На грани двух эпох
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Переход Ильи на Лысые горы.
ПОВОЗКА, запряженная в пару сытых лошадей, с грохотом катит по шоссе. Грек в летнем пиджачишке, стоя в передке ее, нахлестывает лошадей кнутом, треплет вожжами. В задке, напряженно цепляясь за грядки повозки и кривясь от боли, подбрасываются, как тыквы, два солдата: один в новой русской шинели и белой папахе, другой — с кучерявой бородой в желтом полушубке и шапке-кубанке. Седые валы туч, перекатываясь через хребет, перепуганным стадом проносятся над головой, над брюзжащим заливом к бушующему морю.
Гулко заметалось эхо между каменными громадами цементных заводов. Не видно людей. Пустынно шоссе. Цементная пыль толстым слоем присосалась к строениям. Точно напудренная старуха. Пронеслись под каменными сводами, под мостами.
Последние домики цементных заводов стремительно унеслись назад. Повозка, дребезжа, огибает отроги гор и ущелья боком, скоком, готовая сорваться с колес под обрыв в рокочущее море или через мостик в речку. Собачки встречных дач захлебываются от визга, катаются в истерике; другие, посолиднее, несутся с лаем вдогонку, забегают вперед лошадей, прыгают к их мордам. Проехали один пост белых — не остановили, не удивились бешеной скачке. Проехали второй пост — удивились, и все-таки пропустили. Вот и третий пост. Солдат в английском, перегородив шоссе и подняв над головой винтовку, кричит:
— Стой! Гряныця!
Лошади, присев на хвосты, остановились, тяжело дыша и враждебно косясь на постового солдата.
— Документы ваши!
Солдаты-седоки, полезли за бумажниками, грек выжидающе присел в повозку. Постовой, проверив документы и возвращая их проезжим, подмигнул:
— Тут на девятой версте самогон есть.
— Да ну-у, — простодушно расплылся в улыбке солдат в белой папахе. — Надо заехать.
— А ты, грекоза, чего не даешь документ? — весело бросил постовой. — Видишь? — гряныця, — указал тот на растянутый змеей поперек шоссе корень.
— Ми — греческоподданни. Ми — табаководи. Нам документ не надо.
— Ну, поняй, да потише, а то в Кабардинке еще панику нагонишь.
Грек вскочил на ноги, дернул вожжи, лошади сорвались — и повозка снова гулко загремела в предвечерней тишине. Когда уже постовой остался далеко позади, Кучерявый взмолился:
— Да не гони так, чорт! Кишки вымолотил! Что тебе на пожар, или своей бабе не веришь? Засветло все-равно не доедешь!
Грек, обернувшись, весело оскалил белые зубы, придержал лошадей и, присев, начал сворачивать папиросу. Предложил и седокам. Закурили. Кучерявый снова заговаривает:
— Как у вас тут, спокойно? Зеленые к вам в Кабардинку не заглядывают?
Грек снова осклабился:
— Вчера били. Пост сняли, стрельбу подняли. Ничего не взяли.
Солдаты переглянулись. Молодой счастливо улыбался. Кучерявый снова бросил:
— Що ж, коло вас яка группа зелэных завелась? Чи свои, местные?
— Не знаю, ми ничего не знаем.
— Да ты не стесняйся, — засмеялся Кучерявый. — Мы — зеленые.
Грек недоверчиво осмотрел их, уставился на кокарду улыбавшегося молодого солдата, и сам засмеялся:
— Зеле́ни по шасе не ездят, зелени по горам лазят.
— Ну, а мы хотим, чтобы с шиком. Потом связи потеряли с зелеными, а в горах кто их нам даст? — настаивал Кучерявый.
— Ни, ми ничего не знаем, — продолжал улыбаться грек, обжигая папироской пальцы.
Снова вскочил, снова понеслись лошади вскачь. Быстро темнело. Из ущелий струился знобящий холод. Скоро норд-ост понесся широким морозным потоком: выехали на широкую долину.
Дачи, весело приглашая теплыми огнями, все чаще вырастали по сторонам шоссе.
В’ехали в Кабардинку, заплатили греку, скрылись в темноте.
— Куда пойдем ночевать? — спросил Кучерявый.
— Ты проводник, тебе лучше знать.
— Кто ж его знает? Я тут связей не имею. Разве в крайних хатах попроситься? Под кустами спать холодно, да тебе после болезни и нельзя.
— Но ведь здесь гарнизон. Нарвется патруль: «Что за люди? Солдаты, а скрываются, как зеленые». Пойдем к старосте, квартиру потребуем.
Зашли в правление. Илья зашагал воинственно по комнатушке, принялся размахивать руками, чтобы согреться, согнал со скамейки сонного парня:
— Где староста?.. Как не знаешь? Квартиры не знаешь? Нам нужно место для ночлега.
— Да тут на скамейке и ложись.
— Ты еще указывать мне будешь. Иди-ка ты позови старосту или проводи нас к нему.
Тут ввалился в правление караул хорошо одетых в английские шинели интеллигентных строгих добровольцев. Илья сразу остыл, однако продолжал расхаживать и руками размахивать.
— В чем дело? Кто вы такие? Ваши документы? — строго подозрительно обратился к спутникам старший караула.
Полезли в карманы. Илья, копаясь в бумажнике, продолжал возмущаться:
— Это ж безобразие: старосты не дозовемся; едем в Геленджик, ночь застала, а ночевать негде.
Подошел к лампе, будто для того, чтобы скорей отыскать в бумажнике документы, а на самом деле, чтобы показать, что он весь налицо, сам к лампе подносит их.
Старший посмотрел документы. Недоумевает: в Геленджик за овсом едут, будто там поля завелись.
— Кто вас направил?
— Полковник.
Вернул документы. А Илья свое твердит:
— Будьте добры, пошлите кого-нибудь с нами к старосте.
Тот — строгий, холодный:
— Сейчас вас проводят.
Дал часового, тот повел через дорогу. Норд-ост путается в шинелях, не пускает. Товарищи в раздумье: часовой — сзади, точно арестованные; не дернуть ли пока есть возможность? Вошли в дом. Трактир. Ставни закрыты, норд-ост рвет их, просится внутрь, воет. За столом у лампы сидят, перебрасываются в карты: чиновник, бородатый староста, армянин, хозяин трактира, и какой-то грек. Часовой указал на старосту и ушел. Товарищи спрашивают место для ночлега, а староста картами занят, вскользь бросил, что ночевать можно и здесь, на полу. Спутникам и это не понравилось — а вдруг одумаются добровольцы или заподозрят сидящие? — Под’ужинали своими запасами, напились холодного чаю, освоились, исследовали выходы, открыли, что есть еще темная комната, забрались в нее и там, на полу, завалились спать, так, чтобы один глаз отдыхал, другой — на-чеку был.
Ночью набились неведомые люди, кто-то топтался по ногам, спотыкался через них, потом все навалилось, затихло. А норд-ост разбушевался, завывал; морозное дыхание его пронизывало стены, окна, двери, сотрясало весь дом. Утром проснулись товарищи — пусто. Запасы продуктов из карманов вывернуты. Во дворе — свежий конский навоз не убран. Илья остро почувствовал новизну обстановки, особенности здешних нравов и близость зеленых, и потому с умилением отнесся к пропаже.
Вышли на шоссе с пустыми желудками, но с праздничным настроением, будто уже границу перешли и попали в Советские владения. Часовых нигде не встретили — удивились: может быть, дальше, в кустах? Солнце тщетно борется с норд-остом. Холодно, а под кустами, на солнышке — тепло, пар от земли идет, хоть ложись и грейся. Отошли от Кабардинки, свернули к горам, влево — там редкие хатенки.
Осторожно оглядываясь, зашли в одну. Баба пышки жарит. У Ильи ноги подломились — присел на скамейку. Кучерявый начал «балакать»: поздоровался, спросил разрешения погреться, отдохнуть, дескать, мимоходом за полверсты свернули; присел, начал закидывать удочку на счет зеленых. Баба что-то поняла по-своему, смахнула со стола муку, подвинула скамейку, энергично предложила:
— Да вы сидайте к столу, поснидайте, — и подала на стол горячих пышек.
Товарищи дружно согласились, а хозяйка продолжала:
— Вы куда, хлопцы, идете?.. В Геленджик, за овсом? — и просияла иронически: — Та хиба ж овес там е?.. Та вы не зелэны?
Они с радостью признались, да хозяйка снова замкнулась:
— Поищите по кустах, може и найдете.
Вышли товарищи. Кучерявый в раздумье:
— Ничего не добьешься: тут каждый мальчик знает, где зеленые, а никто не выдаст.
Зашли наугад еще в две-три хаты — все те же ответы:
— Поищите, може и найдете.
Где их тут найдешь? Кусты низкорослые, редкие, горы раздвинулись — наверно, в горах скрываются. Некуда итти товарищам — вышли на белеющее шоссе. Оно так смело разрезает мрачный кустарник, вызывает картины города с его стройными улицами, нарядными толпами, богатыми магазинами — и становится по-праздничному весело.
Вдали мостик показался. Козы идут, колокольцами звякают.
Вдруг высунулась из кустов собачья ведерная шапка.
Выскочили два оборванца с винтовками наперевес, защелкали затворами, невпопад загалдели:
— Стой! Ни с места! Руки вверх!
Товарищи подняли руки, остановились. Илья успел шепнуть Кучерявому: «Говори: пленные красноармейцы», — я шутливо крикнул нападающим:
— Да вы осторожней: так же пристрелить можно! — а сам и не знает за кого их принимать. В кустах шапки еще торчат. Будто зеленые. Но, может быть, белые засаду устроили, чтобы вылавливать подозрительных?
Молодой оборванец, подскочивший к Илье, обшарил — его и, не найдя оружия, принялся стыдить его:
— Ых ты, — в добровольцах служишь. А мы тут два года страдаем.
— Да мы пленные красноармейцы, в команде транспорта мулов служим. Не веришь — проверь.
Оборванец помялся и нерешительно предложил уже опустившему руки Илье:
— А все-таки придется обменяться…
— Чем? — вскинул Илья — на расползающееся, рваное рыжее пальто и разваливающиеся занузданные опорки.
— Одежой.
Илья, ища выход, глянул на Кучерявого, а тот, подозрительно прищурившись, уставился на своего мучителя и вдруг разоблачил его:
— Слушай, да ведь я тебя знаю. Вас четверо ушло из пятой группы, когда она стояла под Бабичевым перевалом. Командир у вас — на один глаз кривой. А я в — пятой проводником был. Кучерявого разве не помните?
Зеленые прикинулись, что не знают: жалко упускать такую добычу, да Кучерявый насел на них. Его поддержал Илья, предложил отойти в кусты, чтобы не заметили их белые, и там уже они быстро сговорились.
Проводили их до деревушки Марьиной рощи к матери зеленого. Та их накормила и послала с ними мальчика провести на пост.
Гора, издали казавшаяся холмом, бесконечно уходила ввысь, когда стали на нее взбираться. Скоро все путники промокли от пота, от них пышало жаром, в груди горело, дыхание вырывалось со свистом, как из дырявых мехов, болели ступни, а тропинка, извиваясь, пробиралась между колючими кустами все вверх и вверх. Илья был еще слаб, да и впервые попал в горы: он совсем обессилел, ему хотелось попросить остановиться, чтобы хоть чуть передохнуть, но ему стыдно было и проводника-старика, и мальчугана, бодро семенившего босыми ногами. Но и они устали, и несколько раз все-таки приваливались к земле, чтобы отдышаться.
Наконец, мальчуган посвистал. Из кустов донесся ответный свист и вскоре показался цветущий, улыбающийся толстяк в куцой солдатской фуфайке и постолах.
Подошли к его землянке. Вокруг была прибита трава, валялись высохшие корки арбузов и дынь. Прилегли. Глубоко внизу цепочкой рассыпалась игрушечная Марьина роща с черепичными красными, синими, белыми крышами. Вдали, влево, запрятавшись, как в колыбель, между горами, опоясал глубокую яйцевидную бухту Геленджик. Далеко, а все отчетливо вырезывается: купола, шпили, пестрые крыши дач, деревья, набережная. А дальше — все в серебристой чешуе море.
Илья, отдышавшись, все сильнее ощущал прилив детской радости от созерцания этих сказочных картин, от сознания, что он уже в безопасности, подполье ушло безвозвратно, впереди — близкое осуществление заветной мечты, впереди — кипучая большая работа, победы, слава…
Зеленый с поста подал гостям в кувшине воды. Прилег около. Смеется, шутит: ему очень скучно здесь. Рассказывает о пятой группе. Обещает повести их к ней. Здесь на передаточном посту останутся еще трое зеленых. Сейчас они ушли в деревушку напросить продуктов.
Закурили. Илья обращается к Кучерявому:
— Ну, расскажи же о Ростове. Как это могли попасться такие бойцы, как Черный капитан и Борька?.. Эх! Какая досада! Зачем Борька туда ехал? Добрался до гор, ну, и сидел бы здесь! Работы здесь — задохнешься, а не переделаешь. Или его потянуло к этой Дуне? Надо ж было ему жениться. Зачем вы туда ездили?
Кучерявый, попыхивая папиросой, виновато, лениво улыбнулся:
— А чорт его знает, зачем ездили. Говорили, вроде белые перехватили полмешка советских денег, когда их везли через фронт. А теперь трудно перебраться: за белыми не угонишься. Так вот эти деньги будто бы белые в банк сложили.
— Не все ли равно, отбить или отнять. Я знаю, что на экспроприацию ездили. Но ведь группа могла достать средства легче, без риска.
— Конечно, я и сам так думал. Ну, другие едут, и меня потянуло. Да не в банке дело. Деньги взяли. Хоть и кричали там, и банк сразу оцепили, а мы все-таки отстрелялись и деньги увезли. Потом намотали их в полотенце подпольнице, вроде как беременная, и под охраной ребят отправили на пароходе.
— Но их не было в Новороссийске. Значит и они попались?
— Выходит так. А Черный капитан с Борькой да третий с ними — Пустынник, те попались уже после, на квартире. Чистили как раз наганы, разобрали их, а тут облавы по всему городу. Кто-то донес на них. Врываются добровольцы, а ребятам и крыть нечем — и забрали их…
— Сколько погибло… — задумчиво проговорил Илья. — Я в трех подпольях работал. И все время провалы, провалы, провалы. Кажется, по трупам товарищей идешь вперед. Теперь — Борька… Нас 16 выехало из Советской России, а осталось двое: я и Пашет. Борька попался последним. Как жаль… Ну, что же? Связь установили с арестованными, подкупают кого следуют?
— Передачи посылают им, а насчет подкупов не знаю.
Отдохнули. Дальше повел их весельчак-толстяк в куцой фуфайке и шапчонке-кубанке. Прихватил с собой винтовку. Перевалили через широкий, как поле, запорошенный снегом хребет, долго до ночи спускались в широкое ущелье к Адербиевке. Там переночевали, забравшись к кому-то под навес, на стог сена. Зарылись в него, пригрелись; норд-ост чуть-чуть ласкал лицо, кузнечики стрекотали, убаюкивали.
Под утро чуть свет вышли. Начали подниматься, заблудились, покружили, и вернулись к Адербиевке, когда уже высоко было солнце. Снова поднялись, выбрались на хребет Кецехур и пошли уверенней. Слева норд-ост леденит, чуть вправо, под хребтом — затишье, солнце обласкивает, снег тает. Тропинки местами узкие, едва-едва пройти человеку: с одной стороны скала, с другой — темное ущелье…
К вечеру подошли к горной деревушке Жене, спрятавшейся в котловине под хребтом. Их заметили издали, повидимому, зорко сторожат, встретили, проводили в крайнюю хату к Пашету. У него — горячка. Истрепанный (грудь на-распашку, затянут веревочкой), он отдавал распоряжения, а вокруг него толпились заросшие, бородатые зеленые.
Они пришли с налета, принесли на плечах мучицы, но ее мало — и Пашет договаривается с пекарем как бы это испечь хлеб, чтобы поменьше пшеничной муки вышло, а побольше ячменной и картошки ушло. Пекарь обещает испечь на славу, можно сказать, без пшеничной муки, можно сказать, на одних отрубях. Около Пашета завхоз бородатый, как медведь, топчется. Пашет отдает ему распоряжения и называет сынком, а тот, улыбаясь, именует его папашей.
Увидал Илью Пашет, обрадовался:
— Здорово, здорово, проходи в штаб, тебе укажут, а я сейчас.
Илья постоял немного: уж очень интересно было наблюдать суетню оборванных, грязных, заросших зеленых; заглянул в пекарню — темная конура; пекарь без рубахи, обливаясь потом, месит в кадке тесто, старается из отрубей хлеб смастерить.
Ушел Илья в штаб, а вскоре явился и Пашет. В одной комнате хаты вокруг раскорячившейся русской печи ютилась семья хозяина, состоявшая из старика, старухи и девушки-дочери, и несколько человек штаба. Там жил и казначей, здоровенный детина, и писарь, похожий на донского урядника, и подпольник. Прилепился к штабу и Иосиф. Все в английском.
После ужина, когда Илья успел отдохнуть немного, уселись около стола и при тусклом ласковом свете лампы завели разговор. Илья, возбужденный новизной обстановки, безопасностью после месяцев подполья, говорил на редкость охотно и много. Рассказал о провалах в Новороссийске и Ростове и закончил:
— А ведь я чуть-чуть не попался. Утром шел на явку, а там происходил обыск. Так у меня поднялась какая-то непонятная борьба, и я против своей воли прошел мимо. Встретил товарища, разболтался — и его спас. После обеда я, как обычно, зашел на явку. Все разворочено, двери — настежь. Я думал, что ребята раздураковались и выбежали в соседнюю половину к Пирогову. Зашел к нему — заперто. Тут-то меня и резнула мысль… А на углу, я приметил, стояла женщина. Я — из коридора Пирогова, а во двор она входит. Я, будто меня от жары разморило, стал вялый, ленивый. Спрашивает меня — говорю приходил к портнихе. Она передает, что были аресты, а я хоть бы что, равнодушно отнесся к ее словам и пошел прочь, а самого иглами пронизывает, точно за заборами шеренгами шпики, вот-вот стрелять начнут, погонятся. Прихожу на квартиру — хозяйка плачет, удивляется, как я проскочил: до обеда стража стояла во дворе явочной квартиры. Немного погодя, хозяйка ушла. Приносят мне письмо от незнакомой подпольницы, вызывает на свидание. А я на той квартире всего с вечера накануне. Чую — проверяют, а, может, как некудышнего, оставили для прощупывания всех связей — и скорей скрываться. Недельку среди пленных красноармейцев пожил. Вот чутье развилось! — и рассмеялся. — За один день сколько раз спасло.
— Да-а, — протянул Пашет. — А Борька, значит, попался. Жаль парнягу. Ну, а на фронте как? Бегут, говоришь, белые?
— Еще как! Наступали на танках, а теперь несутся на санках. Награбили в обе руки, а воевать-то и нечем: руки заняты. Какой из него вояка, если он думает как бы удрать в тыл, припрятать награбленное. Потом… Идиоты же они! У Махно бы им поучиться воевать! Тот всю Украину терроризовал, а сил у него совсем мало. Гуляет себе и бьет, где облюбует. Правда, и он промах было дал. Увлекся большой войной, его и загнали в Днепровские плавни, и разгромили. Слащев донес о победе Деникину и торжественно прибыл в Екатеринослав. Не, успел отслужить молебен, — как Махно налетел на станцию от чуть-чуть не захватил самого Слащева. Так после этого Махно изменил тактику. Перестал принимать большие бои, ударит — и рассыплется на мелкие партии. Теперь ему ничего не сделают. Так вот если бы Деникин собрал свои полтораста-двести тысяч и повел всех прямо на Москву — тогда бы трудно было отстоять ее, а то растянулся, как дождевой червь, на полторы тысячи верст, от Колчака до Польши. Красные в кольце. А белые прыгают вокруг, куда ни сунутся — им сдачу, тылы на шестьсот верст у них разрушены, силы разбросаны по этим тылам. А в кольце, хоть и пугают, им всегда куда лучше драться. Все напряженно себя чувствуют и бьются до последнего: отступать некуда. Тылы близко, налажены, укреплены, легко перебрасывать войска…
— Потом итти под трехцветным флагом, нести «третий сноп» крестьянину, нести милости «рабочему люду» от господ, баронов, графов, этим не особенно-то соблазнишь. А вокруг Москвы почти вся промышленность страны, сотни тысяч рабочих, горевших революционным энтузиазмом.
— Ну, наши создали сильную конницу и дунули. Про Буденного все газеты пестрят. Ох, и гонит же их!.. Надо торопиться занимать горы, а то опоздаем…
Зеленые в ущелье.
Спали на земляном полу, на разостланной ряднушке, одетые в шинели, с винтовками в обнимку.
Утром, проснувшись, Илья спросил, где бы умыться, а Пашет смеется:
— Э-ге, забудь, браток: мы по неделе не умываемся.
Илье это непонятно было, и он все-таки умылся; наскоро, чтоб не засмеяли. Затем вызвал Пашета в другую, холодную половину хаты, где были навалены кучей тыквы, оперся ногой на них, будто собрался подниматься, и поведал ему свои мечты:
— Нужно организовать поскорей реввоенсовет. Связаться с жителями на всех подступах. Чтобы во время предупреждали об облавах. Здесь место хорошее для базы, для лазарета. Отряды же вывести на Кубань, к линии железной дороги, чтобы рвать ее, пускать под откос поезда, нападать на гарнизоны. Там воевать будет весело: и легче ходить в предгорьях, и жратвы много. Трофеи будем направлять сюда.
Пашет слушает серьезно, вскидывает на него умными глазами, вытягивает губы — и обрезал:
— Ребята небоеспособны. Свирепствует эпидемия. В налет за продуктами не с кем итти. Деморализованы. Поднимали вопрос, чтобы им дали документы, и они могли раз’ехаться по домам… После Гузовского боя несли двух раненых. Они стонут, душу раздирают, а другие слушают. Теперь боятся итти в бой. Ранили — и погибай: ни санитаров, ни лазаретов. На носилках потаскают по горам верст тридцать — и растрясешь душу. Заболел — бросили. Всю дорогу от Абрау почти на сто верст усеяли больными. Под Сахарной головкой оставили лазарет с 16-ю товарищами. Пришли белые — и перекололи. Ходили на Пшаду. Не на гарнизон, муки набрать на мельнице — никто не хотел итти в засаду, пришлось самому за пулемет ложиться.
— Но неужели никаких перспектив?
— Пока что — да… Видно, мохом обрасти придется и ждать случая…
— Нам бы только выйти на Кубань: там быстро выздоровеют. Давай организовывать реввоенсовет, а что дальше — видно будет. Нужно создать центр, власть получить. Пойдем в группу; я им доклад сделаю о провале и прочем, покажу себя и предложу выбрать представителей на конференцию. Ты аттестуй меня, что-де послан из Советской России для организации, и выставь мою кандидатуру от пятой. Идет? На конференции же меня больше узнают, я возьму инициативу в свои руки, и тогда легче будет провести меня в реввоенсовет.
— Хорошо, валяй, поддержу.
Прошло три дня. Пашету все некогда сходить. Илья надоел ему; наконец, условился, что сперва он сходит с писарем, сделает доклад, а во второй раз пойдет с Пашетом, и тот выставит его кандидатуру.
Итти пришлось версты три по снежным горам под свирепым норд-остом. Потом начали спускаться в громадное ущелье по обрывистым склонам: где за кустик придержатся, где за камень, где сползут, где спрыгнут с камня на камень. Ущелье теплом дышит… Тропинка стала грязная, скользкая — еще трудней итти.
Встретились два зеленых. Один заболел, другой уже переболел. Оба поднимаются, чтобы получить помощь в хуторе. Друг другу помогают, друг друга вниз тянут… Желтые, измученные. Страдальческие глаза…
Спустился Илья с писарем вглубь ущелья — на пологом склоне у ручья влипли в месиво грязи землянки. Бродят уныло зеленые. Командир роты, Китенберг, бледный мальчишка, силится ругаться, требовать от них работы, а у самого непослушный язык заплетается…
На пригорке у холодного, тлеющего, сырого костра сидят хмурые зеленые, греются. На суку висит бычья нога, и на нее засматривается прибившаяся голодная собака. Что ее занесло сюда? Или нерассуждающая верность человеку? Что занесло сюда самих зеленых? Гибнут у подножья щедрых деревушек…
Китенберг показывает землянки — в них лужи воды; просачивается она из-под камня, а выхода ей нет; канавы в землянках порыты, но вокруг толстый слой грязи, — не разроешь до камня. Примирились с лужами, настилают над ними из жердей нары и на них спят. Сверху каплет грязь, снизу грязь, вокруг грязь…
Медленно собрались зеленые, понукаемые Китенбергом, грустно выслушали похоронный доклад Ильи о гибели товарищей, сняли шапки, фуражки в память погибших… Сами обреченные…
Вернулся Илья на хутор, снова отозвал Пашета в пустую половину хаты:
— Почему зеленые не в хуторах? Ведь есть же место, свои же зеленые здесь — почему они равнодушно смотрят, как гибнут в багне их товарищи?
Пожал плечами Пашет, посмотрел на Илью:
— Мы — гости, они — хозяева. Заставить не можем: они сильней нас…
— Так чего же мы сидим здесь: уходить отсюда нужно. Я видел двух зеленых. Они помогали друг другу вылезать наверх. Это — потрясающая картина… Я спустился в ущелье, провел там почти с час, поднялся, а они все выбирались… Есть же другие хутора здесь, есть сараи, да вот эта половина хаты — пустая, а в ней двадцать человек поместить можно…
— Ты думаешь, мы об этом не думали? Мы ведь здесь недели две. Не могли же сразу в хуторах остаться? А на случай облавы — куда прятаться? Теперь, когда вырыли землянки, ребята понемногу выбираются: то больной, то начальник, то прибьется к кому-либо — так незаметно и все выберемся. Поставь ребром вопрос — местные на дыбы поднимутся, испугаются, что их об’едят. А так — не пугаются. Послали было под Крымскую, в отряд «Гром и молния», человек 25 — вернули их; тоже говорят: опасно, откроют.
На следующий день сходили на выборы. Пашет голой грудью рассекал норд-ост, Илья возмущался:
— Ты на пророка похож — так не протянешь долго: в баретках снегу полно, подвязался веревкой, грудь голая. Это никуда не годится.
Боевой план Ильи.
Выбрали Илью. Сзывают конференцию от трех групп, выбирать Реввоенсовет от 120 человек.
Собралось представителей человек десять, да командиров, да слушателей человек двадцать — аудитория солидная. Забрались в пустую половину одной хаты — набилось полно.
Зная о своей застенчивости, Илья говорил на этот раз сидя за столом, чтобы не растерять своих мыслей, говорил ясно и сильно, отчеканивая фразы. Вначале он сжато сказал о необходимости об’единиться, создать центр. Сообщил о положении на фронте, и приступил к главному:
— Предстоящие события и наши задачи можно разбить на три периода:
— В первый период мы должны об’единиться, организоваться в боеспособные отряды, расчистить горы, и вылезти из них. В горах останутся только базы, лазареты. Выполнить первую задачу мы сможем в месяц-полтора очень легко, пока белые забыли о горах, и далеко фронт.
— Во второй период, — продолжал он, — тылы белых подкатятся к предгорьям и усилят на станциях гарнизоны. К этому времени мы должны быть настолько сильны, чтобы громить их тылы, гулять по Кубани, рвать железную дорогу, пускать поезда под откос. Эта железная дорога — важнейший нерв белых, связывающий их базу, Новороссийск, с фронтом. По ней тянутся бесконечные поезда с орудиями, винтовками, патронами, шинелями, бельем. Трудно ли захватить такой поезд? Дна десятка бойцов — в засаду, человека два с ломом. Свалили под откос — и выгружай. Вот куда обратить нужно внимание, довольно ходить в налеты, обирать захудалые деревушки. Я, конечно, понимаю, сейчас вы бессильны нападать на гарнизоны, но надо же об’единяться. На Кубани легче воевать, там будете есть в три горла — и никакая эпидемия вас не возьмет. Эту задачу мы должны выполнить в один месяц.
Он чувствует, что его слова поражают, побеждают, и потому говорит все уверенней, сильней:
— Теперь — третий период: фронт близок, белые наваливаются на горы всей тяжестью, чтобы расчистить их, укрепиться в них. К этому времени мы должны вырасти в сильную армию, должны запереть горные проходы и удержать горы в своих руках. Задача очень тяжелая, но нам выбирать нельзя. Не выполним этой задачи — белые залезут в горы, припомнят все ваши грехи, вырежут вас, уничтожат ваши семьи, разорят хозяйства. И никуда не спрячетесь, потому что их будет тут сотня тысяч. Они втащат сюда артиллерию, укрепятся и, имея сзади порты, связь с заграницей, а впереди, за фронтом красных, Кубань и Дон, — надолго задержатся… Как вам нравится это?.. Но если выполним свою задачу — мы останемся хозяевами гор, семьи будут невредимы, торжественно встретим Красную армию. Советская власть оценит ваши заслуги. Больше терпели, осталось немного. Нужно работать. И, поверьте, развернем такую армию, так крошить будем белых, что побоятся носа показать сюда. Нас будет тысяча, а им будет казаться, что нас двадцать тысяч. И третий период займет месяц. И войне конец.
— Я предлагаю создать реввоенсовет, который должен стать во главе движения. Полагаю, что трех представителей, по одному от каждой группы, достаточно…
Он знал, что лысогорцы предпочли бы отсидеться в хатах, что конный отряд в семь человек предпочел бы остаться вольным, разгульным как ветер. Но и знал, что никто не решится вывернуть наружу всю грязь своих побуждений. Споров не было. Речь захватила слушателей. Он уже победил и это почувствовал на отношении к себе в последующие дни.
В Жене.
Пока выслали представителей, прошло больше недели. Илья бесновался, но скрывал это, чтоб не испугались, не сорвали начала. Пятая сразу выбрала его. Третья группа не могла никак собраться. Да была ли вообще третья группа? Были вооруженные крестьяне, жили на трех хуторах. Кто их соберет? Только облава могла выгнать их из хат и заставить слиться в отряд. И все-таки каким-то чудом выбрали представителя, бывшего телеграфиста. Семь человек конного отряда жили на четвертом хуторе, за несколько верст от Жене. Им нужен был реввоенсовет, как волку хомут, и потому они все забывали о высылке представителя. Наконец им, видно, надоели бесконечные напоминания, и они выслали в реввоенсовет потертого парня, но совершенно больного, лишь бы избавиться от лишнего рта.
В ожидании представителей, Илья раздобыл свинца и отлил из него печать; между кругами значилось: реввоенсовет зеленых групп, а внутри — пятиконечная звезда с серпом и молотом. Об эмблеме не спорил, никого не спрашивал. Он готовился собирать бойцов под Красное знамя.
Помогал ему в этом солидном занятии Роман. Рыжий, с длинными усами, в возрасте, а тоже серьезно относился к работе Ильи, заглядывал ему в глаза, увивался около него, советы давал. Илья понимал, что Роман хитер и проницателен, чует в нем будущего руководителя, и сам укреплялся в этой вере.
А жизнь в горах текла сонная, медвежья. Деревушки занесло снегом, норд-ост бушевал, все пряталось по хатам. Зеленые из ущелья тоже набивались в хаты обогреться, жадно набрасывались на угощения хозяев: кто посадит за стол похлебать борща, кто сунет в руку пригоршню печеной картошки, пирожок, пышку. Ведь питание у зеленых пятой группы какое: чернозем да капуста. Чернозем, это — хлеб; трудно было отличить его от куска земли. Правда, после второго налета роздали лысогорским бабам муку и картошку, и они стали выпекать из этой смеси роскошный, белый, пышный хлеб. Но мало же этого хлеба — разве на фунте его проживешь, когда ничего кроме нет?
Сонно жили, замело их в сугробы снега, а все-таки о белых ежечасно помнили. Настороже были. Однажды забрались на Лысые горы два мужичка. Телушек заблудившихся искали. В горах обычай укрепился; признают его не только местные, но и пришлые зеленые: никого постороннего ни впускать, ни выпускать. Кто полезет в эту дичь по доброй воле? И отправили мужичков «без пересадки в штаб».
Приезжают на конях, в шубах, с четвертого хутора родимые бандиты. Командиром у них — Тихон, худой, визгливый, лицо острое, глазки черные, колючие, татарские. Он ругает лысогорцев за несправедливую дележку после какого-то налета.
Илья осторожно бросает:
— А почему делить нужно? Разве мы — банда? Разве в армии когда-либо делят трофеи? Выходит — заболел, — и сдыхай, потому что не сможешь в налеты ходить. Будем брать гарнизоны — всего нам хватит.
А однажды заинтриговал его:
— Вы будете начальником кавалерийской дивизии.
И Тихон стал приручаться. Но Раздобара — красавец, смуглый, с волнистым, спадающим на лоб темно-каштановым волосом, этот — весельчак, добряк. Однажды прискакал Тихон, взбудоражил хутор:
— Скорей собирайся! Облава в Папайке! Прибежала баба, говорит, грабят, режут кур, поросят; пообедают — и полезут к с нам! Надо встретить их за Тхабом, где в июне облаву разогнали! Мы пока рассыплемся, а вы подходите!
Накричал — и ускакал. Тут поднялась суматоха; послали в ущелье за пятой группой, да пока туда добегут, пока там соберутся да выберутся наверх, пройдет часа два. К тому времени и выбираться, может-быть, не нужно будет.
Пришел, волоча ногу и прихрамывая, Раздобара; тянет за повод коня. Вошел в хату, шутит. Вокруг — беготня, а он сказки рассказывает, просит помочь ему разуться. Стащили сапог, а нога в крови: упал с лошади, когда скакал с Тихоном, и расшибся. Вытащил из кармана припасенный бинт, попросил молодку помочь. Она с радостью для такого молодца постараться, на колени опустилась, перевязывает, а он заставляет краснеть ее, шуточки нескромные отпускает, наклоняется низко и ловит ее взгляд.
На нем шуба овчинная, шапка. Рассказывает, как он добыл это. Шубу просто взял у грека, потому что понравилась; шапку проездом у кого-то снял; «Это, говорит, — моя», — а тому надвинул на лоб рваную. Рассказывает о лихих налетах отряда в 7 человек на мелкие гарнизоны и посты белых. Обычно устраивают засаду, а один или двое влетают в хату с поднятым кулаком, в котором зажата бомба без капсюля, или кисет, или камень, и кричат; «Лежи, не дыши, бо разорву бомбой!» — и гарнизонишка или пост сдался. Легко воевать смелым; удача никогда не расстается с ними, даже если впопыхах пустой кулак поднимет, — сперепугу белые не разберутся.
Собрались зеленые, выстроились. Из пятой человек двадцать; шинели у них прожженные, дырявые; сапоги, ботинки рваные; тот ноги завернул в тряпки, другой укрылся овчинкой; шапки собачьи, шапчонки кубанские, фуражки. А местные, их столько же, они еще более жалки: в постолах, пиджачишках, кофточках бабьих; у иного мундир куцый, молью проеденный. Все топчутся, гнутся под ледяным ветром, все жалкие, прибитые. Побрели в припрыжку на четвертый хутор, один за другим, длинной цепочкой.
Пришли вечером, когда паника улеглась; не посмели белые подниматься на Лысые горы, нахозяйничали в Папайке, и ушли. Однако зеленые случаю рады, остались на пару дней у родимых. Почему бы не жить так и пятой? Группа в 7 человек, а всего у них много. Угостили пришедших замечательным кушаньем: наварили целый котел мятой картошки, залитой вытопленным со шкварками свиным салом. В придачу дали ведра два капусты и несколько буханок хлеба. Разместились ребята в двух пустых хатах на соломе, и не то, что дежурят, а прямо-таки господами отдыхают.
Родимые гуляют: они, видно, все время так проводят. Из хаты доносятся поджигающие звуки гармоники, скрипки, топот ног. В хате набито парней, девчат; танцуют, кружатся. Парни опьянели, но не от вина: пить не время; опьянели от веселья и близости девчат.
У Тихона уже не острые глазки, его звонкий, резкий тенорок — разухабистый; он опьянел, кружась вместе со смугленькой, стройной Галей, обнимая ее за упругую талию. Горячий парень Тихон, разбойничья у него натура, готов задарить ее, привезти для нее все, что она закажет, и что взять на коня он сможет. Но одно условие: чтоб ни с кем — ни-ни…
А ей весело, охота покружиться в вихре задорных звуков, в обнимку с молодыми, сильными, лихими парнями. Она украдкой обжигает красавца Раздобару, а он, будто ничего не замечает, сидит за столом, балагурит; лицо залито румянцем, сияет от смеха. Тихон временами пронизывает его колючими черными глазами (не от победы ли сияешь, дружок?), да Раздобару не поймешь: больно ли, грустно ли ему — всегда хохочет, И смех у него задорный, открытый. Раздобара знает себе цену, против него никакая девка не устоит, он не мотается за юбкой, как Тихон; он если поймает, так уж крепко. Знает, как победить сердце ветренницы. Он ее уж прощупал… и она познала огонь его ласк, и потому их неудержимо влечет друг к другу. Теперь же, когда Раздобара — с перевязанной, расшибленной ногой, у нее пробудилась к нему особенная, материнская нежность.
Тихон больше всего боится поверить в свои подозрения; бешенство охватывает его при мысли, что он опоздал, обманулся в надеждах; но таит в себе змеиное: скрытный он, как азиат.
И гостям захотелось повеселиться: не все же им в диких трущобах скрываться да о хлёбове мечтать. Занесли в свою хату гармошку, скрипку, нашлись игроки — и началось свое веселье, хоть без танцев, да не хуже, чем у тех.
Лежат на соломе — нежатся, мечтают. Илья попросил скрипку, обнюхал ее, кое-что сыграл; ребятам понравилось — так за ним и осталась она на весь вечер.
Пожили так день, другой — и сроднились, будто одной семьи все.
На Тхабе.
Миновала опасность, но не вернулись зеленые в сырые землянки. Навеки расстались с ними. Поселились на третьем хуторе, Тхабе, сначала в школе, потом понемногу во все хаты набились. Лазарет на втором хуторе остался, а на первом Жене, — никого, кроме местных. Это уж Илья добился, потому что у него теперь власть над горами: выбрали, так изволь подчиняться. Реввоенсовет приступил к работе, Илья — председатель.
Кое-кому из местных зеленых, которые по ущельям, в землянках скрывались, не нравилось это. Обидно, что в их хатах пришлые отлеживаются. Попытались запугать Илью: вырежут белые пятую, — да ничего не вышло. Вольному — воля. Если у них земляночки на-ять, а в земляночках того-сего, продуктов припасено, — так не равняться же с ними пятой. Бабам не опасно жить в хуторах, а бойцам опасно?
Не прошло и недели — снова тревога, снова облава с Папайки. Высыпали в цепь зеленые — жалкие, желтые — ни конца, ни краю, человек двенадцать… Вот и все, что осталось боеспособного. А местные больше на Жене живут. Пошли цепью вперед. Пашета не было, Илья взялся командовать. Указали ему на гору — полезли. Смотрит вниз — да это не позиция, а ловушка: ляжешь — ноги выше головы, сядешь — весь на прицеле; ни кустов, ни рытвин. Надо поскорее спуститься с горы в кусты: обнаружит облава — всех перебьет, никуда не убежишь. Но уже поздно. Сели — ждут расстрела… А внизу, в лесу, гулкие голоса послышались… Холодно стало, пропали… Оказалось свои. Не посмела облава подниматься в горы…
Дальше опускаться некуда: двенадцать — пятнадцать боеспособных. Вот и разверни тут армию. Реввоенсовету нечего делать, связей не с кем устанавливать. Тоска…
Пашет изо всех сил накачивает ребят. Сходил в дальний налет верст за сорок, за Пшаду, в Береговую и Текос. Привезли муки несколько подвод, табаку турецкого листового в тюках воза два, вина бочки две, и три коровы привели. Начали зеленые от’едаться, баловаться табаком, подкрепляться вином.
Илья в налеты не ходит, ссылается на слабость, а причина серьезней: не по душе ему это; знает — необходимо, ест что другие приносят, пьет вино, поправляется, а сам будто в стороне. Пашет занят целые дни, а ему нечего делать — он за кухарку в штабе, из побуждений, можно сказать, бескорыстных. Выдумывает каждый день все новые кушанья, старается. Придут товарищи к обеду — у него все готово.
Вечера, долгие, томительные, коротали иногда по квартирам зеленых, а больше у себя, в штабе. Соберутся — Пашет, Илья, Иосиф, он-таки прочно поселился здесь; зайдет весельчак-толстяк, который проводил Илью от Марьиной рощи — и начнут поправляться вином. По одной-другой выпьют — и порции кончились. А бочки в другой половине хаты — ну, и потягивают украдкой понемногу. Так-то и беседа оживленней, и здоровье, будто скорей восстанавливается.
Собьются вокруг стола, а в окно моряк слизистый, ручьистый просится или норд-ост всклокоченный завывает. Разгулялись дикие силы в горах — столпотворение какое-то: проснешься — черное небо, дождь ручьями льет — не высунешься из хаты, кажется, навеки потеряно солнце; но пройдет час-другой, глядишь — засияло солнце, начало пригревать, как летом; а на ночь норд-ост разгуляется, снегу нанесет. Одичали горы, завалило дороги снегом, заледенило дождями — ни пройти, ни проехать.
От этого еще тоскливей становится, особенно когда разгуляется норд-ост. Настанет ночь, черная, дикая, «ночь на Лысой горе»; носится он по горам седой, всклокоченный, завывает в зарослях леса, метет снегом колючим; трещат дряхлые кряжи, грохочут ущелья, будто скалы раскалываются, катятся в бездну…
Выйдет Илья утром, сядет на скамейку у хаты, в затишье; со всех сторон катятся гигантскими валами через хребты гор растерявшиеся облака и уносятся сиротливо вдаль к Черному, мрачному, поднявшемуся стеной морю. Далеко это море, мертвое оно, словно мир вернулся в ту эпоху, когда не было человека, не было жизни, и металось оно, скрытое во мраке, в небытие…
Тоскливо. Пойдет Илья в гости к Кубраку. Тот — с женой, в крайней хате. На диком положении. Жена его из жалости прикармливает Ваню. Больной человек этот Ваня, слаб головой. Большой, ручища пудовые, лицо обрюзгшее, плаксивое, глаза страдальческие, а живот острый. Прожорлив, но сколько бы ни с’ел — не может утолить голода. Страдает, а над ним смеются.
В школе живет член реввоенсовета, представитель конной группы. Он простужен — ноги раз’едены ранами, руки в струпьях. Целыми днями он занят перевязками своих ран. Лечить нечем.
На втором хуторе — лазарет. Лежат на соломе, на полу, на нарах тифозные, малярийные, гриппозные, — все вместе. Кто разберется, чем кто болен? Да и к чему знать: лечить нечем. У фельдшера для всех одно лекарство — вино, тут же лежат с отмороженными, почерневшими ногами, ушами, лицами. Некоторым нужно отпиливать ступни, чтоб не мертвело здоровое тело. Вокруг — грязь, зловоние, мертвенно-желтые тела, стоны…
Что делать? Из кого сколотить отряд, чтобы уйти на Кубань? Написал Илья три приказа реввоенсовета: один — о начале работы, другой — о расстреле мифического лица за предательство, третий — о связях, — и выдохся. Нечего писать. Валяется в пыльном ящике стола никому ненужная тетрадка.
И сбивает тоску, неудовлетворенность на Иосифе. Гонит его в строй, чтобы не было привилегий. А какой из Иосифа строевик, если у него ноги больные: пойдет через два двора — уж он месит, месит грязь своими постолами, свалятся они у него с ног, придет он измученный, в одних портянках: один постол за ремешок волочит, другой — в зубах держит, а свободной рукой штаны поддерживает. И полы шубы по колено в грязи.
Послал его Илья на кухню, картошку чистить.
Проклятые горы…