Мы приближались к колоколу.

Справа и слева огромные красные цветы, огромные пурпурные цветы, пионы цвета крови, а в тени, под огромными зонтиковидными листьями петаситов, артуриумы, похожие на окровавленные легкие, казалось, иронически кланялись нам при проходе мимо них и указывали нам дорогу к мучениям.

Много здесь было и других цветов, цветов резни и убийства: тигридии, раскрывающие изуродованные горла, диклитры и их гирлянды красных цветочков, а также и суровые губоцветные с твердым мясом, мясистым, влажного цвета, настоящие человеческие губы — губы Клары, — кричащие с высоты своих нежных стеблей:

— Идите, милые, идите же скорее. Там, куда вы идете, еще больше страдания, еще больше мучений, больше крови, льющейся и впитывающейся в землю. Больше скорченных, разрываемых тел, хрипящих на железных столах, больше нарубленных тел, качающихся на веревке на виселице, больше ужаса и больше ада. Идите, мои дорогие, идите, уста с устами, рука с рукой. И смотрите сквозь листья и трельяжи, смотрите, как открывается адская диорама и дьявольское празднество смерти.

Клара молчала, вся дрожа, сжав зубы; глаза ее сделались жгучими и суровыми.

Она молчала и, продолжая идти, слушала голос цветов, в котором она узнавала собственный свой голос, твой голос ужасных дней и человекоубийственных ночей, голос свирепости, сладострастия, а также и скорби, который, казалось, выходил из глубины земли и из глубины смерти, а также из самой бездонной и самой мрачной глубины ее души.

Резкий звук, похожий на скрип блока, послышался в воздухе. Потом что-то очень важное, очень чистое, похожее на резонанс хрусталя, в который вечером ударилась ночная бабочка.

Тут мы вошли в широкую извилистую аллею, обрамленную с каждой стороны высоким трельяжем, отбрасывавшим на песок тень, изрезанную маленькими световыми ромбами.

Клара жадно глядела сквозь трельяж и листву. Смотрел и я между листвой и трельяжем, смотрел невольно, несмотря на искреннее решение теперь закрывать глаза на гнусные зрелища, смотрел, привлекаемый странным магнитом к ужасу, побежденный головокружительной властью чудовищного любопытства.

И вот что мы видели.

На обширном и низком холме, к которому незаметно вверх вела аллея, была совершенно круглая площадка, артистически окруженная деревьями, высаженными искусными садовниками.

В центре этой площадки висел огромный, коренастый, из матовой бронзы, с пятнами ржавчины, колокол, висел на блоке на верхней перекладине, подобии гильотины из черного дерева, столбы которой были изукрашены золотыми письменами и ужасными масками. Четверо мужчин, голых до пояса, с напряженными мускулами, с обвисшей кожей, превратившейся в бесформенные горбы, тянули за веревку блока, и их размеренные движения едва потрясали, поднимали огромную металлическую массу, которая при каждой встряске издавала чуть слышный звук, звук нежный, чистый, жалобный, вибрации которого терялись и умирали в цветах. Язык, тяжелая железная колотушка, только слегка раскачивался, но совсем не касался звучных стенок, устав так долго звонить над агонией несчастного. Под куполом колокола двое других мужчин с голой поясницей, с мокрыми от пота торсами, подпоясанные темными шерстяными поясами, наклонились над чем-то, чего не было видно.

И их груди с выдающимися ребрами и их худые бока вздымались, как у запаленных лошадей.

Все это представлялось неясно, несколько смутно, словно в тумане, сразу разрывалось на тысячи частей и потом восстанавливалось все целиком в промежутках листвы и трельяжа.

— Надо торопиться, надо торопиться! — воскликнула Клара и, чтобы идти скорее, закрыла свой зонтик и смелым жестом высоко подняла платье.

Аллея все извивалась, становилась то освещенной, то затененной, постоянно меняла вид и каждую минуту смешивала с величайшей цветочной красотой невыразимый ужас.

— Смотри же, милый, — сказала Клара, — смотри повсюду. Мы в самой красивой, в самой интересной части сада. Смотри, эти цветы! Ах! Эти цветы!

И она указала мне на странные растения, расстилавшиеся по земле, где во все стороны струилась вода…

Я подошел.

Они были на высоких стеблях, чешуйчатые, с черными пятнами, как змеиная кожа, с огромными влагалищами, вроде округленных трубочек лилового цвета, тронутого гнилью внутри, а снаружи желто-зеленого цвета разлагающегося мяса и похожие на вскрытую грудь мертвого животного. Из глубины этих трубочек выходили длинные окровавленные пестики, воспроизводящие по форме чудовищные органы…

Привлекаемые запахом падали, издаваемым этими ужасными растениями, мухи тесными роями летали вокруг, мухи углублялись внутрь влагалищ, усеянных сверху до низу сжимающимися улитками, которые захватывали их в плен вернее, чем сети паука.

А вдоль стеблей лапчатые листья скручивались, извивались, как руки мучеников.

— Видишь, мой милый, — поучала Клара, — эти цветы ничуть не создания больного мозга, безумного воображения. Они естественные. Ведь я же тебе говорила, что природа любит смерть!

— Природа создает и чудовища!

— Чудовища! Чудовища! Прежде всего, нет чудовищ. То, что ты называешь чудовищами, это просто высшие формы, непонятные для тебя. А разве боги не чудовища? А разве гениальный человек не чудовище, как тигр, как паук, как все индивиды, живущие над социальной ложью, в великолепии и божественной безнравственности вещей? Но тогда и я — чудовище!

Теперь мы шли между бамбуковых палисадников, вдоль которых бежала жимолость, душистые жасмины; биньоны, древовидные мальвы, вьющиеся, еще не расцветшие гибискусы.

Менисперм охватывал каменную колонну своими бесчисленными лианами. Наверху колонны гримасничало лицо отвратительной богини, уши которой была раскрыты, как крылья летучей мыши, и волосы оканчивались огромными языками.

Желтые лилии, паслены, шпорники покрывали ее основание, которое исчезало в их розовых колокольчиках, золотых венчиках, яркокрасных торсах и пурпуровидных звездах. Заметив нас, нас начал ругать покрытый паразитами и изъеденный червями нищенствующий бонза, который, казалось, был сторожем этой постройки и обучал туранских ихнемвонов делать диковинные скачки.

— Собаки! Собаки! Собаки!

Надо было бросить несколько монет этому бесноватому, ругательства которого превосходили все, что может придумать самое злобное озверение.

— Я его знаю! — сказала Клара. — Он похож на священника всех религий, он хочет испугать нас, чтобы мы дали ему денег, но он не злой!

То там, то здесь в углублениях палисада, скрываясь цветочными залами и цветниками, виднелись деревянные скамьи, снабженные бронзовыми цепями и ошейниками, железные столы в форме крестов, плахи, решетки, виселицы, машины автоматического четвертования, постели, усыпанные клинками, утыканные железными гвоздями, ошейники, дыбы и колеса, котлы и тазы над потухшими кострами, все орудия жертвоприношений и мучений, запятнанные кровью, кое-где засохшей и черной, а кое-где влажной и красной. Лужи крови наполняли углубления в земле; длинные слезы застывшей крови свешивались с разнообразных аппаратов.

Вокруг этих механизмов почва впитала кровь в себя.

Кровь еще светилась красными пятнами на белизне жасминов, окропляла кораллово-розовую жимолость, а маленькие кусочки человеческого мяса, летевшие под ударами кнутов и ременны х плетей, прицеплялись кое-где к лепесткам и листьям.

Видя, что я слабею и скольжу на лужах, которые все увеличивались и занимали середину аллеи, Клара вежливым голосом подбодряла меня:

— Это еще ничего, мой милый. Идем!

Но идти было трудно.

Растения, деревья, воздух, земля были полны мух, опьяненных насекомых, злых и воинственных жесткокрылых, сытых москитов. Здесь, вокруг нас, на солнце, мириадами скучилась вся фауна трупов. Омерзительные личинки кишели в красных лужах, свисали с веток мягкими кистями. Песок, казалось, дышал, двигался от массы паразитов. Оглушенные, ослепленные, мы каждую минуту останавливались всеми этими жужжащими роями, все увеличивающимся, и я боялся за Клару, боялся их смертоносных укусов. Иногда мы испытывали ужасное чувство, что наши ноги углубляются в размякшую, словно после кровавого дождя, землю!

— Это еще ничего, — повторяла Клара. — Идем!

И вот, чтобы дополнить драму, появились человеческие лица. Отряды рабочих, которые спокойно шли чистить и приводить в порядок орудия мучений, потому что время экзекуций в саду прошло. Они смотрели на нас, удивляясь, несомненно, что встретили в это время и на этом месте еще двух стоящих людей, еще двух живых людей, у которых были еще головы, ноги, руки. Дальше М видели пузатого и толстого горшечника, который, сидя на корточках на земле, в положении обезьяны, покрывал лаком цветочные горшки, только что обожженные; около него корзинщик беспечно и искусно плел из гибких камышинок и рисовой соломы изящные навесы для растений; садовник на точиле точил свой нож, напевая народные песенки, между тем, как, пережевы листья бетеля и тряся головой, какая-то старуха спокойно чистила чью-то железную пасть, острые зубья которой еще были усеяны безобразными человеческими останками.

Дальше мы видели детей, которые палками били крыс и наполняли ими корзины.

А вдоль палисадов, голодные и озлобленные, волоча царственно-великолепные свои одежды по кровавой грязи, павлины, толпы павлинов хватали клювами кровь, вытекавшую из сердца цветов, и с кровожадным кудахтаньем бросались на куски мяса, приставшие к листьям.

Отвратительный запах бойни, заглушавший и господствовавший здесь над всеми другими запахами, переворачивал у нас внутренности и вызывал почти рвоту.

Сама Клара, фея могил, ангел разложения и гнили, может быть, потому что нервы у нее ослабли, — Клара слегка побледнела. Пот сверкал у нее на висках.

Я видел, что у нее закрываются глаза и слабеют ноги.

— Мне холодно! — сказала она.

Ее ноздри, всегда раздувавшиеся, как паруса от морского ветра, сделались тоньше. Я думал, что она вот-вот лишится чувств.

— Клара! — умолял я. — Вы же видите, что это невозможно, и что есть такая степень ужаса, которую вы сами не можете преодолеть.

Я протянул ей обе руки. Но она оттолкнула их и, сопротивляясь недомоганию всею неукротимой энергией своих хрупких органов, сказала:

— Вы с ума сошли? Идем, мой милый, скорее, идем скорее!

Однако, она все-таки понюхала соли.

— Вот вы совсем бледный и идете, как пьяный, я не больна, я очень хорошо чувствую себя, и мне хочется петь.

И она начала петь:

Ее одежды — летние сады –

И…

Она слишком напрягла свои силы, голос у нее вдруг застрял в горле.

Я подумал, что представился удобный случай увести ее, тронуть ее, может-быть, напугать. Я крепко попробовал привлечь ее к себе.

— Клара! милая Клара! Не надо надрывать свои силы, не надо надрывать свою душу. Умоляю тебя, вернемся!

Но она воспротивилась:

— Нет, нет, оставь меня, ничего не говори, это ничего. Я счастлива!

И она быстро вырвалась из моих объятий.

— Видишь, на моих башмаках даже нет крови.

Потом сердито добавила:

— Господи, как надоедливы эти мухи! Почему здесь столько мух? И почему ты не заставишь замолчать этих ужасных павлинов?

Я попробовал прогнать их. Некоторые упрямо оставались около своей кровавой пищи; другие тяжело взлетали и, издавая резкие крики, уселись невдалеке от нас, наверху палисадников и на деревьях, откуда их хвосты спускались, словно материи, расшитые сверкающими драгоценностями.

— Грязные твари! — сказала Клара.

Благодаря солям, благодетельный запах которых она долго вдыхала, а в особенности, благодаря собственной непреклонной воле не слабеть, ее лицо снова покрылось розовой краской, ноги снова сделались гибкими. Тогда она запела окрепшим голосом:

Ее одеяния — летние сады –
И храмы в праздничный день,
А ее груди, твердые и подпрыгивающие,
Сверкают, как две золотые вазы,
Наполненные опьяняющими напитками
И одуряющими ароматами…
У меня три подруги…

После минуты безмолвия она снова начала петь более сильным голосом, покрывавшим жужжание насекомых:

Волосы третьей собраны
И скручены на голове.
И никогда они не знали прикосновения
Пахучего масла.
Ее лицо, выражающее страсть, безобразно,
Ее тело похоже на свиную тушу.
Она всегда ругается и ворчит.
Ее грудь и живот отдают запахом рыбы,
А ее постель омерзительнее, чем гнездо удода.
И вот ее-то я и люблю.
И вот ее-то я и люблю, потому что есть нечто,
Более таинственно-притягивающее к себе,
Чем красота: это — гниение, —
Гниение, в котором господствует вечная
Теплота жизни,
В котором перерабатывается вечная
Смена превращений.
У меня три подруги!..

И, пока она пела, пока ее голос звонко разносился посреди ужасов сада, очень высоко, очень далеко показалось облако. И на безграничном небе оно походило на совсем маленькую розовую барку, совсем маленькую барку с шелковыми парусами, увеличивающимися по мере того, как она, мягко скользя, подвигалась вперед.

Перестав петь, Клара, развеселившись, воскликнула:

— О! Облачко! Посмотри, как оно красиво, совершенно розовое на лазури! Ты его еще не знаешь? Ты его никогда не видел? Но это таинственное облачко, и, может быть, это даже и не облачко. Каждый день, в один и тот же час, оно появляется неизвестно откуда. И оно, всегда розовое, всегда одинаково. Оно скользит, скользит, скользит… Потом оно делается менее плотным, редким, рассеивается, пропадает на небе. Оно исчезло! И никто не знает, ни куда оно исчезло, ни откуда пришло! Здесь есть очень ученые астрономы, которые утверждают, что это — дух. Я же думаю, что это — странствующая душа, бедная, несчастная, как моя, блуждающая душа.

И прибавила, беседуя сама с собой:

— А вдруг это душа несчастной Анни?

В течение нескольких минут она созерцала неизвестное облачко, которое уже побледнело и понемногу растаяло.

— Смотри! Тает, тает… Кончено! Нет более облачка! Оно исчезло!

Она стояла, безмолвная и очарованная, устремив глаза на небо.

Пролетел легкий ветерок, от которого по деревьям пробежала мелкая дрожь; солнце сделалось мягче, нежнee; свет его к западу покраснел, к востоку затуманился серо-перламутровыми тонами, бесконечно разнообразными оттенками.

И тени киосков, больших деревьев, каменных Будд ложились на лужайках тоньше, неопределеннее и становились голубыми…