Начало работы в Енакиево.

Связей Илья не привез. Как начинать работу трем человекам, не имеющим ни одного знакомого, ни одной надежной квартиры?

Во дворе постоялого, в конуре живет рабочий. Но что это за рабочий! В комнатушке — железная кровать, на ней — три доски, в изголовье — кучка тряпья, на пыльном подоконнике — кружка, огрызок хлеба. Сам оборван, замаслен, грязный. Вид страдальческий, забитый. Типичный спившийся босяк. Но он никогда не бывает пьян, его питание — кусок хлеба и бутылка молока. Уж холодно вечерами, сентябрь, а он гнется в своем пиджачишке… Разве попытать? Труслив будто, но выбора нет. Илья понемногу охаживает его, но тот насторожен; Илья ведь солдат, а Пашет — господин.

Начало работы вялое. Пашет ходит по комнате, курит, временами останавливается и разглядывает папиросу. Хозяйка уж приглянула его для своей дочки: засиделась девка, ребята воюют, а ей подавай жениха: девка — огонь, в телесах, в весе, и лицом не «абы що». Он, правда, из панов, но обходительный, а у дочки ж приданное есть: одна дочь у старого; помрет он — подворье им останется, а в подворье — пристроечек, надстроечек, городушек, два дома — есть на что посмотреть. И в сундуках наготовлено. Хозяйка — баба дошлая, ей бы дипломатом быть, а не босиком по двору бегать. Перво-наперво начала подкармливать Пашета: борща принесет жирного, на троих, таких, как Илья, потом жареной баранины чашку, потом на закуску что-нибудь. А денег совсем мало берет. Подсунула дочку: пусть та носит. Пашет — ничего. Кушает. И Илья помогает. А иногда и Борька приезжает, тоже помогает.

Однако хозяйка выручает их: иногда стражники на постоялый заглядывают, проверяют приезжих, а сюда, наверх, — никогда, потому, что жильцы эти — люди самые, что ни на есть порядочные, и беспокоить их нельзя.

У Пашета завелась «она». И у Ильи завелась «она». Эта уже — красавица. Светлая шатенка. Хрупкая, изящная, будто выточена из мрамора. Брел как-то Илья в своем шутовском одеянии на базар мимо синагоги. Около ватагами играли детишки, толпами ходили дельцы в черных шляпах, точно на биржу сошлись. Вдруг он почувствовал пристальный взгляд, обернулся в сторону — со скамьи медленно поднялась «она» и, не сводя с него взора, пошла к нему, как в полусне. Он завернул за угол. Она последовала за ним: «Вы — Илья?»… — «Вы — Бетти?»… — «Но почему вы здесь? Вы — комиссар дивизии, были под Енакиево, и теперь — здесь? Вас же узнать могут»… — «Пойдемте куда-либо, расскажу»…

Встреча была очень приятна Илье: он рассчитывал получить через нее так необходимые связи, и потом, все-таки… «она» да еще красавица. Она во время отступления работала у него в подиве. В одном из городов он оставил всех женщин, кроме Маринки. Бетти после этого пережила много нужды, а в Харькове даже в обмороки падала от истощения. Осталась. Пришли белые, и она вернулась в дом отца. Теперь она, казалось, забыла про жестокость Ильи, про его оскорбительное пренебрежение к ее обаянию. Но он не пренебрегал, он не смел, потому что она была очаровательна.

Привела она его в свой дом, в свою игрушечную, чистенькую, уютную комнату и принялась расспрашивать его. Вся многочисленная семья в это время отсутствовала по случаю праздника, иначе бы все до последнего малыша заинтересовались всем, что было у Ильи на сердце и под сердцем. Он мало рассказал о себе, заверил лишь, что он не изменил и намекнул, что ему нужны связи. Она, как это ни странно, сразу поверила ему: ведь евреи — ужасные скептики.

Угостила его папиросами, взяла на колени гитару и тихо аккомпанировала его словам. Когда же он умолкал и надолго, она рассказывала о своих переживаниях в Харькове, когда с ней так бесчеловечно поступили, будто не он был виновником этого; потом нежно, чудесно, чуть хриплым от простуды голосом капризно запевала:

«Ах, как мне, миленький, хочется сказ-ки»…

И умолкала; лишь бархатистые звуки гитары будили смутную, сладостную грусть. Илья и подумать не мог, что эти слова могли в какой-либо степени относиться к нему, огрубевшему, поэтому не смутился, не растерялся и старался возможно больше узнать. Однако и она не особенно распространялась. Бросила вскользь, что у нее — знакомства в Таганроге, где была ставка Деникина, что она расспросит, разузнает об интересующем его, и снова запевала под звуки гитары:

«Ах, как мне, миленький, хочется сказки»…

Илью начинало пощипывать, но он отгонял от себя дух гордыни и сидел, не уходил, покуривая папиросы и блаженствуя. Уже стемнело, часов пять уже высидел, пришло многочисленное празднично-настроенное семейство. Бетти оставила его ужинать, он не мог отказаться и, когда усаживался в столовой, краснея за свой самовлюбленный костюм, все уже знали, что за человек — Илья. На ужин были поданы традиционные субботние куры и острые кушанья. Старики выглядели привлекательными, но Илья в недоумении искал у них черты, которые могла позаимствовать Бетти. Точно роскошный цветок в огороде. Ничего общего. И это, он заметил, часто бывает в еврейских семьях.

После ужина, когда со стола убрали, старики завели разговор с ним, как своим, давно знакомым, начали рассказывать нехорошее о белых, точно стараясь внушить ему доверие к себе, а она сидела против Ильи, гордая сознанием, что он — ее находка.

Ушел он поздно ночью, получив от нее приглашение на завтра. Впервые он возвращался на постоялый двор пустынными улицами, вызывая к себе подозрение редких стражников. Ворота были заперты.

Пришлось долго стучать. Пашет спал. Илья разбудил его и с радостью сообщил приятную новость: «Есть связь! Пойдет работа!».

Но на следующий вечер Бетти встретила его замкнуто. Она уже не пела о том, что ей хочется сказки, отмалчивалась… Пришли старики, снова пригласили его к столу и после ужина энергично стали честить большевиков, ругать красноармейцев, обвиняя их в вандализме: они разбивали прикладами роскошные зеркальные комнаты, дорогую заграничную мебель, сложные, хрупкие приборы, они разворовывали ценности, чтобы потом обменивать их на куски хлеба; они — гунны, дикари.

Илья смущенно слушал их, соглашался с ними, что это — дико, но пытался защититься, уверяя их, что подобные случаи неизбежны, когда поднимаются массы, и из-за этих мелочей нельзя утверждать, что массы должны оставаться в спячке.

Хорошо в этот вечер потрепали его. Даже Бетти осуждала красных, чего он никак не хотел перенести и готов был обвинить ее в предательстве. Но его простодушное смущение, его искренность подкупили их, к концу вечера старик первым сбился с тона и снова, как и накануне, начал ругать белых.

Илья догадался, что вчера, после его ухода, они спохватились, что были доверчивы к незнакомому, который мог оказаться темной личностью, и старик, как видавший виды, научил их, как нужно держаться. Илья и убедился в этот вечер, что этой семье можно вполне доверять. Попросил Бетти с’ездить в Таганрог. Она согласилась. Спросил ее отца, не знает ли, где можно достать оружие. Тот, конечно, знал, но обещал разузнать.

Опять возвратился Илья поздно вечером. Пашет уже заподозрил, что тот «влопался», но скоро поверил, что дела пошли прекрасно. Однако семья эта не могла дать главное, что нужно было подпольникам. Ведь у них боевая организация, им нужны прежде всего бойцы, связи с рабочими.

Опять Илья пытается использовать этого жалкого соседа-рабочего (он не годится, но через него можно завязать знакомства с другими рабочими). Начал сближаться с ним, угощать, вызывать расположение к себе — тот дичится. Тогда купил бутылку вина, заказал яичницу, пригласил его к себе вечерком, когда тот мог пройти к нему незаметно; тот не сразу согласился, потом пришел, испугался угощения, будто ему приготовили засаду, и хотел удирать; наконец, присел краешком седалища на стул, ловя момент, чтобы уйти, и никак не соглашался выпить вина. Илья уже раскаивался, что связался с ним, но другого выхода не видел и решил доводить начатое до конца:

— Я — мобилизованный, я — не белый. Видите? — в мешок одет. Чего ж вы боитесь? Или вы настолько презираете себя, что стыдитесь сесть за стол с захудалым солдатёнком? Ведь вы не животное, вы — человек. Неужели у вас нет потребности хорошо кушать, жить в чистой комнате, веселиться? Вы потеряли образ человека и еще дрожите за эту жизнь. Да я бы на вашем месте или боролся, пока не добился цели или погиб, но не остался на положении забитой собаки.

Рабочий подбодрился, выпил рюмку виноградного вина, сел кусочек яичницы, а Илья продолжал:

— Теперь миллионы поднялись, с оружием отвоевывают себе право на счастье, на человеческую жизнь, а вы — в стороне, вам довольно вашей собачьей конуры.

— Что ж сделаешь, что ж сделаешь, дорогой, я ж ничего не могу…

— Нет, вы можете. Вы знаете, кто я… Ну, вот, опять испугались, вот чудак-то еще. Вы, верно, не видели большевиков? Да стойте же, куда бежите, садитесь, не трусьте, я пошутил… Ну, и труслив же… Мне ничего от вас не нужно, мне лишь нужно, чтоб вы согласились нанять себе лучшую квартиру. Там буду жить иногда я, иногда еще кто-нибудь. Хозяйку молодую вам дадим — будете жить, как в своей семье. Вот и все. Ничего ведь страшного? Вы ничем не рискуете, кроме своей собачьей конуры. Итак — квартиру ищите? Ну?.. Выпьем за знакомство, и довольно трусить. Будете искать?

— Я поищу, почему не поискать, поищу, но зачем она мне, я уж здесь останусь…

— Ну, хорошо, ищите, а потом поговорим…

Дня через три квартира была найдена: целый флигель на пустом дворе — прекрасно! Теперь нужно хозяйку в дом. Но пока что рабочий может переходить туда. А рабочий немного осмелел, ожил, может-быть, потому, что подкормился на деньги, которые ему навязывал Илья, стал доверчивей к нему, переселился на свою новую квартиру, перетащив туда на спине, вечерком, чтоб люди не засмеяли, свое имущество — изломанную старинную кроватёнку и три доски к ней.

Снова пошел Илья к Бетти. Она привезла из Таганрога длинные списки адресов военных частей и разных учреждений в городе и, главное, сведения, что автомобильный парк в, 30–40 грузовых и легковых машин готов по первому зову красных выехать из города. Рассказывала о поездке под аккомпанимент игры на гитаре, капризно запевала и обрывала:

«Ах, как мне, миленький, хочется сказ-ки»…

Вечером пришли старики. У них, конечно, была лавочка и они в ней просиживали до темноты. Но старик на все руки мастер. Он и живописец, и фотограф, и кино-механик, и цинкограф; может изготовлять печати. Он и слесарь — у него есть мастерская. Сам до всего дошел. Ловит момент и делает то, что нужно. Поэтому у него на столе курица и хлеб с маслом. У него два сына; старший отступил с красными, он — изобретатель; другой — еще подросток — учится и, конечно, работает. Сейчас он — киномеханик. Все дети у него так учатся, сами на себя зарабатывают; с детства воспитываются бороться за кусок хлеба с маслом.

Потом разговор стал беспорядочным, в нем приняли участие все члены семьи. Зашла соседка. Разговорилась. Сообщила, что и Юзовке — несколько тысяч пленных красноармейцев, что они разбросаны по степи в одиноких казармах, почти без присмотра, голодают и нищенствуют. Илья едва не подскочил от радости. Ему уже совсем неинтересно было слушать рассказ о хозяйничании Шкуро.

Вышел Илья в темноту ночи. Хозяин последовал за ним… Остановил и топотом сообщил, что у него есть маузер и винтовка с патронами. Но тот был без шинели, на виду нести винтовку подозрительно, и потому они условились, что Илья получит сейчас маузер, а за винтовкой зайдет в шинели в другой вечер.

Подкрались на носках к глинистой огороже, и хозяин принялся тихо отламывать сверху слепухи кизяка и глины. Потом что-то шепнул Илье и провел его снова к себе в дом. Там развернул сильно промасленную тряпку и подал Илье новенький блестящий от масла маузер и обойму с патронами. Тот проверил, зарядил револьвер, спросил, сколько за него нужно заплатить, не решаясь прятать драгоценность в карман и настораживаясь, не запросит ли хозяин очень дорого. Но тот уклончиво сказал, что он купил его для себя, для старшего сына, чему Илья не поверил, — что он денег не запрашивает — пусть, себе, берет его Илья, а потом заодно рассчитается — сколько даст, только и даст. Илья все-таки не удовлетворился, но чувствовал, что дальнейшие разговоры о цене излишни. Поблагодарил, уложил револьвер в карман, еще раз от всей души поблагодарил и ушел, провожаемый хозяином до самой калитки.

Пленные. Дуня.

На другой день Илья выехал в Юзовку. Маузер — кстати, солдат иметь может. Высадился на разрушенной, почерневшей станции, отправился пешком в город за несколько верст. По сторонам высились трубы заводов, черные горы породы у шахт. Движения там не было видно, словно все вымерло. Лишь по дорогам рысцой проезжали на тачанках крестьяне. Илье чудились в этих простодушных хохлах бывшие махновцы. Скоро начали встречаться одинокие, унылые, оборванные босые пленные; они останавливали подводы и просили подачки.

Пройдя версты три, он нашел то, о чем мечтал — казарму пленных. Зачем искать шахтеров, не имея уверенности, что они пойдут в отряд, покинут свои семьи, свою хоть кое-как налаженную жизнь? Вот — готовый отряд. Терять им нечего. Семей нет. Голод их озлобил против белых, должен побуждать бороться за свою жизнь, за скорый приход красных.

Около казармы шатаются пленные. Свернул к ним, попросил воды, вошел внутрь. Грязный каменный сарай. Напился. Спросил, почему не видно стражников. Ему ответили, что те — и городе, все трое.

— Как? — удивился Илья. — Вас охраняют трое? Сколько же вас?

— Двести человек. А куда нам бежать? Все-равно ж переловят: документов у нас нет, скрываться негде, через фронт не перейдешь.

Пленные сбежались, обступили Илью, жадно слушают. А он рискнул действовать в открытую:

— Хотите в отряд? Оружие дадим. Красную армию создавать будем…

Все закричали; радостно засверкали глаза.

— Все пойдем! Скорей выручайте!

— В Юзовке знакомые есть?.. Нет?.. Жаль. А сколько там пленных?

— Да тут везде пленные! И в Юзовке много, тысяч пять наберется.

Илья, радостный, размечтавшийся о близости цели, распрощался и пошел дальше. Не доходя Юзовки, под обрывом, подошел к отдыхавшему пленному. Поздоровался. Присел. Начал заговаривать. Узнал, что тот из Юзовки, и приступил к делу:

— Я — большевик…

Пленный испуганно вскинул глаза, потом просиял и наивно спросил:

— Правда?

— А вы думаете, большевики только по ту сторону фронта? Большевики везде, где рабочие. Мне нужно связаться с пленными в Юзовке. Хотите работать? Есть среди вас разбитные ребята, может-быть командиры, комиссары?

— Не знаю… Может и есть, да скрывают, боятся… Едва ли…

— Ну, все-таки: смелые парни есть?

— Как же, есть.

— Так вот что: я иду в Юзовку. Встретимся вечером. Где будете ждать?

Тот подумал, назначил место. В Юзовке Илья обошел город, посмотрел на египетскую работу пленных. Они стояли на громадной горе перегоревшей на золу породы, возились с вагонетками, переворачивали их, разгребали породу. Но это — немногие счастливцы, а тысячи погребены глубоко под этим тяжелым каменным городом…

Вечером, когда стемнело, Илья осторожно прошел несколько раз вдали условленного места, — кроме двух пленных, никого не видел, подошел к ним, таинственно заговорил. И эта таинственность сблизила, сроднила их, спрятанных в темноте, и они быстро договорились. Но не было места, где можно было назначить свидания в дальнейшем. Пришлось условиться, чтобы от пленных выходил кто-либо ежедневно вечером на это место и высматривал на близ стоящем телефонном столбе знак «К». Если он появится, поставить рядом знак «А» и когда стемнеет, выйти к этому месту на прогулку. Эти знаки нетрудно запомнить — Красная армия. Незнакомец спросит Иванова. Нужно ответить, что он на работе.

Вернувшись в Енакиево, Илья направил сюда Борьку поискать связи и квартиру для явок и встреч с пленными. Сам же вечером отправился к Бетти и к большому огорчению застал ее больной в постели. Получил винтовку и печать от старика, дал ему немного денег — старик большего и не просил, чего Илья никак не ожидал, — распрощался, поблагодарил и почти прекратил посещения.

Винтовку отнес на квартиру рабочего. Страшно было итти с ней: улика гибельная, а стрелять из нее нельзя, вся проржавела. Маузер же отдал Борьке: тому очень понравился, да и нужен был в дороге. Рабочий уже не трусил и спокойно наблюдал, как Илья отбивал у него кусок хлеба, слесарным делом занимался: вытолкнув затвор с помощью молотка, он разобрал его и начал счищать ржавчину кирпичом. Затем прошуровал ствол, промыл части керосином, вымазал салом, собрал винтовку, начал щелкать затвором, патроны выпрыгивали кузнечиками — и стало сразу весело и спокойно.

А через пару дней приехал помолодевший, похудевший, жизнерадостный, решительный Борька вместе с энергичной крупной мужественной блондинкой и представил:

— Жена. Вот вам и хозяйка в дом.

Илья принял эту новость внешне спокойно, но заподозрил в этом признаки разложения дисциплины. Факт налицо. А этот факт, нимало не смущаясь, принялся размашисто наводить порядок в своем новоселье, ужасаясь грязи, которая накопилась на тарелках, кастрюле и ложках, приобретенных совсем недавно. Она сбегала за водой, чем воспользовался Илья и приступил было с тонким ехидством выспрашивать Борьку о своих достижениях в Юзовке, но она уже влетела ветром, начала греметь посудой, ложками и Илье поневоле пришлось сменить тон на добродушный. Борька однако нисколько не смущался, будто забыл о Маринке, которую разлучил с Ильей, и начал выкладывать:

— Какие же достижения? Сотрудницу привлек для работы — у нас же ни одной женщины. Пленных на условном месте не видел: их теперь никуда не пускают, только в строю водит, видно, пронюхали белые. Да что — пленные! С ними связаться плевое дело. Оружие нужно! Действовать нужно! Не двигается работа!

— Что ж ты посоветуешь? — недовольно спросил Илья, так как Борька говорил то, что мучило его самого.

— Нужно напасть на какой-либо склад, караул — и достать оружие.

— С кем напасть? Втроем?

Борька пробовал путанно доказывать, что нужна решительность, что смелость города берет и прочее такое, но эти бесплодные разговоры только раздражали Илью. Рахитичный зародыш организации не развивался, несмотря на благоприятные перспективы; погибло несколько человек местных работников — и нет корней для связи с массой. Нет и ядра.

Если бы хоть человек 7–10 для начала! Хоть безоружных, оружие — пустое, оружие шутя достанут. Но нет этих людей.

А эта двухдневная жена Борьки, пока сготовила им обед, успела показать себя со всех сторон. Илья уже привык к ней и решил, что девка — огонь, работать будет хорошо, и сменил свой натянуто-мирный тон в разговоре с Борькой на открыто-добродушный. Борька эта почувствовал и, когда они пообедали, предложил ему пойти к Пашету на постоялый двор, и дорогой рассказал ему о своей женитьбе:

— Приехал я в Юзовку вечером. Куда итти? В гостиницу не хотел — я и пошел по городу. Встретил ее — прямо за живое хватила. Я ей — слово, она мне — два; я ей — слово, она — два; прогулялись часок — и совсем освоились… «Где бы, говорю, мне квартиру найти?» — «Да у нас, говорит, можно. Только сегодня никого нет. Вы можете пока остановиться, а потом договоритесь». Пришли мы в дом, она лампу засветила. Вокруг — полумрак, тихо. И вдвоем. Наедине! Понимаешь? Она это начала раздеваться, то-есть сняла свой жакет, шарф… а у меня огонь полыхает, дрожь меня забирает, все около нее увиваюсь… Это ж чорт, а не девка!.. Она захватила меня всего… я никогда еще так не любил!.. — и, разгораясь от воспоминаний, он все прибавлял шаг и бросал уже отрывистые фразы, задыхаясь от быстрой ходьбы. — Через нее можно связаться с пленными. У нее можно устроить явку. Но ее все-таки нужно узнать — я и взял ее сюда на испытание.

— И если не подойдет — откажешься? Попался, так уж не оправдывайся. Сойдет.

Пришли к Пашету. Письмо от Лаписа. Все зовет в свою захудалую Лозовую-Павловку. С каждым письмом у него все больше разрастается организация, все больше вокруг дезертиров скрывается; вот-вот свяжется с активным отрядом. А поэтому нужно денег и оружия.

Как его проверишь, если у него все неопределенно? Ехать уж тогда, когда здесь провалится работа. Здесь перспективы куда богаче. Пусть расширяет связи — пригодятся.

А работы все-таки нет. Борька горячится. Пашет отмалчивается. Илья верит. Если бы несколько человек! Какие прекрасные условия: ни облав, ни патрулей, ни шпиков не видно.

Хаживают в столовку. Хозяин-армянин угощает их яичницей с помидорами. Понравилось. С пивом хорошо идет.

Однажды Илья заходит — Борька и Пашет навеселе. Борька сантиментально к нему: «Эх…», а Илья уж перебил его, заговорил о другом, понял, что у них закрались сомнения в смысле их работы.

Илья предлагает:

— Нужно выяснить, где можно напасть на караул, пост, склад, чтобы захватить оружие.

— Телеграфный аппарат нужно, железнодорожный лом, — советует Пашет. — В глухом месте в линию включился, узнал, что идет товарный поезд или эшелон, рельсы своротил — и поезд под откос.

Снова мотаются. Пашет — за резидента. Илья — в разведку. Борька — за ломом, Дуня, это жена Борьки, — в район Юзовки. Из’ездили, исходили весь этот уголок Донбасса, много сведений собрали: там — склад взрывчатых веществ, там — вагон с оружием в тупике, там — эшелон стоит. А толку из этого? Эшелон их ждать не будет, вагон — тоже. С винтовкой и маузером на склад не нападешь. А нападешь — втроем не увезешь ничего с собой. Нет оружия — никого не привлечешь в свое ядро. На колу висит мочала, начинай с начала.

Но рабочий, почему он не знакомит ни с кем? Оказывается, не водил знакомств и не здешний он, а теперь никак не выберет подходящих. Ведь нужно одиноких, чтоб обязательно согласились, а то ему расскажешь, он откажется, останется в стороне, а знать об организации будет. Рискованно. Все боевые ребята ушли с красными. Остались хулиганистые. Может быть, старый и трусит, а не проверишь.

А деньги все тают. Достать — негде. «Эксы» — не по душе. В Ростове просить — стыдно.

Махновщина.

На Украине снова Махно. Видно, Мамонтов своим рейдом по глубоким тылам красных загадил его лавры и он решил дать ему 20 очков вперед: прервал свой сердечный союз с Петлюрой — и понесся по тылам Деникина, когда Мамонтов возвращался на Дон, отяжелевший от награбленного, опьяненный успехом и измученный почти сорокадневным переходом через Тамбов, Козлов, Елец, Касторную, Воронеж.

Как было не взбеситься Махно, если белые газеты вопили об обозе Мамонтова на 60 верст и сдуру разбалтывали его историческую телеграмму на Дон:

«Посылаю привет. Везем родным и друзьям богатые подарки, донской казне 60 миллионов рублей, на украшение церквей — дорогие иконы и церковную утварь».

Донцы, можно сказать, уже спеклись. Навоевались. Каждого потянуло улизнуть в тыл, припрятать добро, сберечь свою геройскую головушку для жизни в почете и сытой праздности. Донцы устали от рейда. Из семи тысяч отряда Мамонтова пять тысяч лихачей развозят родным подарки.

Махно подрясник свой сбросил, бутылку — об пол, рукава засучил: «Начинай, братва!». Он будет жить в тылу врага, как дома, будет веселиться, кутить; грабить будет — и не отяжелеет.

Вначале пролетело: «Махно орудует!». Бабы-спекулянтки подняли панику по всему тылу Деникина: заметались, стараясь в отчаянии с’ездить еще раз, еще подработать. В те времена бабы били «буржуев» конкуренцией. Миллионы баб, покинутых мужьями, сыновьями, отцами, ушедшими в армию, миллионы семей их хотели кушать. Бабы пускались в коммерческие предприятия, входили в азарт: раз с мешком с’ездишь, привезешь мучицы, сахару, сала, продашь — мешок денег соберешь, аж дух захватывает! Бабы виснут на подножках, буферах, седлают цистерны, ездят на товарных поездах, подкупая сговорчивых кондукторов. И вот в этот муравейник пустил стрелу Махно. Вся Украина заметалась.

А Махно еще не видно. Началось с мелких налетов на станции: там банда в десяток человек заскочила, ограбила пассажиров, перебила двух-трех офицеров — и скрылась; там человек пять на тачанках подкатили к станции — разогнали прислугу, оборвали провода, деньги забрали — и уехали; там рельсы разобрали — чуть поезд не пошел под откос. Мелкие банды в 5–10–20 человек, как комары, жалят, их все больше и больше, группы крупнеют.

Махно только выскочил. Он исчезает и вновь появляется за сотню верст. Напал на Умань. Исчез. Вынырнул в Кременчуге. Затем — в Полтаве, Константинограде, под Кривым Рогом. Махно вездесущ. Так кажется. У Махно — сильное ядро в несколько сот конных и несколько сот пехоты, ездящей на тачанках; средина Украины — его база, его резервы. Везде орудуют мелкие шайки крестьян, живя у себя дома, а Махно с ядром гуляет. Примчался, дал клич — и оброс, как бородищей, местными крестьянами. Разгромил белых, лошадей у крестьян обменял, награбленное им роздал — и понесся.

Занял Александровск, отрезал Крым от фронта. Здесь у него родные места, отсюда он, как иглами, шпигует врага, глубоко вонзаясь в его тело.

Занял Бердянск, Мариуполь, идет к Таганрогу. Ставка Деникина живет, как бродячий цирк: сегодня играем — завтра уезжаем.

Украина парализована. Поезда один за другим отменяются. «Буржуи» за сотни верст просыпаются ночами в холодном поту, срываются в одном белье, прыгают через окна, бегут, голосят по улицам: «Караул, спасите!». Жесток Махно, кровожаден.

Но сколько же у него войск: тысяча, десять, сто тысяч?

Сколько войск нужно, чтобы захватить Украину? Бабы дают точную справку: 40 000. Так и понеслось по Украине: 40 000.

Деникин не может работать, если ему не обеспечить спокойной обстановки. Вызывает генерала Слащева из Крыма: «Чтобы я больше не слышал имени Махно». Бросили корпус Слащева, конный корпус Шкуро, чуть не все запасные части Добровольческой армии. Шкуро не успел еще высадиться из составов, а уж половина корпуса сгинуло. Бабы — вместо телеграфа: «Войск на Махно нагнали, войск-то нагнали! Только он составы их — под откос, под откос».

Тянутся войска, захватывают Махно в кольцо, сжали; ну, конец Махно, трещат его косточки — и как ударят!.. Друг друга по лбу… Где же Махно? — Да его тут и не было. За ним гоняют, добить хотят, а он отступил… к Екатеринославу, и оттуда начал вести большую войну.

Приезд в Енакиево Ольги.

А подпольники в Енакиево разрываются, да дела не видно. Дуня — молодец, в Юзовке завязала связи, да ребята там небоевые, мещане. Борька нашел лом, а привезти ему нельзя: он одет интеллигентом; с’ездил Илья — привез. Теперь телеграфный аппарат нужно искать.

Врывается однажды Илья с шумом, а Пашет ему: «Тсс»… На кровати спит женщина. Пашет поясняет:

— Ольга, приехала из Ростова. Три часа спит, не отоспится. Накормил ее борщом да бараниной — говорит, никогда в Ростове так аппетитно не ела. Только хозяйка ревнует: думает, жена приехала; как бы беды не нажить на свою головушку, — и захохотал тихо, утробой, чтоб не разбудить дорогого гостя. А дорогой гость потянулся во всю кровать, дорогой гость; смуглый, черноглазый поднялся, шагнул к Илье:

— Здорово! — голос трубный, боевой. — Ну, и житье у вас тут, — и села, позевывая, к столу.

Илья принялся доказывать преимущества работы в глуши, в рабочих центрах перед Ростовом:

— Я об этом давно говорил. Вы бегаете от шпиков, работать не можете, а тут стражники пьянствуют, вокруг — десятки тысяч рабочих. Вашу бы силу сюда, а то мы с места не сдвинемся.

— Вы лучше поезжайте на Кавказ. Там уже все готово. Только приди и командуй. Донком предлагает вам перенести организацию в горы. Зеленых 20 000. Чеканят свою монету. В горах развевается красный флаг. В Новороссийске, на берегу — полтораста орудий, — наши. В порту — две канонерки. Наши. Пароход взорвали. Но нет руководителей. Донком уже послал Сидорчука и Семенова — очередь за вами.

Илья сомневается:

— Двадцать тысяч, а не слышно. У Махно — несколько тысяч, а перед ним вся белая Украина дрожит. Монету чеканят. Что они — фальшивомонетчики? Не в состоянии отбить денег у белых? Двадцать тысяч, республика, а командиров нет. Орудия, канонерки — у нас этого добра не меньше, да в руки не дается.

Он достал карту, развернул ее и стал водить по ней пальцем:

— Уголок, окраина. Никакого стратегического значения. Я понимаю еще: около узла, под Армавиром, например, — там действуешь по всем направлениям, везде рвешь железные дороги.

— Да ведь вы там можете с’организоваться и переброситься куда угодно, хоть сюда, к шахтам.

— Ну, это не так легко, не всякий пойдет в незнакомую местность. Но я все-таки подумаю. Главное: там есть с кем начинать. Конечно, зеленых там не двадцать тысяч, а несколько сот дезертиров, которые воевать не хотят. Мы отступали под Орел мимо лесов — слухи носились, что под Валуйками, под Старым Осколом, под Брянском тысячи, десятки тысяч зеленых, а ничего, молчат. Так я подумаю и через две недели дам ответ. У нас прекрасные перспективы, жаль бросать.

Договорились, Ольга рассказала новости ростовского подполья: уже трех провокаторов убрали — Сидорчук с ними расправляется, ужасно отчаянный; арестованные в мае, 23 человека, все еще сидят, видно, не знают белые, что с ними делать — ребятишки; Леля — у нее сестренка все пела о «чипленке», который жить хочет, — она убита; ее застрелил через окно часовой. Георгий по тюрьмам шатается.

Уехала Ольга. Если бы она знала, сообщила им, что Новороссийск — главная база белых, да они бы с места в карьер понеслись туда!

Зелень под Новороссийском.

А там буйной зарослью расцветала жизнь, непохожая на жизнь других уголков нищей, голодной России. Океанские пароходы, празднично-пестро разнаряженные, чистые, точно в белоснежных воротничках и манжетах вырастают из веселой лазоревой дали, как мираж, несут по изумрудной глади моря щедрые подарки. Необычные эти подарки. Как в средние века корабли возили дикарям стеклянные бусы и спирт и обменивали их на золото и жемчуг, так теперь пароходы приводили новым дикарям оставшиеся от войны снаряды и танки и обменивали их на золотое зерно, на обязательства будущих благ. А чтобы крепче приручить этих дикарей, привозили и об’едки с барского стола. Но как же обильны были эти об’едки! Все, что нужно человеку! Одежда, белье, шоколад, сахар, сигары. Завален богатствами Новороссийск. Что с ними делать? Как им счет дать? Как уберечь от жаждущих поживиться добром? — они саранчей летят со всего края. — И расплываются богатства… Так легко все достается, так много всего, что люди ожили, помолодели, плавают в облаках мечты… как дикари от спирта, от бус… Мечты необ’ятные, а в зубах — черствый сухарь… Кому что перепадает.

Но за чубатой горой, над красавцем-заводом, гордо вскинувшим в небо стройные трубы, за ступающими все выше и выше террасами, по которым скатывается вниз окаменевшее мясо гор, за Сахарной головкой — уголок чуждой, враждебной этому одурманенному городу жизни. Там, где еще свежа память о погибшей пролетарской четвертой группе, зарождалась новая жизнь.

По ущелью близ ручья в тени деревьев раскинулись сложенные из шпал землянки бойцов пятой группы. Около них кучками лежат в английских френчах зеленые; беседы ведут. Говорят вполголоса, чтобы на цементных заводах за горой не услышали, а гудит ущелье, как улей.

Горчаков, туго затянутый английским ремнем, ходит от кружка к кружку, перешучивается с зелеными, в глазах — искорки, лицо залито румянцем. Подходит — и приподнимаются зеленые: кто на локоть, кто присядет, подвернув под себя ногу, кто, сидя, притулится спиной к дереву. Начнут закручивать папироски.

— Скоро в налет пойдем? Сидеть осточертело.

— На хребет вылезешь, глянешь на город — дух захватывает: добра всякого завались, бери — не хочу, а мы опять чего-то закисли.

— Ничего, потерпите немного, — улыбается Горчаков, — дело заворачивается большое. Пятнадцать красных офицеров едут. Подпольников из Ростова да прямо из Советской России нагоняют к нам. Соберем зеленых да рабочих в городе, накачаем — и двинемся на Новороссийск.

— Ну, а ждать-то чего. Пока развернется работа, мы бы вдоволь нагулялись. В город вход свободный. Заходи, нагружайся военным добром — и в горы. А то, еще лучше, нагрузил грузовики — и гони по Неберджаевскому шоссе. В горы заехал — и сваливай.

— Сила большая, а хлеба не можом достать.

— Нельзя же, ребята: обнаружим себя — и прогонят нас.

— А мы погуляем — и опять сюда в гости. Горы-то наши. Так было хорошо разгулялись. Веди, Горчаков, на Кубань!

— Я теперь шишка маленькая. Мое дело — исполняй, что комитет прикажет. Вольницу-то свою забудьте, пора и к порядку привыкать.

И разговор добродушно-ленивый перекатывается от кучки к кучке. Но тут начинает брюзжать бледный, старообразный:

— Мало нас, дураков, учили. Полгода сидели под Новороссийском — обросли шпиками, как собака — репьями. Тоже все слюну спускали, глядя на Новороссийск. Досиделись, что чуть на котлеты нас не перегнали. Теперь снова здорово. Чего высидим? Долго ли притти облаве? Нагрянут — и ноги из зада нам повыдергивают. Мешавень какую-то вбили в голову про восстание. Пока ты по-секрету подговоришь тысячу рабочих, будь спокоен, вся контрразведка будет знать твои секреты. Попробуй-ка тогда выступить. Ну, а выступишь? Что сделает тысячная орда рабочих, которые не знают, с какого конца дуть в винтовку? Нет, ты вызови их сюда, проверь каждого, научи стрелять, поводи их в налеты, чтобы к смерти привыкли. А потом обмозговал задачу, всем раз’яснил — тогда и нападай на город… Четвертая группа досиделась тут, что погибла. А мы добром в петлю лезем.

— Да будет тебе, — досадливо махнул на него рукой зеленый. — Вечно настроение ребятам портишь. Как сорвешь рабочих с заводов, когда у них семьи на руках? Восстание, брат, сила. В отряды никогда столько сил не втянешь, как в восстание. И дух совсем другой.

А Горчаков тем временем прошел в штабную землянку, вместительную, как халупа. У грубо сколоченного, вбитого в землю столика сидел на скамейке Семенов, которого Илья выделил для связи с ростовской организацией. Он предпочел совсем оторваться от группы Ильи. Сосредоточенный, с каменным лицом читал записи в своей книжке. Увидев входящего Горчакова, поднялся и весело бросил:

— Завтра ухожу в Новороссийск. У вас подготовка сделана, теперь надо развернуть работу в городе. Нечего тянуть, нужно бить по-шахтерски.

— Это про какую ты сделанную у нас работу? — недовольно выговорил Горчаков, растягиваясь на шпалах, крытых листвой.

— Про какую? — и Семенов начал ходить из угла в угол халупы, наклонившись и заложив руки в карманы. — Разве ты не знаешь? Помощника тебе дали? Дали. Сидорчук, террорист, который убрал трех предателей. Начальником штаба — чиновник военного времени. Создали политотдел, трибунал, оборудовали типографию, выпускаем воззвания. Дело это или нет? — и остановился, каменно улыбаясь.

— Это нам не ново. Мы полгода так женились под Абрау. Тарасов по два раза на день в строю нас гонял. А толку? Просидели полгода, как на даче, и чуть-чуть в мешке не остались. А вот я после того месяц погулял — это я понимаю. Слава разнеслась о нас по всему Черноморью, будто мы все полгода воевали. Не даром же белые делегации к нам в Адербиевку высылали. Видят — не справиться им с нами, так соловьем запели.

— Подумаешь, запугал группой в 300 человек. У тебя нет размаха. Ну, брал гарнизонишки по 50–100 человек. А на их место других сажали. Ты пришел — и ушел, а они остаются хозяевами. А мы сделаем крепко. Уж как ударим, так почувствуют.

— Так вы что же, полгода кулак насмаливать для удара будете? Ты говоришь — без толку я гулял?.. Так вот послушай: налетели мы на Кабардинку. Выгрузили. Гарнизон обезоружили, раздели. Это на берегу моря. А через три дня мы уже напали на Сипсин… Где? У чорта за пазухой, на Кубани, за железной дорогой, это верст за 60, а по горам — прикинь еще верст 20–30. Там, правда, неудачно вышло: у белых сил втрое было. Зато мы их потрепали. Потом — на Сукко за 70 верст, потом — на Абрау. Потом — снова на Кубань, на станцию Абинскую. Как это тебе кажется? И по пути везде снимаем гарнизоны, посты. Мы гуляем в свое удовольствие, а гарнизоны за сто верст вокруг дрожат. Нас одна группа в 300 человек работает, а белые держат гарнизоны на всех станциях. В городе — войск набили. Теперь ты скажи мне: дело это или нет?

— Да ты что, не признаешь массовой политической работы? Зеленых-то в горах мало? Надо их организовать, подбодрить, поднять на действие?

— А что я, каждому в пояс кланяться буду? Хочет — пусть пристает к нам. Не хочет — нам завали не надо.

— Ну-у, это знаешь… Ни подполья тебе не надо, ни организации зеленых. Кругозор у тебя, брат, узок…

— Да я что, я говорю, как думают ребята. А вам видней…

За халупой послышались возгласы приветствия, Семенов выглянул, обрадовался:

— А, Сидорчук, Федько, Пустынник! Да вас целая ватага! Заходите в штаб.

— Здорово! — Сидорчук размашисто шагнул в халупу, за ним ввалились другие, громко разговаривая, здороваясь с Горчаковым и размещаясь на лежанке из шпал.

— Что нового? — оживленно заговорил Сидорчук. — Подшамать у вас ничего нет? а то по горам полазишь — такой аппетит является, что кору бы заместо хлеба грыз.

— Найдется, присаживайся на чем стоишь, — проговорил, сев на скамейку, Семенов и, оглянувшись украдкой на выход, тихо прибавил, улыбаясь: — консервов сейчас достану, хлеба немного есть. Только подождем пока стемнеет чуть. Знаете? На всех консервов не напасешь, а хлеба и совсем нет. Зато мясо лопают вволю.

— Так вы что же в налет за мукой не пошлете? — возмутился Сидорчук, бросив на лежанку свою английскую шинель. — Чего морите ребят голодом? У самих слабо, так украдкой лопаете? Вам оно и терпимо.

— Да ты тише, — конфузливо проговорил Семенов. — Близко нападать нельзя: обнаружим себя, а далеко итти — как доставишь.

— Сумели бы, — отозвался снизу Горчаков. — Только дайте волю.

— А что? — насторожился Сидорчук. — Не пускают? Горчаков, пойдем в налет.

Но Семенов предупредил ответ:

— Черный капитан из города муки прислать обещает. Что-либо одно: действовать одной группой — не надо было уходить от Бабичева перевала; а решили развернуть работу, поставили целью Новороссийск — не разменивайся на мелочи.

— А почему ушли от перевала? — заинтересовался Сидорчук.

— Собственно, не уходить и нельзя было, — начал Семенов, напряженно ковыряя ножем банку консервов. — Во-первых, пошли нелады с первой группой из-за продуктов. Там все местные ребята; хоть они и рабочие, а у каждого — хозяйство. Жены им продукты тащат, а они норовят женам что переслать. Вот и зашла ругань с нашими ребятами. У наших же — ничего. Потом боялись предательства. Узнали наш бивак зеленые из группы «Гром и молния». Сидит она под Крымской, на Собачьем хуторе. Подозрительная. Ходила наша группа на Абинскую. Ну, по обычаю, связались с «Гром и молнией», как местной группой, знающей подступы. Напали на Абинскую, а в тыл им — карательный отряд. Не иначе, как из группы дали знать. Грабят. Нужно послать туда партию ребят, обезоружить их и привести сюда на суд трибунала. Потом белые узнали, правда, не самый бивак, а район, где мы находились. Это после переговоров с нами.

— Что за переговоры? — спросил Сидорчук, лежа на локте. — О чем можно договариваться с белыми?

— Так, конечно, пустая забава для нас, а вышло с треском…

Семенов поставил на стол раскупоренную банку с красной наклейкой, передал по рукам еще несколько, достал из ящика белого хлеба, нарезал кусочков, роздал и, стряхнув с себя крошки хлеба, продолжал: — Приступай, ребята… Получилось это так. Пришел я в группу вместе с Федько, развернули там работу. А тут банда какая-то напала на церковь в Адербиевке, зарезала торговца, мужика и женщину. Ограбили, конечно. Утром приходят наши ребята в Адербиевку за продуктами, а им по глазам стегают: «Днем покупаете, а ночью разбоем занимаетесь». Мы всполошились: позор. Устроили облаву, поймали банду, грабителей опознали жители — оказались своими же, местными. Наш трибунал приговорил их к расстрелу. Общее собрание жителей приговор утвердило и бандитов расстреляли. А один бежал в Геленджик, заявил, что узнал место стоянки пятой группы и стал просить послать с ним облаву на нее, да поскорее, пока она не ушла в налет. Тут подоспел староста на Адербиевки: «А-а, ты тут? Тебя еще не повесили?» — и рассказал, как было дело. Белые взяли этого бандита и повесили…

— Так при чем же здесь переговоры?

— А ты поворочай мозгами. Пятая группа мотается, нападает на гарнизоны, значит не из-за жратвы дерется. Раз? Трибунал есть, сами ловим бандитов. Два? О чем это говорит? Значит, есть идейные руководители. А может, они уже знают, что пятнадцать красных офицеров едут к зеленым. Теперь посмотри, что в горах сейчас делается? Местные группы развалились, но около каждой деревушки остались зеленые. Пешему, конному — ни пройти, ни проехать. По дорогам грабежи идут. Наведи тут порядок. Могут они это сделать?.. Нет…

Тут Сидорчук, поднявшись с лежанки на колени, начал раздавать принесенные из города английские сигаретки. Зачиркали о подошвы ботинок английскими в парафине спичками. Закурил и Семенов. Заклубился ароматный дым табака.

— Так вот белые, видно, и надумали связаться с политической организацией зеленых, чтобы с одной стороны порядок навести в горах, с другой — обезопасить свой тыл. А у них что-то заваривается. Да об этом после. Серьезно взялись за дело. Сперва геленджикского старосту к нам прислали. Мы согласились. На другой день выезжают: начальник геленджикской контрразведки полковник Беликов верхом на гнедой куцой лошади и два бородача в экипаже. За ними шел отряд белых. Наша застава на железном мосту их встретила. Делегацию пропустили в Адербиевку, а отряд их остался по другую сторону моста. От нас в делегации был я, Федько и один старый зеленый. Расположились мы на крыльце старосты, в холодке. Хозяйка накрыла стол скатертью, подала чай. Напились — и раз’ехались, потому что ни до чего не договорились.

— Вот те и на… Мотал, мотал…

— Погоди, не мешай. Почему раз’ехались? Полковник спрашивает нас: «А скажите, какой вы ориентации? По всему видно, что вы не большевики: у вас, вместо звезды, — грабовый лист с красной ленточкой». Ну, а я ему прямо: «Большевики». Он фыркнул, хотел уезжать: говорит, полномочий нет; бородачи-делегаты — просить его. Смилостивился. Обменялись условиями. Они дают нам Джубгу, Архипку и Пшаду. Назначают своих офицеров. Мы потребовали Новороссийск и амнистии политзаключенных. Через неделю они снова приехали. Уже с английским офицером. Мы расстелили на гальке ковер около Волчьих ворог, почти около речки, поставили самовар, угощения. Ребята наши подбрились, подчистились, поменяли одежду. Рваную брашку засунули подальше, чтоб настроение не портили. Сидим, чай пьем, а на горе отряд человек в 50 отборных в английских шинелях демонстрирует. Командир — морда, как кремень, хоть огонь высекай — командует. Горнист в трубу играет. Полковник спрашивает: «А это что?» — «Это смена постов», говорю я между прочим. Так вот теперь они нам предложили все побережье от Сочи до Кабардинки. Обещали одевать, кормить, вооружать. Взамен потребовали удалить пять зеленых: Горчакова, Узленко, Тарасова, Жмудь и еще одного. Тут мы и смекнули, что они плавают. Этих пять человек они обещали отправить за границу, отвалив им деньжищ. Английский офицер гарантировал. Затем они сказали, что здесь на курортах будут лечиться больные и раненые офицеры. Потом такое загнули, что я и теперь не понимаю. Говорят, вы должны будете вести борьбу с Кубанским казачьим войском. «Союз-де наш с ними непрочен, может, скоро поссоримся, а у вас дисциплина, видно, крепкая». Ну, мы им опять условие: Новороссийск и амнистия. Они плечами жмут: «Не можем». Мы наседаем. Разговор пошел крупнее. Так ни на чем и раз’ехались. Они — на коней, бородачи их — в экипажи. Только от’ехали — ребята и грохнули от смеха, аж горы затряслись… Так после этого белые стали рассылать воззвания по всему побережью, что вот де мы на все уступки идем, а ваши комиссары-коммунисты не хотят мира… Полезли по горам ходоки-радетели, кулаки, начали уговаривать зеленых. Родня приходит, за руки тянет: «Зачем губишь молодую жизнь? Ничего ж от тебя не требуют — только пойди, поклонись и скажи: „Так и так, мол, милость ваша, простите, верой-правдой служить буду“. Что у тебя глаза вылезут? А они рады будут, простят, никуда не пошлют — и все по-хорошему сделается». Ну, зеленые опять было пошли сдаваться: зимы очень боятся. Лист опадет, снегом все засыплет — и сдыхай: никуда и ничего. Так мы этих ходоков стали налаживать мешалкой, отдали распоряжение приводить их в штаб. Ушли мы оттуда — теперь не знаю, как там.

В халупе стемнело. Семенов засветил лампу и начал совещаться с гостями о подпольной работе в Новороссийске. Горчаков вышел проверить, как сменяются посты. Сидорчук пошел вслед за ним к зеленым. Ему очень приятно было проводить время в беседах с ними у ласково-пылающих костров. Тьма, прячась за деревья, обступила тихо рокотавший настороженный бивак.

Провал в Енакиево.

Поезд уносил Илью, Борьку и Пашета на север. У Ильи — ржавая винтовка со штыком: только лишняя улика. У Пашета — наган. Борька с маузером. Одна надежда: Лозовая-Павловка.

Досиделись в Енакиево, еле ноги унесли. Однажды кто-то постучал в дверь. Небывалое явление. Дуня выбежала в коридорчик — и попятилась в комнату. За ней нерешительно ступал полицейский пристав в голубой шинели с шашкой на боку.

— Вы что же сказали, что тут никого нет?

— Я пошутила, я думала, что вы — мой двоюродный брат: вы дюже на него схожие, — улыбаясь тараторила Дуня.

Против двери сидели Борька и Илья. Борька — руку к поясу, за маузером. Пристав ему: «Не сметь», — и руку за борт. Потребовал документы. Принимает по одному левой рукой — просматривает, а правая все за бортом. Илье бумажонку вернул, а Борьке и Дуне предложил явиться за своими паспортами в полицию. Только ушел — и заметались товарищи, наводя в хатенке порядок: лом железнодорожный — в уборную, документы — в карманы, бомбы, пироксилин Борька уложил в корзину и забрал с собой, винтовку прихватил Илья, — и понеслись в Ханжонково к тетке Борьки.

Ворвалась в хату полиция с шашками наголо и с револьверами:

— Ни с места! Руки вверх!

А за столом мирно обедали Дуня и рабочий. Перетрусили, вскочили. К рабочему подлетел пристав, наставил к груди наган:

— Говори, куда сбежали! Кто они!

Тот задрожал, скомкал на груди тряпье пиджачишка и залепетал:

— Гром убей — не знаю! Молния сожги — не знаю!..

Засадили Дуню и рабочего, подержали с неделю, ничего от них не добились — легально же оба живут — и отпустили.

Катят товарищи в Лозовую. Сорвется — останется оплеванными ехать в Ростов. Деньги на исходе.

В Криничной — пересадка. Подкатил эшелон горцев. Выскочили они с визгом, как поросята из хлева; бабы с корзинами — врассыпную: знали уже их нрав. Те — за ними. Расхватали корзины — и в вагоны. Офицеров не видно. Один горец подскочил к хорошо одетому Борьке и выхватил кинжал:

— Кишка выпущу! Давай денга!

Борька сунул ему свой кошелек и побежал к коменданту станции с жалобой. Наскочил на Илью, который никому не нужен был, а тот ему:

— Куда?

— Ограбили, — жаловаться!

— Да ты в своем уме? Кому жаловаться?

Борька не нашелся, остыл.

— Я б его в другом месте из маузера пристрелил, да ведь их туча вырвалась.

В общем же, доехали благополучно. У Лаписа не все было готово. Он обижен, что его не предупредили — что за недоверие? — Теперь ему нужно разослать людей, созвать кого следует.

Прибывшие разместились по квартирам «содействующих» баб, которые все знают, судачат, критикуют.

— До прихода Краснаармии никакого расчету начинать: всех повбивают.

Все бабы и местные ребята в одно говорят. Бабы смахивают на самогонщиц: как чихнет — так и плати ей. Ребята шпановитые. Весь сонный поселок знает о приезде трех большевиков. Началось шатание по поселку: все готовятся к выступлению. Один парень взялся прочистить винтовку Ильи, и выстрелил из нее в стог соломы. Илья, возмутившись, вызвал к себе парня — тот недоумевает:

— А что здесь такого? Ну, выстрелил — и выстрелил. Сказал же: прочистить нужно.

— Да ведь она, как пушка, грахнула. Что подумают стражники?

— Потому она и грахнула, что непрочищенная была, а теперь можно с ее стрелять смело. Погоди, я у ее ствол обрежу под самый корень, чтоб на поясе носить можно было, — и, не дожидаясь согласия Ильи, унес ее с собой. Другие соблазняют проектами — банк ограбить, или почту, или контору ближайшего рудника.

До вечера никто из посланных Лаписом не вернулся. Братва его уже подвыпила, и все прибивались к его квартире. А он, рыжий с головой-кубышкой, принялся чернить зубной щеткой свои стриженые волосы. Илья вежливо посоветовал одному из пьяных помочь. Тот постарался. Все ахнули. Краска не отмывалась. Илья успокоил Лаписа, что выведет ему жавеловой водой, а не возьмет — можно добавить чуть-чуть соляной кислоты. Волосы будут каштановые… Тот поверил, успокоился, может-быть, потому, что был навеселе, и предложил приезжим спрыснуть начало боевой работы. Он тоже советовал пока что ограбить что-нибудь, потому что он кругом задолжал; организация большая, а денег ему мало отпускали.

На ночь бабы растащили богатых гостей по своим хатам, чтоб никому обидно не было. Но ребят было трое, а баб много, поэтому между ними получилось несколько боевых схваток.

На следующий день вся Лозовая-Павловка разгулялась. Местная братва шаталась по поселку с бутылями самогона, торчавшими из карманов. Бабы пилили жалобами, что их плохо оплачивают.

По поселку носится неуловимая тревога, а местные «подпольники» ничего не боятся, шатаются гурьбой. У квартиры Ляписа — толкучка. На столе у Ляписа — бутыль и закуска.

Илья осторожно украдкой переговаривается со своими: «Ночью уходим, быть настороже: слежка».

Дотянули до вечера. Глухо пронесся слух: готовится облава. Местные разошлись: потому ли, что их распустили до утра, или, чтобы не попасть в перепалку? Товарищи проскользнули на окраину. Лаписа прихватили с собой. «Для совещания».

Выбрались, прилегли в канаву. Темно, в двух шагах ничего не видно. Их четверо. Илья предлагает:

— Сейчас же уходим. Выступим не здесь, — в другом месте.

Пашет поддержал:

— Идем, конечно, надо начинать самим.

Борька тоже рвется к делу. Лапис молчит. Он тоже согласен.

Крадучись поднялись в черную, пересохшую колючую степь. Холодный, резкий ветер заставлял их гнуться, с’еживаться. Шли быстро, опасаясь погони; шли между шахтами, не зная, куда скрыться от зарева огней: по обе стороны неподалеку высились, как вулканы, черные горы, а по их склонам скатывались и взбегали языки огней — то горела порода, выброшенная из недр. Лапис говорит, ветер срывает звуки его слов, уносит вдаль. Нужно осторожней проходить между шахтами: везде — стража, может заметить и начать преследовать.

Илья мерз в своей рубахе. Обрез тяготил его. Взять у Лаписа наган (дал ему в поселке, чтоб не подозревал, что ему не верят).

Сказал, стараясь пересилить ветер. Обменялись. Сунул наган за пояс — неудобно, выпадает, одежда из мешка мешком путается. Он беспрестанно поправляет его, одергивает рубаху — наган все вываливается. Сунул его в карман, в руке поддерживает, чтоб не оттягивал. Вспомнил, что не знает — самовзвод или простой. Чуть нажал — что-то рвануло, оглушило, — и пламя охватило его ногу.

Затушил руками — и к Лапису:

— Зачем взвел курок? — и унеслись по ветру слова, мертвые, сухие, как осенние листья…

Тот перетрусил — и залепетал:

— Опасно же, я и взвел…

— Да ведь за полверсты шахты… — и застыло в ушах: за полверсты….

Он не волновался, не возмущался, но еще острее почуял, что Лапис — провокатор, что в Лозовой-Павловке для них готовилась мясорубка и теперь, когда Лапис сам оказался в плену, — попытался убрать его. Выстрел был счастлив для Ильи: пуля прошла вдоль ноги, когда она была вытянута. Ранил бы себя — и погиб: нести — нельзя, лечить — негде.

Нужно, чтобы не улизнул этот Лапис. Он должен провести их до железной дороги, а там они ориентируются сами. Обещает дать Илье брюки, когда дойдут до будки, где живет его дядя.

До глубокой ночи бродили в пустынной степи.

Спотыкаясь, перешли рельсы железной дороги. Лапис предлагает обождать, пока он сходит в будку, спросит, нет ли кого подозрительного, потом принесет брюки. Илья возражает:

— Ждали они тебя: важная птица. Сходи с Борькой. Да оставь тут обрез: что тебе им делать.

Ушли. Тихо. Темно. Вдали светятся ласково, маняще, тепло огни у Алмазной.

Прилегли за штабелями шпал. Илья тихо говорит:

— Что будем делать с Лаписом? Провокатор. Как бы не удрал. Я Борьку толкнул, но догадался ли он.

Тихие шаги. Окликнули. Борька. В руках — брюки. Лаписа нет. Он сказал, что спросит у дяди о ночлеге для них.

Тихо советуются. Илья возмущается, что упустили, не расправились. Борька сорвался: «Я пойду», — и скрылся в темноте.

Лежат на колючей высохшей траве. Ждут. Ветер шумит, пронизывает.

Подошел Борька, тревожно поднимает:

— Пошли. Удирать нужно. Я — к домику, а от него тень метнулась. Я окликнул — не отозвался. Думал, что показалось. Постучал, спросил — говорят, только что ушел, а куда — не сказал. Скорей пошли, пока не накрыли.

Разошлись. Пашет — на Алмазную, чтобы там обогреться, закусить, — и катить первым поездом на Ханженково.

Илья с Борькой отправились пешком до Дебальцево, верст за пятнадцать. Обрез бросили: днем с ним нельзя ходить. Набрели на глухой раз’езд. Забрались в загородку, улеглись на цементный пол, свернулись по-собачьи.

Часа три возились на каменном леденящем полу в дремоте, в темноте, тщетно стараясь укрыться от пронизывающего осеннего ветра.