Утром следующего дня перед крыльцом нижнего надворного суда стояла странного вида карета, в виде глухой звериной клетки. По бокам у нее окон не было, равно не было и дверец, и только позади кузова чернело небольшое квадратное окошечко с железной решеткой. Карета была запряжена в одну лошадь, а на козлах сидела черная фигура, какие ходят только рядом с катафалками.
В церквах звонили медленно, глухо, как звонят обыкновенно в Великий пост, потому что это была пятница Вербной недели.
Прохожие, завидя странную карету, останавливались, но ходивший у крыльца с алебардой часовой отгонял их, сурово приговаривая:
— Проходите, проходите, не ваше дело.
Вскоре на крыльце показался солдат с ружьем и с кожаной сумкой через плечо. За ним шел Вульф. За Вульфом еще солдат отворил дверцу в задней части короба мрачной кареты, пропустил в нее фон Вульфа, захлопнул и засунул наружным засовом.
— В тайную! — скомандовал он, и карета двинулась.
Солдаты шли за каретой. В решетчатое окошечко виднелось бледное лицо Вульфа. Он глядел задумчиво, сосредоточенно, как бы не видя того, что делалось на улицах, по которым его провозили. А на улицах было большое оживление. Москва готовилась встречать Лазареву субботу. Одни шли к часам, другие на рынки. Бабы и мальчишки тащили вороха верб с бумажными цветами и херувимами. Сбитенщики выкрикивали сбитень горячий. Какой-то старик тащился за каретой, позади солдат, и протяжно нараспев выкрикивал:
Мак медовый,
Для сна бедовый.
Вульф, казалось, внимательно прислушивался к тому, что кричал старик, но мысль его была далеко отсюда… Думал ли он, загадывая о России, что его с таким позором повезут по улицам Москвы? И того ли он ожидал, когда там, на далеком юге, на месте храма Ифигении, он, охваченный порывом неудержимой страсти, решился остаться в России?
— В тайную экспедицию, — тихо шептал он себе, — за что? В чем мое преступление?
Некоторые из прохожих с любопытством и со страхом заглядывали к нему в окошечко и долго провожали глазами; но никто, по-видимому, не осмеливался спросить, кого везут, хотя многие догадывались, что везут "в тайную", "в бедность".
Колокола продолжали звонить медленно, протяжно, и Вульфу представлялось, что это звонят по мертвому… Кто же мертвый?
Иногда он взглядывал на лица конвоировавших его солдат, желая прочитать, что написано на этих лицах, и не мог… Думают ли они о чем и что думают?
При повороте черной кареты с улицы в переулок он видел, как по улице проехала коляска, в которой сидела дама с девочкой. Дама была в трауре и очень грустная. Он знал ее: это была Ляпунова с Дуней Бубновой, ее воспитанницей. Он хотел крикнуть им, но у него недоставало голосу, горло сдавило… Коляска остановилась около церкви…
— Молиться приехала… обо мне… А знает ли она, что со мной?
Черная карета снова поворотила в людную улицу и остановилась.
— Тайная… приехали…
Он хорошо помнил ощущение тоскливой боли перед боем, когда ожидается атака или когда просвистят первые пули. Но здесь не то, здесь больше мучительной неизвестности, чем там.
Заскрипел ржавый засов, дверца отворилась, и солдаты вытянулись. Он вышел. Казалось, он ничего не видел вокруг себя. Только по странному капризу памяти хорошо запомнил, что когда он выходил из кареты, то глаза его упали на бедненькую вывеску на углу переулка, на которой белым по синему было написано «кислощейноей»; но что, он дальше не мог разобрать.
Солдат, что был с кожаной сумкой через плечо, сделав "налево кругом", стал подниматься на крыльцо. Фон Вульф последовал за ним… Раз-два, раз-два, даже по лестнице солдаты отбивали такт.
Вот они на площадке лестницы, перед дверью. Дверь отворяется, и они вступают в прихожую, в которой тоже сидят солдаты на коннике. Дверь в следующую комнату растворена, и там виднеются столы, за которыми сидят приказные и пишут.
Конвойные ввели фон Вульфа в эту комнату. Тот солдат, что был с сумкой, снял с себя эту сумку, достал из нее засаленную книжку и подал сидевшему за первым столом приказному. Приказный, взяв со стола табакерку, стукнул пальцем по ее крышке, достал щепоть табаку и, медленно втягивая эту канцелярскую амврозию в обе ноздри, пристально посмотрел на Вульфа, а потом уже развернул книжку, достал из нее пакет, вскрыл его, медленно пробежал бумагу, снова взглянул на Вульфа и вежливо сказал:
— Не угодно ли, государь мой, присесть вон там.
И показал на стул, стоявший у стены. Вульф сел. Приказные перестали писать и взглядывали на него, как бы желая угадать, что он за человек.
— Квиток, ваше благородие, пожалуйте, — выпалил вдруг солдат, что был с сумкой.
— Квиток? — спросил приказный, вынимая перо из-за уха.
— Так точно-с, ваше благородие.
— Сейчас, братец.
И, расписавшись в книжке, подал ее солдату. — Вот тебе и квиток.
— Счастливо оставаться, ваше благородие.
Оба солдата сделали налево кругом и, стуча в такт сапогами, вышли.
Приказный, расписавшийся в получении пакета от солдата, взял вынутую из пакета бумагу, встал из-за стола и, оправив фалды камзола, на цыпочках подошел к двери, которая вела в судейскую и председательскую камеры. У этой двери стояли часовые с ружьями. Часовые пропустили приказного, и он скрылся за дверью.
"Там, — с тревогой думал про себя Вульф, — там оно…"
Но он сам себе не мог представить, что такое это оно… Приказный снова появился, но уже без бумаги.
— Пожалуйте, господин барон.
Фон Вульф машинально встал со стула и, как автомат, вошел туда, куда ему указывали. Вступив в большую светлую комнату, он увидел длинный стол, покрытый черным сукном, и несколько человек, сидевших за этим столом. На стене два больших портрета во весь рост: Екатерины II и Петра I.
На председательском месте сидел мужчина лет за пятьдесят, с живыми, блестящими, несколько холодными глазами. Несколько взбитый, сильно напудренный парик придавал его свежему лицу почти юношескую моложавость.
Это был московский главнокомандующий Петр Дмитриевич Еропкин, усмиритель московского мятежа во время чумы.
Он окинул Вульфа беглым взглядом и спросил:
— Кто вы такой?
— Ротмистр венгерского гусарского полка барон фон Вульф, ваше превосходительство.
— Господин секретарь! Снимите с подсудимого допрос по пунктам, по содержанию рапорта московского губернатора и согласно показаниям доносителя, — сказал Еропкин через стол господину, сидевшему на другом, конце этого стола перед кипами бумаг.
Секретарь, сухой старик, словно сова глядевший через огромные круглые очки, поклонился и вскинул свои совиные глаза на Вульфа.
— Где и когда вы родились? — спросил он.
— Родился я в Голландии, в городе Амстердаме, в 1753 году, — отвечал допрашиваемый.
— Скажите, кто был ваш родитель и когда и какие обстоятельства привели вас в Россию?
— Отец мой, экипаж-мейстер и вице-адмирал голландской службы барон Иоганн фон Вульф, и ныне жив. В малолетстве моем он послал меня в Цесарию для наук, и жил я в Вене, и записан был кадетом, где и дослужился до капитана. В 1777 году я, по прошению, отставлен был от службы, а в 1778 году поехал в Пруссию и записался в службу. Через год, по прошению же, отставлен от службы с чином майора.
— А патенты на эти чины имеете?
— Имею, они находятся при деле в нижнем надворном суде.
— Чем в занимались после отставки?
— Вояжировал по разным странам.
— А потом?
— А потом приехал в Россию.
— В котором году?
— В 1782 году.
— Зачем вы приехали в Россию?
— Чтоб определиться в военную службу.
— И определились? Когда?
— Сперва я жил в Петербурге и в Москве, чтоб поучиться русскому языку. Жил и в других городах. В Херсоне, потом через двух знакомых венгерского гусарского полка офицеров, Данилова и Милашевича, определился в тот венгерский полк ротмистром. Спустя же две недели командир полка князь Любомирский отпустил меня, для моих нужд, в Москву на шесть месяцев. За неокончанием своих дел в срок я отпуск просрочил, а в это время на меня подал жалобу генерал-майор Ляпунов в том, что я побил его людей. Губернатор, генерал-майор Архаров, потребовал мой паспорт и, найдя оный просроченным, приказал задержать меня и как праздношатающегося отослал под караулом в военную контору, в которой я числился под стражей четыре месяца, и в это время производилось обо мне следствие, и жил я дома под присмотром. Потом из-под присмотра уехал в Петербург, чтобы получить из военной коллегии отставку.
В Петербурге наведался я в канцелярию князя Потемкина, что по спискам я неведомо почему в службе не числюсь. Поживя в Петербурге несколько недель, приехал обратно в Москву, явился в военную контору, из которой меня отослали в губернское правление к следствию, что я будто бы самозванно именую себя ротмистром венгерского гусарского полка. Следствие это и ныне производится в нижнем надворном суде, который меня тогда же освободил на расписку, и я жил все время в Москве.
— А какой это на вас орден? — заинтересовался Еропкин.
— Орден "de la Providince", ваше высокопревосходительство.
— А кто его вам пожаловал?
— Владетельный граф резиденции Нассау — Саарбрюке Мондфорт, с которым я был лично знаком. Орден мне был прислан уже сюда с нарочным курьером.
— А диплом на оный имеете?
— Имею, ваше высокопревосходительство; он находится при деле в надворном суде.
— Хорошо, государь мой… Господин секретарь! Продолжайте ваш допрос по пунктам.
Совиные глаза секретаря перенеслись с Еропкина опять на Вульфа.
— На какие средства вы проживали в России? — спросил он.
— На собственные: я привез с собой до ста восьмидесяти тысяч рублей; но большую часть из них прожил раздачей разным людям на вексели за указные проценты и неполучением обратно; некоторую сумму проиграл в карты, притом купил себе дом здесь, в Москве. Ныне же осталось у меня тысяч с пятнадцать, из коих должен мне иностранный купец Карл Штрем тринадцать тысяч, а прочие по мелочам.
— А какой это 5 апреля у вас был случай в надворном суде?
Вульф подумал несколько, посмотрел на Еропкина и отвечал:
— Назад тому дней с пять прихал я в надворный суд за своим делом и в оном суде был задержан…
Он остановился, как бы не решаясь продолжать, но потом вдруг сказал:
— Я полагаю, что меня задержали затем, чтобы вынудить с меня взятку…
— Ну! — не то с удивлением, не то с угрозой спросил Еропкин. — Взятку?
— Да, ваше высокопревосходительство… Дело было так: по выходе из суда 5-го числа присутствующие пришли ко мне, по знакомству, для навещания; пришел асессор уголовной палаты Стогов, второго департамента судьи — Писарев, Дубовицкий, Есинов и секретарь первого департамента Смирнов. Были также иностранцы Штрем, Штаад и мой управляющий поручик Шток.
— Управляющий чего? — спросил Еропкин.
— Моего дома, ваше высокопревосходительство… И принесли они с собой три штофа полпива для угощения и закуски. Все мы пили, и я несколько опьянел и в разговоре говорил о своей службе, когда был в Цесарии и в Пруссии, как я в бывшую у прусского короля с цесарем войну на баталии был ранен, и говорил, что ежели меня здесь не примут на службу, то я пойду служить императору Иосифу Второму. Потом они все ушли, а меня оставили под караулом; я стал шуметь и побил секретаря Смирнова за то, что он назвал меня бродягой. Вот и все.
— А не называли вы себя не принадлежащим вам именем?
— Каким?
— Императором Иосифом.
Вольф с изумлением смотрел то на секретаря, то на Еропкина, то на остальных безгласных членов судилища.
— Как! Императором? Я?
— Да, вы.
— Никогда! Я и в помышлении не имел, чтобы такие речи говорить, я не безумец; только такой дурак, как Пугачев, мог думать или показывать, что он император.
Судьи переглянулись.
— Привести на очную ставку доносителя, — сказал Еропкин секретарю.
Тот встал и вышел. Фон Вульф стоял бледный и злой… "Вот до чего дошло… Это уж моей головы ищут за то только, что мало дал… О чумная, постыдная страна!.."
Через несколько минут ввели доносителя. Это и был Смирнов. Вся фигура его, весь облик, бегающие глазки, все обличало в нем самую низменную, подлую и трусливую продажность. На Вульфа, однако, он взглянул с тупым нахальством.
— Расскажи, как было дело, — с нескрываемым презрением глянул на него Еропкин.
Доноситель кашлянул куда-то в сторону, заерзал на месте и начал:
— Дело было так, ваше высокопревосходительство: когда ушли господа судьи от Вульфа, а я сидел в судейской камере на своем месте, в это время в камеру взошел Вульф и схватил меня за шиворот. "Что ты это делаешь?" — говорю я. "А знаешь ли, кто я?" — отвечал он. А я говорю: "Знаю, что ты Федор Иванович Вульф". — "Нет, — говорит, — я Иосиф Второй, император и царской крови! Я великий человек!" — "Что вы, — я говорю, — говорите? В своем ли вы уме?" — "Право, так", — говорит…
— Он лжет! — не вытерпел подсудимый.
— Не перебивайте, — остановил его Еропкин, — продолжай ты!
— "Право так", — говорит и, вынув из-за пазухи свернутую ассигнацию, предлагал ее мне. "На что это? — говорю я. — Не возьму, а скажу". Одначе Вульф положил мне ассигнацию, а я вышел из судейской камеры в сени, показал ассигнацию случившемуся там канцеляристу и объявил обо всем члену, князю Енгалычеву.
Доноситель замолчал и опять заерзал на месте, как бы желая забиться в щель.
— Что вы на это скажете? — повернулся Еропкин к Вульфу.
— Повторяю, ваше высокопревосходительство, — сказал тот с силой, — во всем этом наглая ложь! Кто свидетель?
Доноситель заметался, но ничего не сказал.
— Я одно должен добавить, — заключил Вульф, — что в ту же ночь у меня там украли золотые часы, ассигнацию в двадцать пять рублей… Не ее ли вы показывали в сенях господину канцеляристу? — с злой ирониею обратился он к доносителю, — и не показывали ли ему моих часов да тогда же пропавший полуимпериал?
Доноситель молчал, как убитый.
— Вы кончили? — спросил Еропкин, вставая.
— Кончил, ваше высокопревосходительство.
— А вы, господин секретарь, все записали?
— Все-с, ваше высокопревосходительство.
— Так пускай господин Вульф подпишет допрос, а вы (он глянул на одного из членов) объявите ему о тайности сего места и изготовьте донесение государыне императрице.
И, не взглянув ни на кого, московский главнокомандующий вышел.
— Можете идти, — сказал секретарь Смирнову, и тот на цыпочках вышел. — А вы, — сказал он Вульфу, — садитесь здесь и подпишите допрос.
Вульф сел, внимательно прочел свои показания и хорошим, крупным почерком по-русски подписал допрос по листам.
Он встал. Он чувствовал себя совсем разбитым. Встали и члены тайного судилища, и старший из них, указывая на зерцало, торжественно произнес:
— Обвиняемый! В присутствии сего священного символа высочайшей ее императорского величества особы, в священном сем месте милостивого и правого суда ее клянитесь, что, о чем вы здесь спрашиваны были и что в допросе показали, того вы во всю свою жизнь никому никогда и ни под каким видом не объявите и не разгласите под опасением, ежели кому объявите, не только тягчайшего по законам наказания, но и лишения живота. Клянитесь!
— Клянусь! — был глухой ответ.
— Отвести его под стражу впредь до получения высочайшего повеления.[12]