Пасха в 1788 году приходилась на 16 апреля. Это подтверждает и Храповицкий. В его «Дневнике» под 16 апреля записано:

"День Светлого Христова Воскресения. Подносил, вместо генерал-прокурора, вазы с фарфоровыми яйцами".[13]

Фарфоровые яйца, которые поднес Храповицкий императрице, — это для христосованья ее с придворными.

Государыне с вечера несколько нездоровилось, и потому большой выход в Светлое Воскресенье назначен был попозже, в 12 часов. До выхода же государыня оставалась в кабинете и занималась делами.

— Это мое лекарство, — сказала она Храповицкому, с помощью Захара расставлявшему вазы с яйцами, указывая на кипу пакетов, лежавших на ее письменном столе.

— Хорошо лекарство, — проворчал про себя Захар.

— Ты что, старый воркун? — улыбнулась императрица.

— Не бережете вы себя, вот что!

— Как не берегу?

— А так, все бумаги да бумаги: и день и ночь читаете и пишете… Иной бы хоть для Светлого Христова Воскресенья постыдился с бумагами-то возжаться, а у тебя вон что наложено на столе!

Императрица улыбнулась: она знала привычки старого слуги постоянно ворчать для ее же пользы.

— А как же быть-то, Захарушка? — оправдывалась она. — Всякий хозяин должен свое хозяйство блюсти. А у меня хозяйство, сам знаешь, не маленькое.

— А слуги на что? Слуг у тебя немало: вон князь Григорий Александрович, Вяземский-князь, Александр Алексеевич, Безбородко-граф, Александр Андреевич, вот их милость, Александр Васильевич (он указал на Храповицкого), — слуги все хорошие.

— Так-то так, Захар, — ответила императрица, — да и у каждого из них свое дело есть.

— Что ж, и пущай, только бы не тебе самой все писать да читать.

— А что?

— Тяжелое это дело, читать: у меня зараз голова заболит.

— У меня не болит.

— Сказывай! Пущай бы они, министры, читали да писали, а вы бы, матушка, только приказывали — на то вы и царица. Вон блаженныя памяти государыня Елизавета Петровна — та ничего не читала и не писала, а вон же царствовала.

Императрица не нашлась, что отвечать на это, и постаралась переменить разговор.

— Что это Марья Савишна долго нейдет? — сказала она, о чем-то задумавшись.

— У нее, матушка государыня, дело есть, — отвечал Захар.

— Какое дело?

— Она там Александру Матвеичу голову мылит.

— За что?

— Не знаю… Слышал только, проходя мимо, что бранит его за плащаницу.

— Как за плащаницу?

— Да говорит, что, стоя вчера у плащаницы, в церкви, с кем-то перемигивался, да и к плащанице, говорит, вместе прикладывались; это, говорит, только бесстыдники делают так во храме Божьем.

Слова Захара, видимо, произвели на императрицу тяжелое впечатление. Ей самой вчера в церкви показалось, что Мамонов часто переглядывался с молоденькой фрейлиной, с княжной Дарьей Щербатовой, и действительно, они вместе прикладывались к плащанице и очень близко друг к дружке, а когда они, приложившись к плащанице, поднялись, то он был очень бледен и взволнован, избегал взглядов императрицы, а княжна поднялась вся пунцовая — молодое, хорошенькое личико пожаром пылало. Вечером же он сказался больным и совсем не приходил.

Так не от дел нездоровилось государыне, как думал Захар, а от чего-то другого.

"Может, это и неправда… так, пошутил… Впрочем, молодость… Лучше примусь за свои лекарства, вон их сколько на столе!.."

И императрица взяла верхний пакет.

— В собственные руки, — тихо прочла она, — от московского главнокомандующего.

Она торопливо вскрыла пакет и пробежала бумагу. На лице ее показалась улыбка.

— В Москве австрийский император, — сказала она Храповицкому.

У того на лице выразилось почтительное изумление, почти столбняк.

— Иосиф Второй в Москве, — с улыбкой повторила императрица.

То же тупое изумление на лице Храповицкого. Однако Захара это не удивило.

— Понравилось, значит, матушка, у нас, — сказал он, еще раз обтирая полотенцем вазы с яйцами.

— Ну теперь уже не понравится больше.

— Отчего, государыня?

— Там его Еропкин под арест засадил.

Теперь пришла очередь и Захару удивляться:

— Как же так, государыня? Он нам за это войну объявит.

— Не бойся, Захарушка, это такой же император, как у нас был Емелька Пугачев.

— Так, стало, самозванец, матушка?

— Самозванец, какой-то барон фон Вульф, спьяну назвал себя австрийским императором, и его за это и заарестовали.

— И поделом.

В это время в кабинет вошел Лев Александрович Нарышкин в полной парадной форме, а за ним четыре камер-лакея несли на носилках исполинское красное яйцо аршина в два длиною и полтора в округлости.

— Что это, Левушка? — улыбнулась императрица.

— Красное яичко вам, матушка государыня, — отвечал серьезно Нарышкин, — пришел похристосоваться с вами.

— Очень рада… Только и яйцо уж у тебя…

— Большое яйцо, великое, как и сама ты, матушка, великая.

— Ох, льстишь ты мне, разбойник, — смеялась Екатерина.

— Не льщу, матушка, а правду говорю.

Камер-лакеи бережно положили яйцо на стол и удалились.

— Ну, похристосуемся же, — сказала Екатерина, — Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

— А вот тебе яичко.

— А вот тебе, матушка.

Все подошли к чудовищному яйцу. Вдруг верхняя половина его сама собой открылась, и оттуда выглянуло прелестное розовое личико белокурого мальчика лет десяти.

— Баба! — радостно закричал мальчик, выскакивая из яйца и бросаясь со стола прямо на шею императрице. — Баба милая!

— Саша! Голубчик мой! — воскликнула со слезами государыня.

Это был великий князь Александр Павлович, любимый внучек Екатерины. Ему шел теперь одиннадцатый год, и он был очень живой, очаровательный ребенок. Сама императрица говорила однажды Храповицкому:

— Александр сколько ростом, столько же душевными качествами и остротою превосходит Константина, который и в росте, и в учении от него отстает.[14]

Повиснув у бабушки на шее, он твердил:

— Ах, баба милая, как я рад, как рад, что раньше всех похристосовался с тобой.

Императрица гладила и целовала его.

— И точно, уж лучшего яичка мне никто не даст, — говорила она. — Спасибо, Лев Александрович.

— Не за что, государыня: я знал, что порадую вас этим.

Захар стоял и только головою качал.

— Уж и затейник же у нас Лев Александрович, — рассуждал он, — коли бы не Лев Александрович, у нас во дворце помирать надо от скуки да от делов: один Лев Александрович, спасибо ему, развлекает государыню.

— Правда, правда, Захар, — подтвердила императрица. — А как это ты, Лев Александрович, надумал этот сюрприз?

— Да сами его высочество подали мысль: хвалятся как-то на днях, я, говорят, раньше всех поздравил бабу с принятием Святых Тайн, потому что в церкви близко стоял, да и говорят: ах, если б мне и похристосоваться удалось с бабушкой раньше всех! Мне и приди в голову заказать яйцо.

В кабинет является еще одно лицо — высокий мужчине с крупными чертами лица южного типа, с несколько угловатыми, бурсацкими манерами и очень умными, под? купающими глазами. Это вице-канцлер граф Безбородко, бывший действительно когда-то бурсаком киевской академии. В руках у него папка с бумагами. На ходу он неловко кланяется.

— А! Александр Андреевич! С праздником, — приветствует его императрица. — Что у тебя там? Верно, депеши?

— Депеши, государыня, французские, сейчас курьер пригнал.

— Ну, что пишут?

— Франция ожидает от нас обстоятельного изъяснения о связи с нею…

— Какого еще ей обстоятельства! — вспылила императрица.

— Она, государыня, недовольна…

— Недовольна! Я знаю, это все проделки прусского двора.

Она встала и подошла к самому лицу докладчика.

— Ну, чем она недовольна?

— Она недовольна, ваше величество, кратким отзывом на ее предложение и требует…

— Она требует!.. Ну?

— Она просит, для медиации с Портою, на чем решимся мы остановиться в войне турецкой, подозревая des vues d'agrandissements,[15] по случаю отправления флота в Архипелаг.

Екатерина задумалась. Великий князь, воспользовавшись деловым разговором бабушки, ускользнул вместе с Нарышкиным и Захаром в другие апартаменты.

Екатерина прошлась по кабинету и опять остановилась против вице-канцлера.

— Я уверена, — сказала она, — такие мысли вперяет ей прусский двор, который желает взять кусок из Польши.[16]

Безбородко молчал. Он боялся перебивать размышления своей повелительницы, хорошо изучив ее женскую находчивость.

— Только же не удастся прусскому двору поймать окуня в мутной воде, — сказала наконец Екатерина весело. — Кстати, — улыбаясь, продолжала она, — тебе, как вице-канцлеру, предстоит немало хлопот с Австрией.

Безбородко опять молчал; как истый хохол, он не был разговорчив, но охотнее слушал других.

— Император Иосиф в плену, — сказала она весело.

— У кого, государыня? — спросил ошеломленный хохол.

— У Еропкина… На, прочти бумагу.

И она подала ему рапорт Еропкина о нашем злополучном герое, о бароне фон Вульфе. Затем подошла к своему столу, взглянула на исполинское яйцо, справилась тут же, который час, и сказала, обращаясь к Храповицкому, который давно сидел за своим столиком и усердно перлюстрировал почту:

— Что, ничего не нашел?

— Ничего, ваше величество.

— Так возьми перо и бумагу, а я тебе продиктую об этом Вульфе: надо его выслать из России… Он уже был раз замешан по делу Зановичей и Зорича.

Храповицкий приготовился писать.

— Пиши: "Петр Дмитриевич! На донесение ваше о случившемся происшествии у содержащегося под стражею иностранца Вульфа с секретарем нижнего надворного суда Смирновым…" Написал?

— Написал, государыня.

— Пиши дальше: "…не можем мы иного сказать, кроме одобрения резолюции, вами данной, примечая, что ежели бы лучший был присмотр за подстражными, то не могло бы и того случиться". Готово?

— Готово, ваше величество.

— Подай.

Храповицкий подал написанное. Императрица прочла, обмакнула перо в чернильницу и крупно подписалась: Екатерина.

В дверях показалась полная и красная физиономия Марии Савишны.

— Что, Савишна?

— Пора чесаться, государыня.

— Иду.