Рассказ Горчакова.

Тихо и спокойно жила пятая, перебивалась мелкими налетами в стороне да подачками крестьян; достали пару коровенок, воз картошки, воз кукурузы или муки — и на полмесяца обеспечены. Рыбаки подкармливали рыбой. Только дожди изводили. Иной день выглянет солнце — такая благодать, а зальет дождь, гроза начнется — и замрет бивак; забиваются зеленые под шалаши, в палатки, затыкают дыры сверху, чтоб не заливало, укладываются на своих постелях из ветвей. Пригреются так, сладкая грусть защемит по неизведанному приятному, мечты разгуляются — и забывается волчье житье, сырое угрюмое ущелье. Каждый найдет что-либо порассказать: все зеленые народ бывалый.

«Легионеры чести» о Франции рассказывают, пересыпают свои речи французскими словами и фразами. Особенно часто слышится скачущий говорок Горчакова. Любят его зеленые за его черные глаза с длинными ресницами.

— Воевали мы в Салониках, до мая ничего не знали о перевороте, а как сообщили нам — и началась катавасия. Поставили мы ультиматум: в 24 часа сменить, иначе бросаем фронт. Французы нас сменили, говорят — в Москву поедете. Оружие отобрали, а мы бомбы при себе оставили — рыбу глушить и для защиты. Верст 75 — на автомобилях, верст 75 — пешком, доходим до местечка Саровичи. Встречают нас раз’езды сипаев, это черные войска, африканские. Окружили нас и приказывают стать по четыре. Генерал проверяет. Прошли так до Вадена, построили нас в колонну. Тут переводчик выходит, говорит: «Дипломатические отношения с Россией прерваны, предлагается вам выбирать три категории: первая — война до победы, вторая — военнообязанные в тылу, третья — Африка». Наш полк перешел в третью категорию, только офицеры пошли воевать. Разделили нас: третий батальон — в Африку, первый — в болото, второй — в болото. Две галеты в сутки. А до этого меня за агитацию разжаловали: лычки сняли, перевели в первый батальон, под надзор ефрейтора. В болотах масса не выдержала — пошли в легионы на Балканы. Командира полка, выборного, арестовали. Полк выделил делегацию из пяти человек и послал нас выручать его. Едем. Нас задерживают жандармы под городом Верея и направляют в Салоники. Набралось нас 18 человек. Посадили в солнечную тюрьму — 45 градусов жары; поливают нас соленой водой, чтобы тело лопалось. Приходит к нам генерал, просит исправиться, обещает нам все дать. А мы отказываемся подчиниться русскому командованию. Слышали мы, что в Верее русский батальон организуется на французский фронт. Мы, чтобы не мучиться, решили вступить во французскую армию. Записались в первую марокканскую дивизию, в лежион этранже, значит иностранный полк. Послали нас в околодок, залечили раны, одели, дали по тысяче франков. Отдали из банков наши сбережения. У меня было там пятьсот франков, а я получил восемь тысяч.

— Восемь тысяч?

— Да это же франки, не рубли, но тоже много, рублей тысячу на золото будет.

— Как же получил столько?

— Под честное слово.

Тут несколько голосов наперебой:

— Под честное слово?

Другие «французы» вмешались, раз’яснили:

— Чего удивляетесь? Там народ какой-то чудной. Мы деньги подделывали: карандашей под капировку срисуешь — и вечером сдаешь.

— Им-то что, — продолжал Горчаков, — показал я документ или нет. А что документ? Убивали на фронте товарищей много — документов сколько хочешь набирай. Ну, узнаешь, сколько у кого денег лежит, приходишь, называешь себя по фамилии погибшего товарища — тебе и выдадут. Так вот, получил я восемь тысяч. Другие ребята — не меньше. Повезли нас в Грецию. Приехали в порт Этея. Погрузили нас на пароход — и до Италии. Там — на поезд; едем по Италии. В то время немцы нанесли им поражение на Пьяве. Итальянская армия разваливается, пришли к ним на помощь французы, англичане. В Италии — полный голод. Хлеба нет, скот забирают союзники для армии. Наши ребята — с деньгами, решили остаться в Италии, узнать: что и как. За пятнадцать дней нас набралось 69 человек. В Риме нас пособирали, но не арестовывают, хотят отвезти во Францию. Мы заявляем: «Мы — французские солдаты, едем в Лион на формирование, и дорогу сами знаем». Нас посадили — дунули. Наменяли денег, чтобы итальянские во Францию не везти. Приехали в Ниццу. Там у меня — крестная мать, Марен..

— Постой, постой. Ты куда гнешь? Какая крестная?

— А такая, названная. Когда еще из России мы приехали во Францию… Вот еще поездка была: по Немецкому морю ехали из Архангельска, очень большой риск был. Так мы всю дорогу ждали, что подводная лодка нас потопит, ехали все время без огней. А когда приехали во Францию, нас очень хорошо принимали. Наши солдаты все отборные, красивые, здоровые. Французы удивлялись, говорили, что никак не ожидали, думали, что мы, как медведи, лохматые. Ну, так вот у нас и завелась родня. Разбирали нас тетушки, назывались крестными и заботились о нас… Погостил я у Марен, еду в Лион. А там формирование на фронт. Только когда дело до фронта дошло, в русском батальоне — восстание. А дело было так: приехал русский полковник, начал было нас приветствовать, как добровольцев, мы и закричали: «Мы не добровольцы: нас загоняли в болота, по тюрьмам гноили!» Русский батальон развалился. Нас переформировали и послали все-таки на фронт. Были в боях и у Суассона, и под Реймсом, и под городом Лом, от которого остался один пепел. Вот где была жара! Вот бы откушали! От нашей части, от 18 000 осталось 95. Мы брали две деревни: Те́рни и Се́рни. Взяли на-ура. В бою я командовал разбитым Молгашским батальоном с острова Мадагаскара. Был представлен к награде: «Крю де гер», значит, военный крест. Сменили нас, переформировали, перебросили в Эльзас-Лотарингию; заняли мы там участок.

Дождь стал забивать в палатку, зеленые принялись задергивать, поправлять ее, плотней заворачиваться в шинели, а Горчаков продолжал:

— Скоро заключили мир. Мы, как победители, пошли в Германию через Страссбург. Дошли до Франкинталя. Остановились на Рейне, на сторожевой службе. Приходят к нам русские офицеры: «Кто кончил воевать, записывайтесь в русский батальон; пойдете против большевиков — повезем вас домой». Перешли мы в русскую армию. Выехали на Германии 25 декабря 18 года. Поехали в Марсель. Набралось 900 человек. Погрузили нас на пароход «Адмирал Тихачев». Отплыли 130 верст — авария: лопнул котел. Нас и понесло: по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там. Вызвали буксир, зацепили, привезли в Марсель. Там были две организации: большевики говорили о борьбе, меньшевики пели про ласточек и крылья; дескать, летите спасать. Снова нас грузят. Триста отказались, говорили, что нас утопить хотели, а 600 поехали. Проехали Мессину, прибыли в Константинополь. Там — разбивка. Выделили ненадежных 69 человек, и посылают нас грузить уголь. Мы отказываемся: «Мы, как младший комсостав, работать не должны — домой отправляйте». Все-таки два дня грузили уголь. Мы опять требуем. 29 марта посадили нас, 69 человек, на пароход вместе с беженцами, что от Махно спасались, и поплыли мы домой…

А дождь барабанил по палатке, шелестел в листве леса; озноб пробирался под шинели; перед отверстием палатки мерцала отвесными линиями густая пелена, скрывала деревья, погружала ущелье во мглу. Светлый полукруг все уменьшался, таял. Надвигалась ночь.

Тревога.

По случаю дождя в этот день ужин не варили. Каждый жевал неприкосновенные свои запасы; у кого — кусок мамалыги, у кого картошек печеных несколько штук, у кого — краюха синеватого хлеба. Ужин нельзя сказать, чтоб особенный, но и поделиться с товарищем нужно.

Пришли с постов серые, промокшие, тоскливые, принесли на своих «дредноутах» пудовые комья грязи. Сменили их свежие. Неохота было уходить из сухих теплых палаток, от рассказав товарищей, под дождь, в холод, опасность.

Уж многие примостились в своих логовищах, готовясь ко сну. Другие продолжали беседу, чтобы скоротать нудную ночь.

Вдруг неуловимая тревога коршуном пролетела над лагерем. Слышалось: «Кто идет?», кто-то возбужденно кричал: «Свой», — и бежал, громко шлепая по грязи. Где-то заглушенно, жутко заговорили — и выросла там, в темноте, толпа…

Как больно пронизывает ужас, когда забьешься в теплый уголок берлоги от бушующей, враждебной стихии, а тебя выгоняет кто-то чуждый, страшный, нужно бросать все и бежать по невылазной грязи ущелья, в темноту, натыкаясь друг на друга, на стволы деревьев, рискуя напороться на штык товарища. Бежать! но куда?.. Кажется, все кусты ощетиниваются штыками, и зеленые, хозяева гор, становятся загнанными в ловушку волками.

Но оставаться нельзя. Отстать от товарищей, значит, оторваться от берега, дать унести себя волнам…

Тревога ширится, весь лагерь сбежался… В чем дело? Что же случилось? Почему зеленые ждут, что сейчас их окружат, вырежут? А зеленый, работавший в подполье, в десятый раз пересказывает о случившемся:

— Ехали мы на линейке с Коробченко…

— Да какой Коробченко?

— Ну, какой же! — с самого начала он печатает воззвания. Воловин говорит, что тысяч двадцать уже отпечатали и к вам направили…

— Вот суки!

— Так вот, ехали мы с Коробченко к Воловину. Везли пуда четыре воззваний… Коробченко остановил линейку, а сам пьяный вдризг, и кричит в открытое окно: «Забирай свои прокламации, вези к зеленым, мать твою растуды!» Тут люди сбежались: «Что за крик?» А ему хоть бы что!.. Обращается к Воловину: «Плати деньги!» Я его осаживаю, а он все кричит. Свалил на улице прокламации, получил от Воловина деньги — и поехал. Я ему говорю: «Что ты делаешь — нас же арестуют!» А он вынимает документ и показывает мне: «Не бойсь, с этим мы не пропадем». А документ — о службе его в контрразведке. Я соскочил с линейки — и бежать. Больше ни к Воловину, ни к Коробченко, ни ко всей их шайке-лайке, — ни ногой! Ша!

— Да ты не перепутал? Может, он по-пьянке наболтал? Ведь Воловин же работал, помогал? Почему он не выдавал нас?

— А чорт их разберет, что у них на уме! Может, ждут, пока соберемся, чтобы всех перевешать, и не трогают пока сидим смирно.

— Ну, теперь обнаружилось — беда, поспешат прикончить нас.

— Ничего не будет, погоди — они еще сюда будут ходить, эти Коробченки, как ни в чем не бывало.

— А Воловин почему не осаживал: тоже пьяный был?

— Нет. Ну, пьяный кричит — кто подумает, что серьезно? А документ показал мне, это уж не знает Воловин.

Зеленые усилили вокруг посты и понемногу разбрелись по берлогам, тяжело хлюпая по грязи. Сон разогнало; обсуждали случившееся. На заре лагерь затих: мертвецки спали зеленые.

Возвращение делегации.

На следующий день небо было ярко-лазоревое, бездонное. Сияющее солнце разливало тепло по горам и ущельям. Море серебрилось, будто над ним трепыхали крылышками стаи бабочек. Отогрелся лагерь — оживился. Задымили костры; двойную порцию мяса в котлы завалили. Голодным зеленым невтерпеж, прибиваются к кухне — не то обогреться у костров, не то наглотаться запаха варева. Злились на повара, который бесконечно колдовал над котлами. Наконец, он смилостивился, кто-то скомандовал: «На обед», — и зеленые в английских френчах захлюпали рысцой по подсыхающей грязи. Выросла очередь с котелками.

Завтракали в палатках, а где подсохло или догадались намостить хворосту, расположились на солнышке, по-дачному, полулежа. У каждого появилась собственная ложка, не подлежащая никаким национализациям, ложка, собственноручно вытесанная согнутым ножем из мягкого дерева.

Нахлебались — захотелось спать. А солнце лукавое жарит, пробивается сквозь листву. Выспались, разморило — потянулись к морю купаться; прямо курорт образовался: галдеж, толчея, беготня, хлюпанье. Смельчаки далеко в море уплывают, другие на берегу в чехарду играют.

Но вот показался из-за берега вдали баркас с косым парусом. Ребята встревожились, сзывают купающихся, одеваются, уходят в кустарник. Пристально вглядываются в даль: «Свои, или чужие? Пора уже из Крыма делегатам вернуться». Самые зоркие, как-будто, узнают: «Свои!» Но почему никого не видно на нем, точно мертвый плывет без руля, ветерком прибивается? Зеленые волнуются; все взоры их направлены в одну сторону.

А время словно заснуло в солнечной неге; баркас, как мираж, маячит на сверкающей глади моря.

— А почему один баркас? Ведь два посылали!

Тут все спохватились: «Где же другой?»…

— Кто-то поднялся… Опять лег… Что же это значит?..

Впились глазами в этот таинственный баркас, ждут, не замечая, как летит время, теряются в догадках… Мучительно томит жгучая тайна. Многие сорвались, побежали берегом за несколько верст навстречу…

Проходит час — другой, зеленые уже устали в ожидании. Вдали, провожая глазами баркас, возвращались, шли берегом толпы зеленых. Хоть бы один рыбак был около, помог прибиться к берегу! Они уже узнают товарищей. Много их лежит там. Какие-то вялые, слабо правят рулем и парусом…

Наконец, баркас подплыл. Зеленые гурьбой бросились к нему, полезли в воду, потянули его к берегу; высадили под руки товарищей, повели их в кусты, а баркас выволокли вслед за ними на песок.

В кустах уложили их. Послали за варевом, хлебом и водой.

Кто-то посоветовал: «Сейчас нельзя много давать: умереть могут».

Когда путники отдышались, напились, покушали немного, энергия, как потухавшая свеча, которую вынесли на свежий воздух, быстро стала разгораться; ожили они, стали говорить бодрее, более связно… Зеленые, потрясенные, затаив дыхание, слушали необыкновенную, чудовищную сказку. Разум не мирится, протестует: «Это невозможно, это такой под’ем человеческого духа, о котором, может-быть, не знает человеческая история»…

Баркасы подплывали уже к Феодосии. Их настигло белогвардейское судно «Гидра». За кого их могли принять? Или это рыбаки, направляющиеся в Крым с надеждой найти лучший заработок; или шпионы, или просто убегающие красные. Но не контрабанда: на баркасах не было товаров, не было и денег у путников.

Что им грозило? Коммунистов расстреляли бы, конечно, а рыбакам за то, что польстились на заработок, не подумав о том, что их путники могли оказаться шпионами, грозила просто порка, а то и это могло миновать. И поехали бы они, довольные, что легко так отделались, домой, к своим семьям.

Отобрали белые из полутора десятка путников трех коммунистов, в их числе — студента-латыша. Их сразу отметили: они и одеты были лучше, и выглядели все интеллигентами. Поставили их на борт, а остальным предложили сбиться в другой баркас. Приготовили, зарядили бомбы. Товарищи смерти ждут… Ветерок шевелит волосы, море изумрудное, небо лазоревое… Прощаются с жизнью…

Но два молодых рыбака — хоть бы один, а то два! — загорелись необыкновенным огнем: «Наши товарищи, борцы за народ, за правду, товарищи, которые за нас жизни свои отдают, — должны погибнуть!? Их нужно спасти, чтобы они добились цели, с’ездили в Крым, связались с Красной армией, чтобы они продолжали свою героическую деятельность»…

Два рыбака — Осинин и Симченко. И они поднялись, закричали:

— Не надо, не бейте их! Мы — представители красно-зеленых! Остальные все — рыбаки…

Приказали белые трем коммунистам перепрыгнуть в баркас к рыбакам, а на место их поставили Осинина и Симченко.

Грянул раскатами гром… Попадали все… клубы дыма…

Разорвали «их» бомбами, брошенными в баркас, а остальным приказали убираться обратно, пока еще целы. Белые уверены были, что переполненный баркас при легкой волне затонет.

Поплыли товарищи на одном, подранном осколками бомб баркасе обратно, угнетенные, обессилевшие от пережитого…. Больно врезался в память страшный миг: две растрепанные рваные фигуры рыбаков на борту баркаса, несколько оглушительных взрывов, дым, два трупа в окровавленной соленой воде и покачивающаяся пустая лодка…

Три дня они плыли, гребли веселами, без пищи, без воды. Измученные работой, голодом, солнцем, дождем, они прибыли полумертвые…

О героизме.

Погибли два героя. Остались две одинокие старушки-матери.

Прошло тринадцать лет. Пишу о них. Читаю в газетах: Япония восхищается героизмом трех своих солдат, обвешавшихся бомбами и взорвавших себя, чтобы прорвать проволочные заграждения китайцев в Шанхае. В витринах магазинов все кричит о них: книги, игрушки, картины. Всему миру кричат японцы о силе их духа, «о трех факелах».

Невольно сравниваю. Эти японские культивированные дикари ведь ожидали, что, взорвав себя, они будут в барыше; в один миг подскочат к своему богу, и навеки останутся в теплой компании. Эти солдафоны воспитаны были в боевой обстановке, привыкли к опасностям, они заражены были гордыней, и слава, ожидающая их после превращения из телесных в бестелесных, свела их с ума. Что особенного в этом героизме? Или это всего-навсего психоз?

Но эти два мирных парня: в боях они не были; их не воспитывали для смерти; не могли они надеяться на рай небесный за помощь безбожникам; не могли ожидать и славы. Отдали себя в жертву за чужих, незнакомых им людей, чтобы, покинув своих беспомощных старух-матерей, превратиться в ничто.

Много ли в истории человечества подобных примеров?

Но почему никто не вспомнил об этих чудесных героях? Почему на площадях городов не стоят им памятники, чтобы стыдить малодушных?..

Заключение

Не удалось связаться с Крымом. На кого же рассчитывать? Борьба требует жертв, героизма. Рассчитывать лишь на свои силы. Горсточкой бороться с колоссом. Бороться, не имея базы, резервов, снабжения. Бороться в атмосфере сумасшедшего дома, когда каждую минуту, ночью и днем, ждешь нападения, предательства, когда контр-разведчики перемешались с верными руководителями и не разберешь: есть ли вообще свои среди вождей зеленых, или с ними играют в кота-мышки до момента, когда надоест эта игра и настанет грозный час расправы.

В кошмарных условиях боролись поднявшиеся массы, терпели поражения. Но разве можно было сломить, подчинить их, если в их среде таились такие сказочные герои, как эти два погибших товарища?