Допрос шел в той же классной комнате. Он был недолог. Десяти минут не прошло, как по знаку майора, начальника разведывательного отделения, сидевший насупротив него за столом, с забинтованной рукой, штурман встал.

— Не будем терять времени, — резко сказал майор по-немецки. — В том, что вы говорите, нет ни слова правды. Я уверен, что вы даже фамилию вашу выдумали. И выдумали грубо, потому что в немецком языке таких звуковых сочетаний нет. А на основные вопросы вы вообще не ответили, хотя по службе не можете не знать.

Фашист поднял на майора мутные, воспаленные глаза.

— Вы ошибаетесь: я именно «основного», как вы называете, не знаю. В германской армии другое представление о службе, более верное. «Солдат не должен знать больше того, что он знает. Солдат не должен думать, — за него подумал фюрер». Так напечатано первым пунктом в полевой книжке нашего солдата. Я знаю только то, что мне сейчас приказано сделать. Все, что мне известно, я доложил. Даже, что в Н о ровке был наш аэродром. Мне незачем изворачиваться и хитрить, потому что я — не наци, я простой честный человек, мне есть дело только до моих моторов и нет никакого дела до политики. Мне приказано итти в воздух — и я иду. Притом, иду как гражданское лицо — я очень прошу обратить на это внимание, — потому что я всего только борт-механик. При всем желании я ничем не могу быть вам полезен. Но в вашем распоряжении Менгден — это хороший приз; допросите ее хорошенько.

Он сделал ударение на последнем слове.

— Она была... как сказать прилично? — доверенным лицом и полковника, и начальника штаба... и других. Эта — знает. И она — наци. Она не только радист, но и пулеметчица. И хорошо говорит по-русски. Я повторяю еще раз: допросите Менгден; она может многое рассказать.

— Поэтому вы и пробовали ее убить?

Фашист помолчал, свесив нижнюю губу.

— Да. Потому что я был уверен: она будет болтать. А я давал присягу. Вы мне этого не поставите в вину: ваши солдаты никогда не отвечают на допросах, я слышал.

— Почему же сейчас вы доносите на нее?

Он не смутился нимало.

— Поскольку я у вас в плену — я должен теперь заслуживать жизнь перед вами.

Вошел капитан Андронников с невысокой худенькой девушкой. Он нес в руках пачку бумаг и автоматический пистолет. Майор вопросительно взглянул на него.

— Разрешите доложить, товарищ майор. Товарища Тарасову, здешнюю учительницу, мы попросили обыскать взятую в плен девушку. Вот что найдено. Я поторопился принести — может быть, бумаги окажутся полезными при допросе и этого...

Учительница пристально глядела на пленного. Провела рукою по лбу. Майор спросил быстро:

— Откуда вы его знаете?

— Это... тот самый, что на прошлой неделе во время налета на колхоз... детей...

— На бреющем полете из пулемета? По детской площадке? Вы запомнили лицо? Точно?

— Они играли на солнце. День был такой яркий. И они так смеялись, когда Паша — была у нас такая восьмилетняя, светлая девочка — растянулась на бегу. Она так и не встала...

Дыхание переняло. Девушка тронула горло.

— Не встала, потому что в этот самый момент с неба, как брошенный камень, с воем... стервятник... И по всей площадке клубочками пыль от пуль... И это лицо над пулеметом. Восемь детей... Кто видел такое, из миллиона узнает убийцу. Он. Голову отдам.

— Боюсь, что вы все-таки ошибаетесь, — покачал головой капитан. — Детей обстрелял летчик-истребитель, а этот тип — борт-механик. А это — совсем разные, несовместимые, я бы сказал, специальности.

— Соображение правильное! — подтвердил майор. Он не сводил глаз с штурмана: фашист стоял, грузный и равнодушный, веки тяжело наползали на усталые, безмысленные глаза. Словно все происходившее кругом не касалось его и его клонило ко сну.

Майор повторил:

— Соображение правильное. Но с другой стороны — действительно, у кого на глазах детскую кровь... — не опознается. И такое обвинение без уверенности ни один человек не предъявит. Это же — на смерть.

Он поднял глаза на Тарасову.

— На смерть, вы понимаете? Вы это возьмете на себя?

Она сжала пальцы. До хруста.

— Дайте револьвер. Я сама его... Как бешеную собаку... Вот...

Фашист тяжело переступил с ноги на ногу и поморщился.

— Прикажите меня отвести, — сказал он майору по-немецки. — И пригласите врача ко мне. Рана горит. Девушка, которая меня перевязывала, вероятно, малоопытна.

Глаза майора потемнели. Он сдержался с трудом.

— Вы недовольны нашей медицинской сестрой? — медленно проговорил он. — Вы предпочли бы врача той квалификации, как ваши «врачи», которых вы посылаете к нашим раненым, если им случается попасть вам в руки? Из тех, что вырезают красные звезды на лице и теле раненых и ломают им суставы? Таких «врачей» в наших госпиталях, действительно, нет.

Испуг перекосил лицо фашиста.

— Я не понимаю вас. За вашими ранеными у нас превосходный уход. И если в газетах распространяют слухи, будто их мучают, то ведь это же клевета...

Майор дал знак сержанту:

— Отведите пленного. И дайте сюда второго. Радистку.

Фашист пробормотал:

— Я хотел предложить: может быть, вы дадите мне самому допросить Менгден? Я ручаюсь, что заставлю ее сказать все, что она знает.

Майор круто сдвинул брови. Ему стоило больших усилий сдержаться.

— Вы хотели бы показать ваше искусство допрашивать? Продемонстрировать вашу «систему»? Вы... вообще, соображаете, где вы? И с кем вы говорите...

Подбородок фашиста, тяжелый, квадратный, затрясся.

— Я же... хотел заслужить, показать готовность... Потому что мне показалось...

Он хлюпнул носом, неожиданно. И на ресницы навернулись толстые, обрюзглые, как все в этом грузном теле, слезы.

— Я не... не могу... Я не хочу умирать, господин майор. Я жить хочу...

— О чем он? — Лейтенант удивленно поднял голову от протокола, который он дописывал. — Я прослушал...

Майор ответил сквозь зубы:

— Жить хочет.

Ручка, деревянная, тонкая, переломилась с сухим хрустом, так бешено сжали ее пальцы лейтенанта.

Сержант тронул за плечо фашиста. Но тот замотал головой и подогнул колени. Опуститься на пол он не успел: конвойные подхватили его под локти. Он прохрипел:

— Господин майор... на коленях прошу... Именем вашей матери... Или ее светлой памятью...

Конвойные двинулись. Сжатый крепкими их руками, приседая, цепляясь ногами за выщербы половиц, фашист поволокся к двери. Когда она закрылась, майор обернулся к Коробову.

— Чистой породы фашист, — брезгливо сказал капитан. — Зверь, а как до шкуры дело дойдет... Когда Гитлера поймаем, он тоже будет, так вот, в ногах валяться и выть.

Майор кивнул.

— Этот из коренных наци, можно поручиться... Недаром он документы порвал. Два железных креста он отстегнул перед вылетом: петельки на мундире заметили?

Он вернулся к столу.

— Как фамилия радистки, товарищ Коробов?

— Клара Менгден, — сказал просматривавший принесенные Андронниковым бумаги лейтенант. — На самом бомбардировщике ничего стоящего не обнаружено, капитан?

— Фотокамера и борт-журнал целы, — ответил Андронников. — И еще (он усмехнулся) — собачка деревянная. Они берут на самолет деревянных собачек игрушечных, на счастье...

— А на убитых?

— У полковника — ничего, кроме бумажника: довольно крупная сумма денег. На трех остальных трупах — тоже бумажники, кошельки... всякая карманная утварь, словом. Радиостанция повреждена, но я отметил, на всякий случай: последний разговор шел на волне 110.

— А в бумагах Менгден? Это что за пачка?

— Личные письма, — сказал лейтенант. — Мамаша у нее, очевидно, с характером: настойчиво требует присылки украинского сала и яиц... А в другом письме ехидно упоминает о каком-то Матиасе из Зебака, который прислал теще ботинки из Белграда, а жене — уйму вещей... «невпример кое-кому». Очевидно — тонкий намек.

— Я вам не нужна? — тихо спросила Тарасова. — Я пойду к себе...

Майор пожал ей руку.

— Идите. Но не отлучайтесь из дома, — сейчас же после допроса Менгден я позвоню в трибунал. Вас вызовут, очевидно. Вы подтвердите то, что сказали мне.

— Я подтвержу, — кивнула учительница. — И можно еще спросить: я ведь не одна была при расстреле.

В дверях она посторонилась и пропустила Менгден, которую ввел сержант. Девушка прихрамывала чуть-чуть, дыханье было прерывистым и частым, но глаза оставались такими же странно потухшими, безразличными, как тогда, перед вылетом. И руки, исхудалые, безжизненно висели вдоль тела. Как подстреленные.

— Клара Менгден, стрелок-радист?

Она опустила ресницы и чуть наклонила голову, подтверждающе.

— Мы будем беседовать по-русски, не правда ли? Товарищам будет легче следить.

Ресницы взметнулись вверх, недоуменно.

— Но я не умею по-русски.

— Не умеете? — мягко спросил майор. — Наверное?

Девушка пожала плечами.

— Зачем я буду лгать?

— Вы такая правдивая?

— Нет, — ответила она, голосом ровным и равнодушным. — Просто мне все равно. И я устала. А чтобы лгать — надо думать.

— А это дело утомительное? — спросил майор. — И не соответствует уставу национал-социалистской партии. У вас там вообще не полагается думать. Вы давно в партии?

— Я? — Девушка отрицательно покачала головой. — Я не в партии.

— Это можно солгать — не думая? — насмешливо спросил майор. — Переменим тему. В состав какого полка входил ваш бомбардировщик?

— Восьмого.

— Откуда был вылет?

— С оперативного аэродрома из Н о ровки.

— Где ваша главная база?

Она помедлила чуть-чуть.

— Не знаю. Ее сегодня переместили куда-то... На бомбардировщике новое место знал только полковник.

— Только полковник? А куда же вы пошли б на посадку, если бы, предположим, он был убит в воздушном бою, а самолет уцелел?

— Я бы запросила по радио... когда мы перелетели обратно фронт. Мне дали такую инструкцию.

— Вы находчивы. Но ваш сотоварищ утверждает категорически, что вы знаете, где база.

Опять поднялись, пожатьем, плечи.

— Откуда мне знать? Я всего только — радистка.

— Он сказал: вы пользовались особым доверием — и полковника и начальника штаба.

Она усмехнулась.

— Ни полковник, ни начальник штаба никогда не разговаривали даже со мной. У нас не принято, чтобы офицер — тем более штаб-офицер — разговаривал с нижним чином. А я, кроме того, женщина.

— Стало быть, из всего, что о вас рассказал борт-механик...

Глаза девушки широко раскрылись, и в них взметнулся испуг.

— Борт-механик? Но он же... убит.

— Я имею в виду того, что сбросился с вами вместе.

— Ах, этот? Но он не борт-механик, а штурман.

Командиры переглянулись.

— Как его фамилия, кстати?

— Не знаю.

— Опять! — не сдержался майор.

Но девушка повторила, почти жалобно:

— Не знаю, право же. Я в первый раз его увидела сегодня, уже на самолете. Он только что к нам назначен. Раньше он летал на истребителе.

— На истребителе? Вы это наверное знаете?

— Наверно, да. Накануне его истребитель подбили. А другой машины, на смену, еще нет. Его и назначили временно на место нашего штурмана: тот был убит вчера.

Майор обернулся к лейтенанту.

— Позвоните в трибунал, Бехтееву. Пусть немедленно вызовет Тарасову.

— А девица эта не лжет? — вполголоса спросил лейтенант. — Спросите ее, почему этот толстый мерзавец стрелял в нее, если он ее первый раз сегодня увидел.

— Он же объяснил — по-моему правдоподобно, — так же вполголоса ответил майор. — А впрочем...

Он повторил по-немецки вопрос лейтенанта Менгден. Она ответила попрежнему равнодушно:

— Наверно, он не был уверен, что я буду себя вести хорошо на допросе. Я слышала, в ваших газетах печатают показания пленных, и они всегда плохо говорят о фашистах. Наверно, он боялся, что я тоже скажу что-нибудь плохое.

— Вы полагаете, что он не был в вас уверен? Несмотря на то, что вы пошли на войну? Скажите, между прочим: что, собственно, заставило вас записаться в добровольцы?

— В добровольцы? — Она удивилась так, что в искренности ее удивления нельзя было усомниться. — Что вы хотите сказать? Меня мобилизовали, как и всех остальных, кто сейчас в армии. Обучили... Наша школа, женская, радистов-стрелков, была в Дюссельдорфе, если вас это интересует...

— Весьма.

— Четырехмесячный курс. Когда мы кончили, нас распределили по эскадрильям.

— Женщин?

Она глянула еще недоуменней.

— Ну да. На бомбардировщиках сейчас больше женщин, чем мужчин: мужчин хватает только на истребители. И то там много мальчиков.

— Правильно, — подтвердил капитан. — Среди тех, что мы сбиваем, действительно часто попадаются мальчишки семнадцати лет. Но чтобы на бомбардировщики назначались преимущественно женщины...

— Не все ли равно, — устало сказала Менгден. — Мужчина, женщина. Стрелять из пулемета или сбросить бомбу — это же не требует ни силы, ни ума. Нажать, повернуть... Чистая техника.

Она замолчала и осторожно сняла прилипшую к колену соломинку. Вышедший из соседней комнаты Сопар-Оглы приостановился, рассматривая ее с любопытством.

— Отправь ее, — вполголоса сказал капитан, наклоняясь к уху майора. — Только время терять: не человек, автомат какой-то.

— Автомат и есть, — угрюмо ответил майор. — Фашистская система так их и готовит, солдат: кто не может стать убежденным палачом и живодером, — обратить в автомат...

Майор дал знак конвойному:

— Отведите пленного.

Менгден вышла неровной, вздрагивающей походкой. Командиры проводили ее глазами. Вслед за ней вышел Сопар-Оглы.

— Чорт-те что, — сквозь зубы сказал капитан. — До чего перекалечен человек... Даже — не жалко.

— А за что жалеть? — пожал плечом майор. — Сделали автоматом? Это же не оправдание. Точно живого человека можно обратить в автомат против воли. Тем более сделать автоматом-убийцей. Если человек попал в волчью стаю и с волками вместе начинает рвать зубами человечье мясо — хотя бы даже для того только, чтобы сохранить жизнь, он хуже волка, гнуснее. И судьба его должна быть волчья.

Он подумал, покусывая губу.

— Но к этому автомату ключ можно подобрать, пожалуй... Мне обязательно нужна авиабаза... Как вы полагаете: что, если бы эта самая Клара Менгден связалась со своим штабом по радио?

— Вы хотите уговорить ее, чтобы она... — изумленно спросил лейтенант. — Довериться ей?

Майор оборвал досадливо:

— Да нет же, конечно. Кому это может в голову притти! Товарищ капитан, дайте-ка мне, кто здесь из радистов в танковом подразделении, авиации или полку связи особенно хорошо знает немецкий. В танковом Колдунов, помнится, есть. Инженер, из Москвы: очень хорошо знает.