Прошло еще два года.
В начале сентября 1794 года с митавского тракта переехал через русскую границу какой-то путешественник в небольшой дорожной коляске, запряженной тройкой сытых рослых коней.
При прописке вида в пограничной таможенной конторе оказалось, что ехал в Москву по торговым делам митавский купец Эвальд Эрнест Юргенсон, видный белокурый мужчина лет за сорок. На таможне он говорил по-русски, по-видимому хорошо владея этим языком. С ямщиком также говорил по-русски.
Видно было, что это богатый купец. Когда дорогой, в каком-нибудь селе, он останавливался на постоялом дворе, чтоб покормить лошадей или переночевать, то из его дорожного сундучка появлялись на стол не простые серебряные нож, ложка и вилка, но позолоченные; когда он писал что-либо на ночлеге, то вынимал из того же сундучка хрустальную чернильницу и песочницу в золотой оправе и богатом футляре; а когда брился, вынимал бритвы с дорогими черенками.
Когда они доехали уже до Московской губернии, то в Звенигородском округе Юргенсон завел со своим ямщиком такой разговор:
— Карп, а Карп! Ты дремлешь?
— А! Что такое?
— Дремлешь, говорю.
— Нету, господин купец, с чево мне дремать?
— Ну ладно, Карп… А ты вот что мне скажи: есть у тебя тут по дороге, поближе к Москве, знакомые мужики?
— Есть, как не быть? Второй десяток езжу.
— Где же? В каком селе?
— Да хоть бы в селе Перхушкине, Сирота Степан.
— А знает он Москву?
— Как не знать! Что свою ладонь знает: десять лет ванькой на Москве был.
— Славно, зер гут! Так вот что, Карп: хочет он заработать лишний рубль?
— Как не хотеть! И я хочу.
— Вот что, Карп: я хочу его послать в Москву с грамоткой вперед, чтобы мне навстречу выслали хорошую карету четверней. А то в Москве меня знают богатые купцы, так мне стыдно, не годится так-то просто въезжать, попышнее надо, для кредиту.
— Ладно, господин, понимаю-ста.
— Ну, так вези меня в это Перхушкино, к Сироте.
Приехали в Перхушкино. На счастье, и Сирота был дома. Купец начал говорить с Сиротой.
— Вот что, любезный друг, можешь ты съездить в Москву?
— Для че не съездить, барин? Живой рукой.
— Знаешь ты там церковь Николы Столпа?
— Знаю, барин, частенько стаивал у колоды.
Разговор шел в избе у Сироты. Юргенсон вынул из дорожного сундучка перо и чернильницу, достал бумаги и что-то написал на ней.
— Так, малость, — говорил после Сирота знакомым мужикам, — словно мачком посыпал.
Потом вынул из того же сундучка восковую свечку в серебряной коробочке, зажег эту свечку, достал палочку сургуча и запечатал письмецо своим перстнем.
— На, — говорит, — любезный друг, катай с этим в Москву, к Николе Столпу, и отдай там дьячку Алексею.
— Ладно, найдем.
— Тот дьячок даст тебе отписку ко мне, так ты ее и привези ко мне в Сетунь, знаешь?
— Для че не знать? Сетунь-ту знаю.
— В Сетуни я буду ночевать; спроси там митавского купца Юргенсона. Понял?
Сирота почесал в затылке.
— Ну, уж это, барин, запамятую.
— Так спроси там: где тут остановился господин тройкой с ямщиком Карпом.
— Ну, это будет поспособнее.
На том и порешили. Сирота поехал в Москву, а Юргенсон в Сетунь.
В Сетуни они остановились на ночлег. Юргенсону отвели на постоялом дворе особую комнату. Так как скоро наступил вечер, то приезжий попросил себе на ужин молока, а после ужина, как выражался впоследствии хозяин постоялого двора, "все читал в книжку".
Скоро под окном, выходившим на улицу, послышался стук.
— Кто там? — спросил проезжий.
— Из Москвы, — отвечали за окном.
— А кого вам надо?
— Здесь остановился господин тройкой?
— Здеся. А ты кто?
— Я Сирота буду.
— Так иди в избу.
Это был действительно Сирота. Войдя в избу, он перекрестился, шибко тряхнул волосами, поклонился и полез за пазуху.
— Вот, государь, дьячок прислал грамотку.
— Спасибо, любезный.
Прочитав записку, проезжий сказал Сироте:
— Вот что, любезный: завтра пораньше поезжай ты опять в Москву, к дьячку Алексею. Он тебя проводит к моей сестре, а ты уж с нею приезжай сюда: она хочет встретить меня в карете четверней.
— Ладно, барин, все будет как по писаному.
— Хорошо, ступай.
— А не будет ли, ваша милость, на водочку? Страх как умаялся.
Проезжий дал ему серебряную монету.
На другой день, часу в двенадцатом утра, к постоялому двору действительно подъехала богатая карета четверней. На козлах рядом с кучером сидел Сирота. Из кареты выпрыгнула хорошо одетая не то барынька, не то барышня.
— Прах ее знает, — толковали мужики, собравшиеся вокруг кареты, — должно, барыня.
— Евоная сестра, — пояснил Сирота.
Приехавшую провели прямо в ту половину, где остановился Юргенсон.
— А, милая барышня! — обрадовался этот последний. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, — смущенно отвечала приехавшая, доставая из ридикюля записку.
— Вы от Марьи Дмитриевны?
— Да.
— Как я рад! Позвольте вас поцеловать.
Он поцеловал смущенную девушку и пробежал записку.
— Чудесно! Наконец-то я опять буду в Москве. Что Марья Дмитриевна?
— Они здоровы, слава Богу.
— А Петя?
— И Петя здоров.
— И Дуня, и Китовна? А вас нечего спрашивать: вы и выросли, и похорошели, едемте же.
Он расплатился с хозяином, с Сиротою, велел своему ямщику ехать в Москву, а сам с барышней сел в карету и помчался к Дорогомиловской заставе.
— И чудно все это, паря, — толковали оставшиеся мужики, — ни он купец, ни он барин.
— Немецкий купец, сказывают.
— Нет, паря, тут что-то неладно.
— А вам што? Не пачпорт спрашивать; в Москве разберут.
— Знамо, разберут… Вона кака каретина царска…
— Што и говорить! Он, може, прынец какой, а мы пачпорт!
Карета, въехав в Москву и исколесив верст пять по шумной столице, въехала во двор дома генеральши Ляпуновой.
На крыльцо выбежала Дуня, радостная, сияющая. Вышла и Китовна.
— Батюшка барин! Федор Иваныч! Заждались мы вас.
Фон Вульф, это был он, со всеми расцеловался. В этом доме все его знали, тем более что он был прежде другом покойного генерала.
Марья Дмитриевна встретила его в зале, да так и повисла у него на шее.
— Федя! Теодор! Друг мой! Наконец-то.
— Да, больше четырех лет не видались.
— Какое время! Какое ужасное время я пережила!
— А давно государыня соизволила на наш брак?
Этот вопрос застал Марью Дмитриевну врасплох. Она смешалась, покраснела. Но ее выручил маленький Петя. Он влетел в комнату, таща за собой деревянную лошадь. Увидев незнакомого мужчину, он остановился в недоумении.
— Петечка! Пьер, иди поздоровайся с дядей, — заговорила Марья Дмитриевна, — не правда ли, какой милый мальчик?
Что-то неуловимое пробежало по лицу Вульфа, когда он увидел этого ребенка.
Почему-то моментально память его перенеслась в далекое детство. В Амстердаме, в доме своего отца, он часто, каждый день, видел в трюмо отражение вот такого же точно мальчика: мягкие льняные волосы, необыкновенно белое, нежное личико и точно такие светло-голубые глаза. И как молния пронеслась перед ним вся его кочующая жизнь с ее треволнениями и несбывшимися надеждами.
Он встал и приблизился к мальчику. Он хотел улыбнуться и не мог. Ребенок попятился назад, глядя с боязнью на незнакомца.
— Ах, Петечка! Чего ты боишься? Дядя добрый.
Мальчик, заворотив своего коня, бегом пустился в другие комнаты.
— У нас никто не бывает из мужчин, оттого он и дикий такой, — пояснила Марья Дмитриевна, — а не правда ли (она оглянулась кругом, в комнате, кроме них, никого не было), не правда, — сказала она тихо, — как он на тебя похож? Вылитый?
— Да, — отвечал Вульф задумчиво, — я как увидал его, так сейчас же вспомнил, что я такого же точно мальчика постоянно видел в трюмо в доме моего отца.
— Это ты, конечно, себя видел?
— Да… Однако ты мне все-таки еще не сказала, получила ли ты от государыни позволение возвратиться мне в Россию?
— Ах, нет, нет, милый, — перебила его хозяйка, — я не хочу говорить теперь о деле, я так рада видеть тебя.
— Кушать готово, пожалуйте, — заспанным голосом проговорил лакей Макар, появившийся на пороге.