Сампанг, весь освещенный красными фонарями, ждал нас у пристани тюрьмы.

Китаянка, с суровым лицом, в блузе и штанах из черного шелка, с голыми руками, отягощенными золотыми кольцами, с украшенными широкими золотыми сережками ушами, держала канат. Клара прыгнула в барку. Я последовал за нею.

— Куда везти вас? — спросила китаянка по-английски.

Клара ответила отрывистым и слегка дрожавшим голосом:

— Куда хочешь, все равно, по реке. Ты хорошо знаешь.

Тут я заметил, что она совершенно бледная. Ее тонкие ноздри, вытянувшиеся черты, блуждающие глаза выражали страдание. Китаянка кивнула головой.

— Да! Да! Я знаю, — произнесла она.

У нее были толстые губы, изъеденные бетелем, и животная грубость во взгляде. Так как она продолжала что-то бормотать, чего я не понимал, Клара приказала отрывисто:

— Ну, Ки-Пай, замолчи! И делай то, что я сказала. К тому же и ворота города заперты.

— Ворота сада открыты.

— Делай то, что говорю.

Бросив канат, китаянка сильным движением взялась за весло, которым она управляла с гибкой ловкостью. И мы начали скользить по воде.

Ночь была очень мягкая.

Мы дышали теплым, но бесконечно легким воздухом. Вода пела около сампанга. Река выглядела как в большой праздник.

На отдыхавшей реке, направо и налево от нас разноцветные фонари освещали мачты, паруса, тесные палубы судов. Странный шум, крики, пение, музыка — доносились оттуда, как от веселившейся толпы. Вода была совершенно черная, матово-черная и жирно-бархатистая, с тяжелым и неправильным кое-где отблеском и с отражением красных и зеленых фонарей, украшавших сампанги, которыми в это время река бороздилась во всех направлениях.

По мере того, как мы удалялись, мы все смутнее различали высокие стены тюрьмы, с каждой башни которой вращающиеся маяки отбрасывали на реку и на поля треугольники ослепительного света.

Клара взошла под балдахин, превращавший эту барку в род будуара, обитый шелком и дышавший любовью. Сильные благовония сжигались в очень древней резной железной вазе — наивном изображении слона, четыре грубые и массивные ноги которого покоились на изящной подставке из роз.

На занавесях сладострастные картинки, до бесстыдства страстные сцены, сделанные со странным, великолепным искусством. Фриз балдахина, драгоценная работа из цветного дерева, точно воспроизводил фрагмент украшения подземного храма Слона, стыдливо именуемый археологами, по браминским традициям: Брак Вороны…

Широкий и мягкий матрас из вышитого шелка занимал центр барки, а с потолка спускался фонарь с прозрачными различными органами — фонарь, отчасти, скрытый орхидеями и бросавший на внутренность сампанга таинственный полусвет святилища или алькова.

Клара бросилась на подушки.

Она была необыкновенно бледна, а ее тело тряслось, дрожало от нервных спазм.

Я хотел взять ее руки. Руки были как ледяные.

— Клара! Клара! — звал я, — что с тобой? От чего вы страдаете? Скажите мне!

Она ответила хриплым, глухо выходившим из глубины сдавливаемого горла голосом:

— Оставь меня в покое. Не трогай меня, не говори со мной. Я больна.

Ее бледность, ее бескровные губы и ее голос, похожий на предсмертное хрипение, нагнали на меня страх. Я подумал, что она умирает. В испуге я позвал на помощь китаянку:

— Скорей! Скорей! Клара умирает! Клара умирает!

Но, раздвинув занавески и показав свое мечтательное лицо, Ки-Пай пожала плечами и грубо кивнула:

— Ничего, это всегда так бывает, когда она оттуда возвращается.

И, ворча, она вернулась к своему веслу.

Под нервными толчками Ки-Пай барка еще быстрее начала скользить по реке.

Мы встречались с сампангами, похожими на наш, откуда, из-под балдахинов с закрытыми занавесками, неслись пение, звуки поцелуев, смех, стоны наслаждения, смешивавшиеся с плеском воды и с далекими, словно заглушенными отзвуками там-тамов и гонгов. В несколько минут мы достигли другого берега и еще долго плыли мимо черных и безлюдных понтонов, мимо понтонов, освещенных и переполненных толпой, мимо нарядных притонов, чайных домиков для носильщиков, цветочных барок для матросов и подонков порта.

Сквозь освещенные люки и окна я едва мог различить странные раскрашенные фигуры, бесстыдные танцы, воющий разврат, бледные от опиума лица…

Клара не чувствовала ничего, что происходило вокруг нее, в шелковой лодке и на реке.

Она зарылась в подушку и кусала ее. Я пробовал давать ей нюхать соль.

Три раза она усталой и тяжелой рукой отодвигала флакон. С голой шеей, с обрисовывающимися из-под разорванной ткани корсажа грудями, с вытянутыми и вздрагивавшими, как струны скрипки, ногами, она тяжело дышала.

Я не знал, что делать, не знал, что говорить. И я склонился над ней, измученный душой, полный трагической неуверенности и смутных чувств.

Чтобы удостовериться, что это — скоропроходящий припадок и ничто в ней не порвало с жизнью, я взял ее кисть… В моей руке ее пульс бился быстро, легко, правильно, как сердечко птички или ребенка. По временам из ее рта вылетал вздох, долгий и мучительный вздох, поднимавший и волновавший ее розовую грудь.

И тихо, дрожа, нежным голосом, я шептал:

— Клара! Клара! Клара!

Она зарыв лицо в подушку, не слышала меня, не видела меня. Шляпа соскользнула с волос, огненное золото которых под отражением фонаря приняло цвет старого акажу, а ее ноги, обутые в желтую кожу, сохраняли еще кое-где легкие пятна кровавой грязи…

— Клара! Клара! Клара!

Ничего, кроме пения воды и отдаленной музыки. А сквозь занавески балдахина виднелась огненная гора ужасного города, а вблизи красные, зеленые отблески, проворные, округленные отблески, похожие на тонких сверкающих угрей, впившихся в черную реку.

Толчок барки. Голос китаянки. И мы пристаем к какой-то длинной террасе, освещенной, сверкающей от музыки и веселья, к террасе цветочной барки.

Ки-Пай привязала барку к железному крючку около лестницы, которая спускала в воду свои красные ступеньки. Два огромных круглых фонаря сверкали на верхушках двух мачт, где развевались желтые флаги.

— Где мы? — спросил я.

— Мы там, куда она приказала мне вас отвезти, — ответила Ки-Пай угрюмым голосом. — Мы там, где она проводит ночь, когда возвращается оттуда.

Я предложил:

— Не лучше ли, раз она так страдает, отвезти ее домой?

Ки-Пай возразила:

— После тюрьмы она всегда такая… А кроме того, город заперт, а чтобы добраться до дворца через сады, слишком далеко, да теперь и опасно.

И она презрительно прибавила:

— Ей здесь очень хорошо. Ее здесь знают!

Тогда я решился.

— Помоги мне, — приказал я. — И не будь с ней грубой.

Очень нежно, с бесконечными предосторожностями, я и Ки-Пай подхватили Клару на руки, причем она выказывала сопротивление не более мертвой, и, поддерживая, скорее неся ее, мы с трудом заставили ее выйти из барки и подняться на лестницу.

Она была холодная и тяжелая.

Голова ее немного откинулась назад; ее окончательно распустившиеся волосы, густые и мягкие волосы рассыпались по плечам золотыми волнами. Слабой рукой ухватившись за грубую шею Ки-Пай, она слегка стонала, бормотала несвязные слова, как ребенок. А я, немного задыхавшийся от тяжести подруги, стонал:

— Боже, только бы она не умерла! Только бы она не умерла!

А Ки-Пай сурово смеялась:

— Умереть! Она! Как же! Не страдание у нее в теле, а грязь!

Нас наверху лестницы встретили две женщины, с подкрашенными глазами, а позолоченная нагота их сквозила сквозь легкую, воздушную материю, в которую они были облачены. У них были бесстыдные драгоценности в волосах, драгоценности на кистях и на пальцах, драгоценности на бедрах и на голых ногах, а их натертая тонкими духами кожа пахла запахом сада.

Одна из них в знак радости захлопала в ладоши.

— Да это наша маленькая подруга! — воскликнула она. — Говорила же я тебе, что она придет. Она всегда приходит. Скорей, скорей, положите ее, бедняжку, на постель.

Она указала на подобие матраца или скорее носилки, стоявшие около перегородки, на которые мы и положили Клару.

Клара не шевелилась.

Под страшно открытыми веками глаза закатились и виднелись только их одни белые яблоки.

Тогда китаянка с подведенными глазами наклонилась над Кларой и чарующим ритмичным голосом, словно пела песню, начала говорить:

— Маленькая, маленькая подружка моих грудей и моей души. Как вы сейчас прекрасны! Вы прекрасны, как молодая покойница! И однако вы не покойница. Вы оживете, маленькая подруга моих губ, оживете под моими ласками и под благоуханием моего рта.

Она смочила ей виски крепкими духами и дала ей понюхать соль.

— Да, да! Милая малютка, вы без чувств, и вы не слышите меня! И не чувствуете нежность моих пальцев, но ваше сердце бьется, бьется, бьется. И любовь скачет в ваших жилах, как молодая лошадь, любовь прыгает в ваших жилах, как молодой тигр.

Она обратилась ко мне:

— Не надо печалиться, потому что она всегда лишается чувств, когда приходит сюда. Через несколько минут мы заставим кричать от удовольствия ее счастливое и жгучее тело…

А я стоял безмолвный, обессиленный, с свинцовыми членами, со сдавленной, как во время кошмара, грудью. Я больше не сознавал действительности. Все что я видел — уродливые образы, скользящие в окружающем мраке, из пропасти реки, и снова погружающиеся туда, в фантастических изменениях — пугало меня.

Длинная терраса, повисшая во мраке, со своей балюстрадой, покрытой красным лаком, с тонкими колоннами, поддерживавшими дерзко поднимавшуюся крышу, с гирляндами фонарей, перемешавшимися с гирляндами цветов, была наполнена болтливой, подвижной, необыкновенно разноцветной толпой.

Сотни глаз устремились на нас, сотни накрашенных губ шептали слова, которых я не слышал, но в которых, кажется, постоянно повторялось имя Клары.

— Клара! Клара! Клара!..

И голые тела, перевивающиеся тела, татуированные руки, украшенные золотыми кольцами, животы, груди вертелись посреди легких развевающихся шарфов.

И во всем этом, вокруг всего этого, надо всем этим — крики, смех, пение, звуки флейты, и запах чая, дорогого дерева и могучий аромат опиума.

Опьянение от грез, от разврата, от мук и от преступлений говорило, что все эти рты, все эти руки, все эти груди, все это живое тело сейчас бросится на Клару, чтобы насладиться ее мертвым телом!

Я не мог ни пошевельнуться, ни сказать слова. Около меня китаянка, совершенно молоденькая и красивая, почти ребенок, с искренними и вместе с тем сладострастными глазами, расставляла в лавочке странно бесстыдные вещи из слоновой кости, органы из розового каучука и раскрашенные книги утонченных любовных изображений.

— Любовь! Любовь! Кто хочет любви? У меня есть любовь для всех!

Однако я наклонился над Кларой.

— Ее надо отнести ко мне, — распорядилась китаянка с раскрашенными глазами.

Двое крепких мужчин подняли носилки. Я машинально последовал за ними.

Под предводительством куртизанки они вошли в широкий коридор, пышный, как храм.

Направо и налево двери вели в большие комнаты, уставленные циновками, озаренные очень нежным розовым светом и затянутые муслином. Символические животные, выставив огромные и ужасные половые органы, двуполые божества, совершавшие акт любви сами собой или скакавшие на чудовищах, охраняли комнаты.

А в дорогих бронзовых вазах курились благовония.

Одна шелковая портьера, вышитая персиковыми цветами, отодвинулась и в отверстии показались две женские головы. Когда мы проходили, одна из них спросила:

— Кто умер?

Другая ответила:

— Нет же! Никто не умер. Ты же видишь, что это — женщина из Сада Мучений.

И имя Клары, передаваемое из уст в уста, с кровати на кровать, из комнаты в комнату, вскоре наполнило весь цветочный домик очаровательным бесстыдством. Мне даже казалось, что металлические чудовища повторяют его в конвульсиях, завывая в бреду кровавого сладострастия:

— Клара! Клара! Клара!..

Здесь я мельком заметил молодого человека, лежавшего на постели. Возле него горела лампочка для курения опиума. В его странно расширенных глазах было печальное выражение. Перед ним слившись рот со ртом, живот с животом, голые женщины, впившись друг в друга, плясали священный танец, а усевшись за ширмами, музыканты свистели в короткие флейты…

Там ждали женщины, усевшиеся в кружок или лежавшие на циновках на полу в бесстыдных позах, с развратными лицами, более гнусными, чем лица наказываемых. Из каждой двери слышались задыхавшиеся голоса, виднелись скорченные тела, разбитая, искаженная скорбь, которая иногда выла в припадке свирепой чувственности или оргазма.

Проходя мимо одной двери, я увидел бронзовую группу, легкий абрис которой заставил меня вздрогнуть от ужаса. Спрут обхватил своими щупальцами тело девственницы и из своих горячих и могучих отдушин облизывал ей любовно рот, груди, живот…

И мне показалось, что я нахожусь на месте мучений, а не в доме радости и любви.

Людей в коридоре стало так много, что мы на несколько секунд остановились против одной залы — обширнее других, — отличавшейся от них отделкой и зловеще красным освещением. Сначала я видел только женщин — смесь взбесившихся тел и ярких шарфов — женщин, предававшихся бешеным танцам, дьявольским ласкам, вокруг какого-то Идола, бронзовая статуя которого, из очень старинной меди, возвышалась в центре залы и достигала потолка. Потом Идол выделился отчетливее и я рассмотрел, что это ужасный Идол, именуемый Идолом с Семью Органами.

Три головы, вооруженные красными рогами, с извивающимися огненными языками-волосами, венчали торс или, скорее, один живот, помещавшийся на огромном грубом столбе в виде мужского органа. Вокруг этого столба, в том месте, где оканчивался чудовищный живот, вытягивались семь таких же органов, которые женщины, танцуя, покрывали цветами и бешеными ласками.

А розовый свет комнаты придавал зернам нефрита, служившим глазами Идолу, дьявольский вид.

В ту минуту, когда мы пошли дальше, я присутствовал при ужасном зрелище, чудовищный ужас которого я не могу выразить словами. Крича, воя, все семь женщин сразу бросились на семь бронзовых органов. Тогда вокруг Идола раздался вой, безумие дикого сладострастия, получилась смесь слившихся друг с другом тел и все приняло ужасный вид убийства и походило на битву в железной клетке осужденных, дравшихся из-за куска гнилого мяса, брошенного Кларой! В эту ужасную минуту я понял, что сладострастие может быть самым мрачным человеческим ужасом и дать настоящее понятие об аде, об ужасе ада.

И мне казалось, что во всех этих толчках, в этих задыхающихся голосах, в хрипении, даже у самого Идола, чтобы выразить свое бешенство неудовлетворенности и свою муку от бессилия, было только одно слово, только одно слово:

— Клара! Клара! Клара!..

Когда мы дошли до комнаты и положили на кровать все еще находившуюся в обмороке Клару, я начал сознавать окружающее и самого себя. От этого пения, от этого разврата, от этих ужасных жертвоприношений, от этих одуряющих ароматов, от этого нечистого прикосновения, еще более грязнивших спавшую душу моей приятельницы, я почувствовал не только ужас, но и гнетущий стыд.

Мне стоило большого труда удалить любопытных и болтливых женщин, последовавших за нами, не только от постели, на которую мы положили Клару, но и из комнаты, где я хотел остаться один. Я оставил с собой только одну Ки-Пай, которая, несмотря на свой угрюмый вид и резкие слова, казалось, была очень предана своей госпоже и выказывала нежную заботливость и ловкость в ухаживании за ней.

Пульс Клары продолжал биться с той же успокоительной правильностью, как если бы она была вполне здорова. Ни на одну минуту жизнь не покидала этого тела, которое, казалось, навсегда умерло. И мы оба, Ки-Пай, и я, с тоской склонились над ней, дожидаясь ее воскресения.

Вдруг она застонала; мускулы ее лица скорчились, а легкая дрожь начала трясти ее горло, руки и ноги. Ки-Пай сказала:

— С ней будет ужасный припадок. Надо крепко держать ее и смотреть, чтобы она ногтями не исцарапала себе лицо и не повырывала волосы.

Я подумал, что она услышит меня и что, раз я буду здесь, около нее, предсказанный Ки-Пай припадок будет легче. Я шептал ей на ухо, стараясь вложить в слова всю ласку своего голоса, всю нежность моего сердца и все сострадание — да! — все сострадание, какое только есть на земле:

— Клара! Клара… это я. Взгляни на меня, послушай.

Но Ки-Пай закрыла мне рот.

— Замолчите же! — повелительно сказала она. — Разве она может нас слышать? Она еще одержима злыми духами.

Тут Клара начала биться. Все ее мускулы, страшно поднявшись и вздувшись, напряглись, кости ее трещали, как связки судна, треплемого бурей. Выражение ужасного страдания, тем более ужасного, что оно было безмолвным, разлилось по ее скорченному лицу, которое было похоже на лицо наказываемого под колоколом в саду.

Сквозь полуоткрытые и дрожащие веки виднелись только узкие белые полоски. Легкая пена кипела у нее на губах. Задыхаясь, я простонал:

— Боже! Боже! Возможно ли? И что случится?

Ки-Пай приказала:

— Держите ее, оставляя все тело свободным, потому что необходимо, чтобы демоны вышли из ее тела.

И прибавила:

— Это конец. Сейчас она начнет плакать.

Мы держали ее за кисти рук, чтобы помещать ей расцарапать лицо ногтями. У нее была такая сила, что я думал, что она вот-вот переломает нам руки. При последней конвульсии ее тело изогнулось и пятки дотронулись до затылка.

Ее кожа дрожала. Потом кризис понемногу ослабел. Мускулы сделались мягче, приняли свое положение, и она обессилела, а глаза ее были полны слез.

В течение нескольких минут она плакала, плакала… Слезы текли из ее глаз безостановочно и бесшумно, как из источника.

— Кончено! — сказала Ки-Пай. — Можете говорить с ней.

Ее рука, совершенно мягкая, слабая, горела в моей руке. Ее все еще бессмысленные глаза блуждали и старались различить предметы вокруг себя. Она, казалось, просыпалась от долгого, мучительного сна.

— Клара! милая Клара! — шептал я.

Она долго, сквозь слезы, туманными глазами смотрела на меня.

— Ты! — произнесла она. — Ты! Ах! Да…

Голос ее почти был не слышен.

— Это я, это я!.. Клара, я здесь… Ты узнаешь меня?

Она слегка зарыдала и пробормотала:

— О! Мой милый, милый! Несчастный мой!..

Приложив свою голову к моей, она начала умолять:

— Не двигайся, мне так хорошо, я совсем чистая, совсем белая, вся белая, как анемон!..

Я спросил, страдает ли еще она.

— Нет! Нет! Не страдаю. И я так счастлива, что здесь, около тебя. Совсем маленькая, около тебя. Совсем маленькая, совсем маленькая… и совсем белая, белая, как маленькие ласточки китайских сказок. Ты знаешь, такие маленькие ласточки…

Она говорила — и то с трудом-только короткие фразы, короткие фразы о чистоте, белизне… На ее губах были только цветочки, птички, звездочки, ручеечки… и души, и крылья, и небо… небо… небо…

Потом, прерывая свое щебетанье, она сжимала мне руку, все сильнее прислоняла свою голову к моей и более ясно говорила:

— О! Мой милый! Клянусь тебе, никогда больше! Никогда больше, никогда… никогда больше!..

Ки-Пай отошла в глубь комнаты. И потихоньку она запела песенку, одну из тех песенок, которые усыпляют и навевают сон на детей.

— Никогда больше… никогда больше… никогда больше! — повторяла Клара медленным голосом, терявшимся во все более замедлявшейся песенке Ки-Пай.

И она заснула около меня спокойным, ясным и глубоким сном, как широкое и тихое озеро под луною в летнюю ночь.

Ки-Пай тихо, бесшумно встала.

— Я уйду! — сказала она, — я уйду спать в сампанг. Утром, когда взойдет заря, вы отведете мою госпожу во дворец. И это снова повторится! Всегда это повторяется снова!

— Не говорите так, Ки-Пай! — умолял я. — Посмотрите, каким покойным и чистым сном спит она около меня!

Китаянка покачала безобразной головой и пробормотала с печальным взглядом, в котором сострадание заменило теперь отвращение:

— Я смотрю, как она спит около вас, и говорю вам. Через семь дней я, как сегодня вечером, повезу вас обоих по реке из Сада Мучений! И через семь лет я таким же образом повезу вас по реке, если вы не уедете и если я не умру!

Она прибавила:

— А если я умру, то другая повезет вас с моей госпожой по реке. А если вы уедете, то другой будет сопровождать мою госпожу по реке. Ничего не изменяется.

— Ки-Пай, Ки-Пай, зачем ты это говоришь? Еще раз взгляни на спящую! Ты сама не знаешь, что говоришь!

— Шш! — положила она палец на свой рот. — Не говорите так громко. Не шевелитесь так сильно. Не разбудите ее. По крайней мере, пока она спит, то не делает зла ни другим, ни себе!

Ступая с осторожностями, на кончиках пальцев, как сиделка, она направилась к двери и отворила ее.

— Подите прочь! Подите прочь!

Это был голос Ки-Пай, повелительный посреди жужжавших голосов женщин.

И я увидел подведенные глаза, раскрашенные лица, красные губы, татуированные груди. И я услышал крики, стоны, пляску, звуки флейты, звон металла и имя, бежавшее, перелетевшее с уст на уста и потрясавшее весь цветочный домик:

— Клара! Клара! Клара!

Дверь затворилась, звуки замолкли и лица исчезли.

И я остался один в комнате, где горели две лампы, затянутые розовым крепом. Один с Кларой, которая спала и иногда повторяла во сне, как бредящий ребенок:

— Никогда больше! Никогда больше!

И словно для того, чтобы опровергнуть эти слова, бронзовая статуя, которую я раньше не замечал, какая-то бронзовая обезьяна, сидевшая на корточках в углу комнаты, сурово улыбаясь, протягивала к Кларе чудовищный орган.

Ах! Если бы она могла никогда больше, никогда больше не просыпаться!

— Клара! Клара! Клара!