где, как, говорится, нам было — разливанное море, где мы жили в таком довольстве… точно принцы крови…

А впрочем к черту!.. Некогда быть справедливым к своим хозяевам… И тем хуже, ей-Богу! Хорошие расплачиваются за дурных…

Теперь спрашивается, что я здесь буду делать?.. В этой глухой дыре, с моей противной хозяйкой, нечего ожидать никаких щедрот, никаких развлечений… Я буду делать дурацкую работу… Шитье, от которого я ошалеваю… И больше ничего… Ах! когда я вспоминаю о местах, где я жила… мое положение представляется мне еще в более мрачном виде… невыносимо-мрачном виде… И мне хочется бежать, удрать на все четыре стороны из этого медвежьего угла…

Недавно я встретила барина на лестнице. Он отправлялся на охоту… Посмотрел на меня плутовским взглядом… И снова спросил меня:

— Ну, Селестина, вам здесь нравится?..

Положительно он на этом помешан… Я отвечала:

— Не знаю еще, сударь…

Потом с наскоку:

— А барину здесь нравится?..

Барин покатился… Барин понимает шутки… Он, право, славный малый…

— Нужно привыкать, Селестина… Нужно, чтобы вам нравилось… Черт возьми!..

На меня напала смелость… Я и на это ответила:

— Я постараюсь, сударь… При вашей помощи…

Я полагаю, что барин хотел мне сказать нечто сногсшибательное… Глаза его сверкали, как два горящих угля… Но вверху лестницы показалась барыня… барин юркнул в одну сторону, я — в другую… Досадно…

Вечером, сквозь двери салона, я слышала, как барыня говорила барину миленьким тоном, который вы можете себе представить.

— Я не хочу, чтобы вы фамильярничали с моей прислугой.

Ее прислуга… Разве прислуга барыни не должна прислуживать барину… Ну, погоди!.. Погоди!..