На другой день, утром, в переднюю генеральши Ляпуновой вошел стройненький, высокенький юноша в мундире сержанта. Мундир был с иголочки. Юный сержант смотрел совершенным красавцем: серые, веселые, смеющиеся глаза, густые черные брови дугой, чуть пробивающийся пушок над верхней губой, капризно вздернутый носик — все так и сверкало молодостью, свежестью.
— Генерал у себя? — смело спросил сержантик полусонного Макара, который, как говорится, походя спал.
— Какой генерал? — спросил он, показывая вид, что стряхивает пыль с висевшего в передней платья.
— Генерал-майор Николай Федорович Ляпунов, — пояснил хорошенький сержантик.
— Барин давно умерши, — отвечал лакей.
— А генеральша?
— Генеральша у себя.
— Можно ее видеть?
— А как об вас доложить прикажете?
— Сержант Никитин.
— А по какому делу-с?
— А вот по какому: есть у нее лакей, Макаром зовут, такой лентяй, что походя спит. Так его велено сослать туда, куда он телят не гоняет.
И сержантик звонко расхохотался. Ошеломленный Макар и руками развел.
— Ах, барышня!.. Вот шутница! А я и в самом деле думал, что сержант… Вот озорница!
Дуня продолжала заливаться. Это была она, наряженная сержантом. Ей сшили на днях хорошенькое сержантское платье, а когда портной, снимавший с нее мерку, спрашивал, зачем это барышню наряжают сержантом, то Марья Дмитриевна сказала ему, что скоро в дворянском собрании будет костюмированный бал, и потому она хочет одеть Дуню сержантом. Теперь она нарядилась в этот костюм, подвела себе сажей брови, несколько начернила усики и подшутила над сонным Макаром.
— А что, испугался? — радовалась она.
— Испужаться, барышня, не испужался, а так, сразу-то, и опешил малость.
— То-то, собирайся же, сейчас едем.
— Да я, барышня, готов-с: мне еще вчера ввечеру крепко Китовна наказывала.
Между тем у крыльца уже ждали готовые в путь экипажи, карета четверней и рессорная коляска тройкой, та самая, в которой фон Вульф приехал из-за границы. Вскоре на крыльцо вышли Ляпунова с Вульфом, Дуня в костюме сержанта, Маша и Макар в ливрее. Марья Дмитриевна и фон Вульф сели в карету. Китовна с Петей стояли и смеялись, глядя на переряженную Дуню, которая делала им честь по-военному.
Экипажи двинулись. Вульф сидел молчаливо, с пасмурным видом, а Марья Дмитриевна казалась смущенной.
— Все-таки лучше бы нам ехать в Шклов, к Зоричу, — говорил Вульф, глядя в окно кареты.
— Ах, милый, я незнакома с Зоричем, — возражала Марья Дмитриевна, — да мне и совестно.
— Чего же тут совеститься? Я вас познакомлю.
— Ах, нет, нет, ни за что!
— Но пойми, мой друг, там всего безопаснее венчаться: Зорич прикажет попу, и нас вмиг повенчают.
— Да и в деревне у меня повенчают, священник свой.
— А люди донесут?
— Не донесут.
— Да, легко это говорить! Раз уж я посидел под караулом, да и выслан из России; а как теперь попадусь, так и в Сибирь, пожалуй, угожу.
— Что ты! Что ты! Когда я буду твоей женой, тогда мне легче будет испросить у государыни помилования тебе как моему мужу.
— Не знаю, Мари, но все лучше было бы под крылышком у Зорича: к нему полиция не смеет носу показать.
— А как же, Теодор, ты сам же говорил, что при тебе арестовали у Зорича графов Зановичей, их любовницу итальянку и Зоричевых карлов.
— А! То другое дело, душа моя: то за фальшивые ассигнации.
— Нет, как хочешь, Теодор, а у меня в деревне не в пример безопаснее.
День был прекрасный. "Бабье лето" в тот год стояло великолепное. Широкие полосы сжатого хлеба золотились под теплыми, яркими лучами солнца. Желтеющий и краснеющий лес поражал особенной цветностью: лист всех цветов, начиная от темно-зеленого и бледно-желтого и кончая багряным, придавал рощам вид ярких цветников. Одуванчики выглядывали из зелени, словно по первовесенью. Всходы озимой представляли из себя длинные полосы зеленого бархата. В воздухе, на деревьях и по траве тянулись и тихо плыли серебряные нити — это были тонкие нити паутины, предвещающие продолжительную теплую и ясную осень. Высоко-высоко на небе звонко перекликались хороводы перелетных птиц; то с кряком тянулись к югу на зимовку длинные нити диких гусей и журавлей — словно серебряные, выблескивали на солнце их вытянутые шеи, широко распластанные и медленно машущие в воздухе крылья. Гладко укатанная после дождей, совсем непыльная дорога гулко отдавала под ударами копыт и шипованных колес.
Проехав верст сорок, наши путешественники остановились покормить лошадей. Они не заехали в село, а остановились в одном живописном перелеске, на берегу небольшой речки, чтоб избежать неприятности быть предметом любопытства деревенских зевак, а овса с ними было достаточно, чтобы покормить лошадей.
Макар разостлал под старой развесистой сосной большой ковер, вынул из экипажей подушки, притащил кульки с провизией и винами, и маленькая компания уселась пировать. Щедрая Китовна насовала в кульки всего вдоволь: «кокурок» с запеченными в них яйцами, сыру, колбас, коробку сардинок, жареную индейку, груш, яблок, несколько бутылок вина, в том числе и шампанского; не забыла и небольшой складной дорожный самовар со всем к нему необходимым.
Вынув все это, Макар, который ожил на воздухе, начал ставить самовар, а барышня готовить трапезу. Молодой сержант болтал неумолкаемо.
— Я вынул ножи и нарезал колбасы…
— Смотри же, Дуня, не осрамись в церкви, — смеялась Марья Дмитриевна, картинно развалившись на ковре.
— Здесь, сударыня, нет Дуни.
— Ах, забыла… сержант Никитин.
— Чево изволите, ваше превосходительство? — стрункой вытягивалась озорница Дуня.
— Не осрамись, говорю, в церкви.
— Чем, ваше превосходительство?
— Не подпишись под обыском: сержант Иван Никитин руку приложила.
— Нет-с, ваше превосходительство, этого никогда не будет.
Фон Вульф не мог не любоваться миловидностью этой бойкой девушки. Как охотно он променял бы на нее свою невесту! После того, что она над ним проделывала, в душу его засело чувство недоверия к этой особе: он не мог не возмущаться тем, что она ложью, обманом заманила его в Россию, точно в западню. Правда, это она сделала из любви к нему; но этим она заставила потускнеть, как тускнеет поверхность зеркала от дыхания, его дружеское, доверчивое чувство к ней.
Как бы то ни было, пир вышел на славу. Особенное оживление трапезе придавали неугомонная Дуня и Макар. Последний, по своей мешковатости и тупости, никак не мог войти в роль заговорщика и, говоря с Дуней, постоянно называл ее "барышней".
— Как ты смеешь, олух, называть меня барышней, — озадачила она его, — я сержант.
— Виноват, барышня… то бишь сержант, — поправлялся Макар.
Все смеялись, и Макар приходил еще в большее смущение.
Наконец лошади были готовы, и наши путешественники снова двинулись в путь.
Солнце было еще довольно высоко, когда они приехали в село Знаменки, имение Ляпуновой. Марья Дмитриевна тотчас же послала за священником, небольшой, но чистенький домик которого стоял в зелени как раз против барского дома, недалеко от церкви. К священнику послана была Дуня, которой наказано было, чтобы батюшка захватил с собой обыскные церковные книги, так как генеральша-де приехала в свою вотчину венчаться.
Отец Иринарх, сухой, с живыми серыми глазками старичок, явился вместе с Дуней, которая очень забавно изображала из себя мужчину, бравируя и голосом, и движениями.
Подойдя под благословение и познакомив отца Иринарха с женихом, Марья Дмитриевна сказала о цели своего приезда в вотчину.
— Благое дело, матушка, ваше превосходительство, — отвечал отец Иринарх, — сказано бо не добро быти человеку едину.
— Да, да, батюшка, у меня же хозяйство, — как бы оправдывалась генеральша, — а я женщина, сами знаете.
— Как же, как же, матушка. Ваше же дело молодое, и Господь благословит ваше благоначинание… Так угодно будет приступить к обыску?
— Да, батюшка, сделайте милость. Вон на столе и чернильница.
Отец Иринарх подошел к столу, разложил на нем обыскную книгу, вынул из кармана футляр с очками, достал оттуда нечто вроде двух огромных стекол телескопа и возложил эти орудия смотрения на свой сухой; нос, который от этого стал таким жалким, точно он попал под колеса. Умостившись около книги и испробовав перо на особой бумажке, начертав неизбежную в этом случае фразу:
Проба пера и чернила.
Какая в них сила,—
батюшка стал что-то писать в книге, выставив номер, месяц и число.
— Как прикажете ваше сиятельство записать? — обратился он к Вульфу.
— Барон Федор Иванович фон Вульф.
— Холосты или вдовствуете?
— Холост.
— Сколько имеете лет от роду?
— Сорок один.
— В каком чине изволите обретаться и какого вероисповедания?
— Римско-католического.
— Так-с… А чин вашего сиятельства?
— Из прусской службы я вышел майором.
— Так вы изволите быть иностранцем, не российским подданным?
— Да, я иностранец.
Отец Иринарх положил перо. Он был в недоумении и не знал, что ему делать.
— Простите, ваше превосходительство, — обратился он к хозяйке, — я в затруднении.
— Почему же, отец Иринарх? — спросила Марья Дмитриевна дрогнувшим голосом.
— Не дерзаю-с, матушка.
— Что же? Ведь у нас свидетели!
— Не дерзаю-с преступить консисторские указы, законы-с… Конечно, я не смею полагать, чтобы их сиятельство, так сказать, сокрыли…
— Что сокрыли?
— Вступление в брак… так сказать, в ихней земле… потому ежели… Паче же, матушка, во избежание сумления, не благоволят ли их сиятельство предъявить свой пачпорт.
И Марья Дмитриевна, и фон Вульф замялись.
— Паспорт, вы говорите?.. Да… Но, к сожалению, я забыл его в Москве, — видимо, сбивался последний.
— Но помилуйте, отец Иринарх, — вступилась Марья Дмитриевна, — разве вы меня не знаете?
— Как не знать, матушка? Вы моя госпожа… А только воля ваша… За это меня расстригут, в монастырь на смирение сошлют, а то и горшее бремя наказания возложат на меня власти, а вы знаете, матушка, у меня дети, сам-семь колочусь…
Он встал и, закрыв книгу, дрожащими руками всовывал свои телескопы в огромный футляр.
— Ну, как хотите, — холодно сказала Марья Дмитриевна, — мы найдем другого священника.
— Дай Бог вам, дай Бог, матушка, — бормотал растерявшийся отец Иринарх, — а я, видит Бог, не могу, не дерзну… указы святейшего правительствующего синода… не взыщите…
И, робко поклонившись, он незаметно скрылся за дверью.