I
По приезде домой я убедился, что, сверх ожидания, здоровье отца не особенно изменилось сравнительно с тем временем, когда я его видел последний раз.
— А, приехал! Курс кончил? Вот и прекрасно! Подожди немножко, сейчас пойду умоюсь.
Отец как раз был в саду и что-то там делал. На нём была старая соломенная шляпа, сзади которой для защиты от солнца был привязан грязноватый платок. Отец направился к колодцу позади дома.
Окончание высшей школы, по моему мнению, была вещь весьма обычная для каждого человека, и я был очень тронут тем, что отец радуется этому больше, чем я думал.
— Вот хорошо, что кончил!
Отец несколько раз повторил эти слова. Я мысленно сравнил эту его радость с тем выражением лица, которое было у учителя, когда он вечером в день акта у себя за столом поздравил меня. И этот учитель, устами меня поздравлявший, а в душе свысока на это окончание взирающий, показался мне куда достойнее, чем отец, который радовался моему окончанию, как чему-то необычайному, более, чем оно этого заслуживало. И мне стал, в конце концов, неприятен этот провинциализм, это проявление необразованности отца.
— В том, что я окончил курс, нет ничего замечательного. Каждый год кончают курс сотни народу, — в конце концов заметил я. Лицо отца приняло странное выражение.
— Я и не говорю, что хорошо только то, что ты кончил. Конечно, кончить курс — дело хорошее, но в моих словах был немного другой смысл. Вот его бы тебе понять...
Я стал расспрашивать отца; он не хотел было говорить, но потом сказал:
— Вот что я хочу сказать, говоря, что это хорошо. Как ты знаешь, я болен. Когда мы с тобой виделись в прошлом году зимой, я был уверен, что мне осталось жить три-четыре месяца. Но по какой-то счастливой случайности я дожил до сих пор. Я ещё в силах сидеть и двигаться. И вот ты окончил университет! Я рад этому. Разве сердце родителя не радует то, что лелеемый им сын кончает своё образование уже не после его смерти, но когда родитель ещё жив и здоров? Для тебя, с твоими высокими идеалами окончить курс университета ещё ничего не представляет, и тебе не особенно нравится, когда я говорю: „хорошо, хорошо!“ Но взгляни на дело с моей точки зрения. Наше положение немножко различно. Твоё окончание более радостно для меня, чем для тебя. Понял?
Я ничего не мог ответить на это. Со стыдом, тронутый до глубины души, я опустил голову. Выходило, что у отца под покровом равнодушия таилась готовность к смерти. Значит, он был уверен, что умрёт ещё до того, как я кончу курс. И я, не подумавший, как это окончание должно отозваться в сердце отца, оказался совершенным глупцом. Вынув из чемодана диплом, я бережно показал его отцу с матерью. Диплом в чемодане чем-то придавило, и он потерял свою прежнюю форму. Отец аккуратно разгладил его.
— Такую вещь можно было свернуть в трубку и нести в руках.
— Следовало бы даже накатать на ролик, — заметила с своей стороны мать.
Отец полюбовался дипломом, потом взял и, подойдя к токонома[6], положил его на видном месте, так, чтобы он всем бросался в глаза. В обычное время я сейчас же что-нибудь сказал бы по этому поводу, но в эту минуту у меня было совсем другое настроение. Мне не хотелось в чём-либо противоречить отцу с матерью. Я молча предоставил отцу делать, что ему угодно. А диплом из плотной бумаги никак не поддавался: не успевал отец придать ему нужное положение, как он опять принимал прежнюю форму.
II
Я отозвал мать в сторону и стал расспрашивать о болезни отца.
— Отец так бодро выходит в сад, чем-то занимается... Хорошо ли это?
— Ничего, он чувствует себя в общем хорошо.
Мать, сверх ожидания, была спокойна. Как и подобало женщине, живущей вдали от больших городов, среди полей и гор, она была совершенно невежественна в подобных вещах. У меня в душе только появилось чувство некоторого удивления по поводу того, что она в прошлый раз, когда отец лишился чувств, так перепугалась и заволновалась.
— Но разве доктор не говорил, что случай трудный?
— Ну, человеческий организм — вещь удивительная. Доктор тогда вот так серьёзно нас предостерегал, а отец до сих пор как ни в чём не бывало. Твоя мать сначала очень беспокоилась и старалась, чтобы он по возможности не двигался. Но ты ведь знаешь его характер: он заботится о здоровьи, но в то же время упрям. Если он думает, что так хорошо, — никаких моих уговоров слушать не станет.
Я вспомнил, как отец, в тот раз, когда я приезжал домой, приказал убрать постель, побрился.
— Я уже здоров. Мать уж очень тебе расписала!
Когда я припомнил эти его слова, я не смог обвинить во всём одну только мать. Мне хотелось сказать: „ну хоть со стороны нужно было наблюдать за ним“, но я постеснялся и промолчал. Я только принялся излагать всё, что сам знал о такой болезни, как у отца. По большей части это было то, что я слышал от учителя и его жены. Мать не подавала и виду, что она встревожена.
— Вот что... Значит, такая же болезнь? Бедная! Скольких лет она умерла? — только и спросила она.
Делать быть нечего, и, оставив мать, я обратился прямо к отцу. Отец принял мои слова серьёзнее, чем мать.
— Ты прав! Действительно так, как ты говоришь. Но мой организм, в конце концов, ведь мой собственный организм. И о том, как его лучше поддерживать, из долгого опыта лучше всех знаю я сам, — сказал он. Услышав об этом, мать горько усмехнулась.
— Ну что, видишь сам! — проговорила она.
— Это значит, что отец приготовился к смерти. Он потому так и радуется, что я приехал, окончив курс. Он мне сам сказал, что думал было, что я кончу университет уже когда его не будет, и радуется тому, что это случилось при его жизни.
— Ну, это одни слова. А в душе он сам знает, что ещё здоров.
— Вы думаете, мама?
— Он предполагает, что проживёт ещё лет десять или даже двадцать. Конечно, иногда он и мне говорит о своём конце. „Мне осталось жить уже недолго“. „Когда я умру, что ты станешь делать? Думаешь оставаться одна в этом доме?“ — говорит он мне.
Я сразу же мысленно представил себе этот большой старый деревенский дом, когда в нём останется одна мать, а отца уже не будет. Как поступит мой старший брат? Что будет делать мать? А я? Смогу ли я расстаться с этим местом и зажить в Токио, на свободе? И мне внезапно вспомнились предупреждения учителя, говорившего мне: „пока ещё отец здоров, получи свою долю имущества“.
— Чего там! Ещё не бывало примеров, чтобы те, кто всегда повторяет умру! умру! — на самом деле умирали. Так и твой отец, — он всё толкует, что умрёт, а смотри, сколько ещё проживёт! Кто ничего не говорит и как будто здоров, у тех дело опаснее.
Я молча слушал эти общеизвестные рассуждения матери, не зная — просто ли это слова, или же они исходят из какого-нибудь расчёта.
III
Между отцом и матерью начался разговор о том, что следует приготовить „красный рис“ и пригласить гостей. Уже с самого дня приезда я знал, что это обязательно случится, и в глубине души очень этого страшился. Теперь же я заявил:
— Не устраивайте ничего особенного!
Я не любил этих деревенских гостей. Это были сплошь люди, которые рады любому случаю, потому что их конечная цель состоит только в одном: как бы поесть и попить. Я всегда, ещё с детских лет, мучился, когда мне приходилось присутствовать на таких собраниях. Я представил себе, насколько сильнее будет моё мучение, когда они соберутся ради меня. Но я не решился говорить отцу с матерью: оставьте, не собирайте этих захудалых провинциалов. Поэтому я только настаивал на том, чтобы не устраивать ничего особенного.
— Что ты твердишь про особенное? Ничего тут особенного и нет! Ведь два раза в жизни это не случается. Позвать гостей — дало самое обыкновенное! Нечего скромничать!
Мать придавала моему окончанию университета такую же важность, как если бы я женился.
— Можно было бы и не созывать, но не позовёшь — ведь осудят. — Это были слова отца. Его беспокоили возможные пересуды. И в самом деле, эти люди были такие, что, если что-нибудь не так делалось, как они предполагали, среди них сейчас же начинались осуждения.
— Это тебе не Токио! Деревня придирчива, — проговорил отец.
— И будет неудобно, — добавила мать.
Я не стал настаивать на своём. „Всё равно они сделают так, как будет удобнее“ — подумал я.
— Я говорю только, что если это устраивается ради меня, то я просил бы не делать. Но если вы говорите, что не хотите, чтобы за спиной у нас что-либо о нас говорили, — тогда другое дело. Я вовсе не настаиваю во что бы то ни стало на том, что нам может пойти во вред.
— Если ты так рассуждаешь, то этим ставишь нас в затруднительное положение.
Лицо отца приняло недовольное выражение.
— Отец вовсе не сказал, что он делает это для тебя, но всё же ведь ты же знаешь о наших обязанностях перед другими.
Слова матери были спутаны и перепутаны, как это бывает только у женщин. Но зато по количеству слов мы оба с отцом, вместе взятые, не могли бы с ней сравняться.
— Если человек получил образование, то это не значит, что надо делаться таким спорщиком.
Отец не сказал больше ничего. Но в этой простой фразе я увидел всё то недовольство мною, которое он всегда чувствовал. В ту минуту я не обратил внимания на то, что мои слова могут его задеть, а думал лишь, что недовольство отца лишено основания.
В тот же вечер настроение отца изменилось, и он спросил меня: если уже звать гостей, то та на какой день мне удобнее? Спрашивать об этом меня, для которого это было совершенно всё равно, который в этом старом доме только и знал, что валяться, — значило, что отец уступал первый. Посоветовавшись, мы назначили с ним день, когда приглашать гостей.
Не успел ещё наступить этот день, как произошло большое событие: получилось известие о том, что император Мэйдзи заболел. Газеты быстро разнесли эту весть по всей Японии, и это событие, проникнув в более или менее искажённом виде в наш деревенский дом, сдуло, как пыль, уже готовое торжество по случаю моего окончания.
— Теперь это неудобно.
Так заявил отец, читавший через очки свою газету. Он молчал, и похоже было, что он задумался и над своей болезнью. Я же вспомнил императора, когда он недавно, по обыкновению, в день университетского акта приезжал к нам в университет.
IV
В нашем старом доме, слишком обширном для немногочисленной семьи, было тихо и скучно. Я развязал корзину и развернул свои книги. Но почему-то мне было не по себе. Там, в блистательном Токио, во втором этаже гостиницы, слушая шум бегущего вдалеке трамвая, я мог перелистывать страницу за страницей, — там я мог с подъёмом и с лёгким сердцем заниматься.
Нередко я засыпал, облокотясь на стол. А иногда даже вытаскивал подушку и спал днём как следует. Просыпаясь, я слушал крики цикад. Голоса их, как будто несущиеся из самого воздуха, вдруг начинали терзать мой слух своей надоедливостью. Неподвижно лёжа и слушая их, я иногда предавался печальным размышлениям.
Взявшись за кисть, я написал кое-кому из товарищей, одному коротенькую открытку, другому длинное письмо. Одни из моих товарищей остались в Токио, другие разъехались по далёким домам, на родину. Иногда ответы приходили, иногда не было никаких известий. Разумеется, я не забыл и учителя. Я написал ему целых три листа мелким почерком и рассказал ему всё о себе с самого момента приезда домой. Я не был уверен, в Токио ли учитель. Когда им с женой приходилось отлучаться из дому вместе, обычно в доме появлялась некая пожилая женщина, лет под пятьдесят, и сторожила дом в отсутствие хозяев. Я как-то раз спросил у учителя, кто это такая. На это он, в свою очередь, задал мне вопрос: а как я думаю. Я принимал её за родственницу учителя. Тогда он мне возразил:
— У меня нет родственников.
Он совершенно не поддерживал сношений с теми, с кем был связан на родине. Эта неизвестная мне женщина оказалась родственницей жены, к нему же никакого отношения не имела. Когда я отсылал ему письмо, передо мной сейчас же предстала фигура этой женщины со свободно завязанным назади узким поясом. Я надеялся, что если письмо придёт тогда, когда учитель с женой куда-нибудь уже отправились на дачу, у этой старушки хватит сообразительности и любезности переслать письмо туда, где они находятся.
Я прекрасно знал, что в этом письме ничего особенного не содержалось. Просто мне было скучно, и я надеялся, что учитель ответит. Однако ответа не было.
Отец на этот раз не был так пристрастен к шахматам, как во время моего приезда зимой. Шахматная доска стояла в углу токонома, вся покрытая пылью. После известия о болезни императора отец казался погружённым в какую-то задумчивость. Ежедневно он поджидал газету и раньше всех её прочитывал. Потом специально приносил её мне.
— Смотри. Сегодня тоже подробно пишут о государе! — Отец всегда называл императора государем.
— Сравнивать, конечно, не приходится, но, знаешь, болезнь государя похожа на болезнь твоего отца...
При этих словах на лице отца появлялась глубокая озабоченность. И в моей груди подымалось беспокойство: беспокойство за жизнь отца.
— Впрочем, всё обойдётся! Ведь даже я, никуда негодный человек, и то живу.
Сам себе придающий уверенность в здоровьи отец как будто предчувствовал опасность, которая должна была скоро на него обрушиться.
— Отец в самом деле боится своей болезни. Он не думает, как вы, мама, говорите, что проживёт десять или даже двадцать лет.
При этих словах мать пришла в замешательство.
— Ты бы хоть уговорил его сыграть в шахматы!
Я вытащил из токонома шахматный столик и отёр с него пыль
V
Силы отца постепенно слабели. Удивившая меня старая соломенная шляпа с привязанным к ней сзади носовым платком была брошена и предоставлена самой себе. Всякий раз как я взглядывал на эту шляпу, лежавшую на чёрной закопчённой полке, я чувствовал жалость к отцу. Когда отец попрежнему двигался и суетился, я волновался, и мне хотелось, чтобы он был немножко осмотрительнее. Когда же он усаживался неподвижно, казалось, будто он здоров попрежнему. Я часто говорил с матерью о здоровьи отца.
— Всё это по вине его душевного состояния, — говорила мать. Она мысленно ставила в связь болезнь отца с недомоганием императора. Но я вовсе не думал, чтобы дело было только в этом одном.
— Дело не в душевном состоянии. Плох его организм! Я думаю, он худо чувствует себя не столько душевно, сколько физически.
Говоря так, я подумывал, что следовало бы пригласить издалека хорошего доктора и показать ему отца.
— Неудачное у тебя лето! Кончил университет и на, поди — даже отпраздновать не могли! Отец-то вот каков. И государь ещё к тому же занемог. Надо было созвать гостей сейчас же после твоего приезда.
Я приехал числа пятого-шестого июля, и лишь неделю спустя отец с матерью заговорили о созыве гостей для того, чтобы отпраздновать моё окончание. Далее день, намеченный нами, должен был наступить ещё через неделю с небольшим. Так что я, по милости этой провинции, медлительной и не любящей спешить был, как бы сказать, спасён от мучений в этом неприятном для меня обществе; но мать, вообще меня не понимавшая, ничего этого не замечала.
Когда пришло известие о кончине императора, отец, держа в руках газету, воскликнул:
— Ах!.. ах! И государь, в конце концов умирает... и я... — Отец не договорил.
Я отправился в городок купить чёрной материи. Верхние шарики на древке от флагов были повиты этой материей; к концу древка были прикреплены полосы такой же материи дюйма в три шириной; эти флаги были выставлены наклонно у дверей домов. И сами флаги и полосы чёрной материи висели неподвижно в безветренном воздухе.
Кровля нашего старого дома была покрыта соломой. От дождей и ветра, поливавшего и овевавшего её, цвет соломы изменился: она стала слегка пепельной, и в ней бросались в глаза выступы и впадины. Выйдя за ворота дома, я смотрел на эти чёрные полосы, на белую ткань флагов — на красный солнечный диск, который был изображён в центре этой ткани. Смотрел, как всё это блестит на фоне грязноватой соломы на кровле. Мне вспомнилась фраза, раз как-то сказанная учителем: „Как выстроен ваш дом? Вероятно, стиль постройки не тот, что в нашей стороне?“ Мне хотелось показать учителю этот старый дом, где я родился, но в то же время мне было стыдно его показывать.
Я вошёл обратно в дом. Подойдя к месту, где стоял мой столик, и, читая газету, я представил себе образ далёкого Токио. В моём воображении теснились картины того, как в ночном мраке живёт теперь и движется первый в Японии чудесный город. И среди суеты и тревог этого огромного города, принуждённого двигаться и действовать даже в ночной темноте, я увидел жилище учителя, подобное светящейся точке. Я не знал, что в этот момент светильник этот сам падает в немую пучину. Я не знал, что ещё немного — и перед ним предстанет рок, который потушит и этот свет.
Собравшись было написать учителю о происшествиях этого дня, я взялся за перо. Но не написав и десяти строк, бросил. Разорвав написанное на мелкие клочки, я кинул их в сорную корзину. (Отчасти оттого, что подумал — незачем учителю об этом писать; отчасти оттого, что, наученный прежним опытом, не надеялся на получение ответа.) Мне было скучно. Поэтому я писал ему письма. И надеялся получить на них ответ.
VI
В середине августа я получил письмо от одного приятеля. В нём он спрашивал меня, не желаю ли я взять место учителя в средней школе в провинции. Этот приятель искал себе место из-за материальной необходимости. Он намечал это место для себя, но так как дело сладилось в другой местности, лучшей по условиям, ему пришло в голову предложить его мне, — об этом он и сообщал. Я немедленно послал ему ответ с отказом. Я написал ему, что среди наших знакомых есть такие, которые изо всех сил добиваются подобного места, и советовал ему обратиться к ним. Уже после того как ответ был послан мною, я рассказал об этом отцу с матерью. Оба, повидимому, были согласны с моим отказом.
— Нечего туда забираться, найдётся место и получше!
За этими словами я прочёл те преувеличенные надежды, которые мои родители питали на мой счёт. Не зная обстановки, отец видно ожидал от меня, окончившего университет, чего-то особенного в смысле положения и дохода.
— Подходящих мест в нынешние времена совсем не так много. К тому же и моя специальность не та, что у брата, да и времена другие... Не равняйте меня с ним.
— Но коль скоро ты кончил университет, надо же тебе жить по крайней мере самостоятельно! И так мне неприятно, когда меня люди спрашивают: „Ну, что ваш второй сын? Кончил университет, что же он теперь намерен делать?“ — а я им ничего не могу ответить.
Отец нахмурился. Образ мыслей отца не мог выйти за пределы того круга, с которым он сжился. А в этом кругу то один, то другой спрашивал его: „Сколько получают жалованья оканчивающие университет? Вероятно, иен сто?“ И отцу хотелось устроить меня так, чтобы не было неловко перед этими людьми. Я же, мысленно ориентировавшийся на столицу, с точки зрения отца и матери был похож на чудака, ходящего вверх ногами. И у меня самого, по правде говоря, иногда появлялось такое же представление о себе. Но чтобы не открывать свои истинные чувства, я в присутствии отца и матери, от которых был отделён такой бездной, молчал.
— А что если бы тебе попросить этого господина, которого ты всегда зовёшь учителем? В такое время это можно?
Моя мать не могла иначе представить себе моего учителя. Учитель же был тот самый человек, который убеждал меня по приезде домой, поскорей, пока жив мой отец, получить свою долю имущества. Это не был человек, который мог бы рекомендовать меня по окончании университета на какое-нибудь место.
— Чем занимается этот твой учитель? — спросил отец.
— Ничем, — ответил я.
Я был уверен, что уже раньше объяснял отцу и матери, что учитель ничем не занимается. И отец, несомненно должен был это помнить.
— Как так — ничем? Должен же он что-нибудь делать, если ты его так уважаешь!
Отец, говоря так, хотел дать мне понять одно. По его мнению, все те, кто на что-нибудь годится, выходят в люди, получают соответствующее место и работают.
Очевидно он заключил, что учитель просто бездельник.
— Смотри, даже я... жалованья не получаю, а вовсе не занимаюсь одним гуляньем.
Так говорил отец. Я смолчал и на это.
— Если он такой замечательный человек, как ты говоришь, — он обязательно найдёт тебе место. Попробуй, попроси! — проговорила мать.
— Нет! — ответил я.
— Да как же иначе? Почему не попросить? Хоть письмом, что ли!
— Ладно!
Отделавшись этим ответом, я встал со своего места.
VII
Отец явно боялся своей болезни. Но когда приходил доктор, он не надоедал ему своими расспросами и не мучил этим своего собеседника. Доктор, со своей стороны, тоже был сдержан и ничего определённого не говорил.
Отец, повидимому, размышлял о том, что будет после его смерти. По крайней мере, он старался представить себе наш дом после того, как его уже не станет.
— Давать образование детям и хорошо и плохо. Выучишь их — и они уже не возвращаются обратно в дом! Выходит, что учишь затем, чтобы они потом отходили от своих родителей.
Благодаря полученному образованию мой старший брат был теперь далеко; в результате образования и я теперь решил поселиться в Токио. Жалобы отца, воспитавшего таких детей, соответствовали истине. И образ матери, всеми брошенной и одинокой в этом старом деревенском доме, где так долго жили, — картина, рисуемая его воображением, — была несомненно очень грустной.
Отец был убеждён, что дома тронуть нельзя. Он был уверен и в том, что нельзя тронуть и мать в этом доме, пока она ещё жива. Его сильно беспокоила эта одинокая мать, остающаяся после его смерти одна-одинёшенька в пустом доме. Поэтому в голове отца, говорившего мне: „Ищи себе хорошее место в Токио“, и меня к этому принуждавшего, сталкивались два различные желания. Мне было смешно наблюдать это противоречие, но в то же время я радовался что благодаря этому получу возможность уехать в Токио.
Перед отцом и матерью я должен был делать вид, что изо всех сил стараюсь получить себе место. Написав письмо учителю, я подробно изложил ему все наши домашние обстоятельства. И просил его посодействовать, имея в виду, что за всё, что будет в моих силах, — я возьмусь. Я писал письмо, думая, что вряд ли он исполнит мою просьбу. Я писал, думая, что если бы даже он захотел взяться, со своими ограниченными знакомствами он всё равно ничего не сможет сделать. Но я писал, думая всё же, что на это письмо он обязательно ответит.
Перед тем как запечатать и отправить письмо, я обратился к матери:
— Я написал учителю. Так как вы говорили... Вот взгляните!
Как я и предполагал, мать читать не стала.
— Вот как! Тогда скорей отправляй. С делами не медлят.
Мать считала меня ещё ребёнком. И у меня, по правде говоря, иногда возникало чувство, будто я ребёнок.
— Но одного письма мало. Вот в сентябре, что ли, придётся самому поехать в Токио.
— Пожалуй, что так... Но так как мест хороших немного, лучше теперь же поскорее попросить.
— Это верно! Во всяком случае он, несомненно, ответит. Тогда опять поговорим.
Я рассчитывал в эти дни на аккуратность учителя. Я ждал ответа от учителя. Но моё ожидание оказалось напрасным. Прошла неделя, а от учителя не было никаких вестей.
— По всей вероятности, куда-нибудь уехал на дачу...
Я был вынужден сказать это матери, как бы в оправдание. Но это было оправдание не только в глазах матери — это было оправданием и для моего собственного сердца. Я должен был придумать какую-нибудь причину, чтобы оправдать поведение учителя.
Были моменты, когда я забывал о болезни отца. Я раздумывал о том, как бы мне поскорей выбраться в Токио. И сам отец, случалось, забывал о своей болезни. Беспокоясь о будущем, он не принимал никаких мер по отношению к этому будущему. Я так и пропустил случай поговорить с отцом о разделе имущества, как советовал мне учитель.
VIII
В начале сентября я стал понемногу собираться к отъезду в Токио. Обратившись к отцу, я попросил его в течение некоторого времени высылать мне ту же сумму денег, что и раньше.
— Если сидеть здесь, то, конечно, как вы и говорили, никакого места не получишь.
Я делал вид, что еду в Токио только затем, чтобы получить место, какое желательно отцу.
— Само собой, пока не найдёшь места, буду высылать, — сказал отец.
В глубине души я думал, что это место никогда не свалится мне на голову, но отец, далёкий от действительности, был до последней степени уверен в противоположном.
— Это ведь не долго, так я уж как-нибудь устрою. Но зато смотри, не затягивай дела! Получи подходящее место и становись самостоятельным. Кончать ученье и на следующий же день жить на чужой счёт — это не годится. Нынешняя молодёжь знает лишь, как тратить деньги, и совершенно не думает о том, как их приобретать.
Отец всячески выговаривал мне. Между прочим, у него была фраза: „В прежнее время дети кормили своих родителей, а теперь только знают, что родители кормят детей“. Всё это я слушал молча.
Думая, что выговор кончился, я было тихонько собрался подняться со своего места. Отец тут спросил меня, когда я еду. Для меня было чем скорей, тем лучше.
— Поговорим о дне отъезда с матерью.
— Хорошо.
Всё это время я был, против ожидания, послушен отцу. Я хотел уехать из деревни, по возможности не раздражая отца. Отец снова задержал меня.
— Уедешь в Токио — и опять в доме будет скучно. Ведь мы одни с твоей матерью! Был бы я ещё здоров, куда ни шло, но в таком состоянии — сказать ничего нельзя, — вдруг что-нибудь случится...
Утешив, как мог, отца, я вернулся к себе, туда, где стоял мой столик. Когда я уселся среди разбросанных книг, перед моим взором всё время мелькали эти слова и грустный вид отца. И опять я услышал голоса цикад. Голоса эти, в отличие от прежних, принадлежали маленьким цикадам. Когда я летом приезжал к себе домой, то, сидя неподвижно среди этого неумолчного крика, я часто приходил в какое-то странно-грустное состояние духа. Мне казалось, как будто печаль вместе с криками цикад проникает в самую глубь моего сердца. В эти минуты я сидел неподвижно, пристально сосредоточившись на одном себе. Эта грусть теперь, после приезда домой, постепенно изменила свою окраску. Мне пришло в голову, что подобно меняющимся голосам цикад и судьба людей, меня окружающих, вихрем кружится в водовороте жизней.
Передо мною предстали отец с его унылыми словами и видом и учитель, не присылающий мне ответа, хотя я и писал ему. Отец и учитель — о них обоих у меня составилось совершенно противоположное мнение, но оба они легко возникали у меня в уме при сравнении, при сопоставлении. Отца я знал почти целиком. Если бы я расстался с ним, между нами осталось бы чувство связи, как между родителем и его сыном. Учителя в большей части его жизни я не понимал. Он обещал мне рассказать, но о его прошлом пока ещё мне не пришлось услышать. Коротко говоря — он был тёмен для меня. Я же не мог успокоиться, пока не перейду во что бы то ни стало через это неясное и не выйду на светлое место. Но прекращение связи с ним для меня было бы большим горем. Посоветовавшись с матерью о сроке, я назначил день своего отъезда в Токио.
IX
Перед самым моим отъездом (я хорошо помню, что это случилось под вечер за два дня до отъезда) с отцом неожиданно опять случился обморок. В этот момент я увязывал свою корзину с уложенными туда книгами и платьем. Отец мылся в ванне. Вдруг мать, вошедшая к нему, чтобы потереть ему спину, громко стала меня звать. Прибежав, я увидел голого отца, которого поддерживала сзади мать. Когда мы перенесли его в комнату, он уже пришёл в себя. На всякий случай я сидел у его изголовья и охлаждал его голову смоченным полотенцем. Было уже около девяти часов вечера, когда мне удалось кое-как поужинать.
На следующий день отец почувствовал себя лучше, чем мы думали. Не слушая наших увещаний, он один ходил в клозет.
— Всё уже хорошо!
Отец повторил те же слова, которые он произнёс, обращаясь ко мне после обморока в конце прошлого года. Тогда оказалось в конце концов так, как он и говорил. Я подумал, что, пожалуй, и на этот раз всё обойдётся таким же образом. Но доктор ничего определённого не сказал, хотя подтвердил нам, что предосторожности необходимы. От беспокойства у меня больше не было желания ехать в Токио, хотя намеченный день уже настал.
— Ещё немного посмотрю за ним и тогда уже поеду, а? — заявил я матери.
— Да, уж сделай так! — попросила она меня.
При виде отца, снова ходившего по саду, спускавшегося с чёрного хода, мать на время успокаивалась, но стоило чему-нибудь случиться, как она начинала волноваться больше, чем следовало бы.
— А разве ты не должен был ехать к Токио? — спросил меня отец.
— Я отложил, — ответил я.
— Это из-за меня? — вновь задал вопрос отец.
Я немножко колебался с ответом. Сказать да — это значило бы косвенно признать, что болезнь отца серьёзная. А мне не хотелось действовать на нервы отца. Однако он, видимо, прекрасно понял моё чувство.
— Жалко! — проговорил он и повернулся к саду.
Войдя в свою комнату, я взглянул на вытащенную корзину. Корзина стояла, крепко увязанная, всегда готовая к отправлению. Рассеянно стоя перед ней, я подумал, не развязать ли мне её...
Прошло три-четыре дня, в течение которых я был в тревожном настроении и не мог усидеть на одном месте. И вдруг с отцом опять приключился обморок. На этот раз врач предписал абсолютный покой.
— Отчего это с ним? — говорил я матери тихо, так, чтобы отец не мог услышать. На лице матери было совсем унылое выражение. Я позаботился о том, чтобы дать телеграммы старшему брату и сестре. Однако отец, пока лежал, почти не чувствовал никаких страданий. Когда с ним разговаривали, казалось, что у него не больше чем простая простуда. И аппетит, против обыкновения, был очень хорош. Он почти не слушал предостережений окружающих.
— Всё равно умирать, — так уж лучше умереть, поев вкусного...
Эти слова отца о вкусном прозвучали для меня смешно и грустно. Отец не живал в столице, где могут накормить действительно вкусными вещами. Он всего только жевал какие-нибудь поджаренные рисовые пирожные.
— Отчего у него это так „сохнет“? Наверно, всё-таки внутри у него всё здорово.
В отчаянии, мать старалась найти себе надежду. И употребила слово „сохнуть“, произносимое по древнему обычаю исключительно в случае болезни в значении „иметь сильный аппетит“.
Приехал навестить больного дядя, и отец всё задерживал его и не отпускал обратно.
— Останься ещё! скучно... — говорил отец, — и для него в этом была, несомненно, главная причина, но отец объяснил это и тем, что недоволен нами — мной и матерью, — не дававшими ему есть всё, что он хотел.
X
Болезнь отца — в одном и том же положении — продолжалась больше недели. За это время я отправил брату на о. Кюсю длинное письмо. Сестре написала мать. В глубине души я думал, что, пожалуй, это последние известия о здоровье отца, которые отправляются им обоим. И обоим было написано, что в случае чего мы телеграфируем, чтоб приезжали.
Брат мой был занят на службе. Сестра была беременна. И пока опасность с отцом не стояла перед самыми глазами, вызвать их было не легко. Я это знал, и мне было бы особенно неприятно, если бы они всё же как-нибудь устроились и приехали, но при этом не поспели бы во-время. Поэтому в смысле срока отправления им телеграммы я испытывал чувство ответственности, о котором никто не подозревал.
— С определённостью я сказать не могу, но знайте только одно, что опасность может наступить в любой момент.
Так сказал мне доктор, которого я позвал из городка на железной дороге. Переговорив с матерью, я решил по совету доктора взять к больному сиделку. Когда отец увидел женщину в белой одежде, подошедшую к его постели и с ним поздоровавшуюся, его лицо приняло странное выражение. Отец с давних пор примирился со своей болезнью. Но он не замечал смерти, которая к нему приближалась.
— Вот выздоровею и съезжу ещё разок в Токио. Человек ведь неизвестно, когда умрёт. И если что хочешь сделать — нужно делать пока жив.
Делать было нечего, и мать ответила ему в тон:
— Тогда и меня возьми с собою.
По временам же он опять становился очень печальным.
— Когда я умру, смотри, береги мать!
Мне были особенно памятны эти слова: „Когда я умру“. Это было вечером в день моего окончания, когда я уезжал из Токио; их несколько раз повторил учитель, обращаясь к своей жене. Я вспомнил улыбающееся лицо учителя и его жену, затыкающую себе уши и говорившую, что это не к добру. В те времена это „когда я умру“ было не более, как простые слова. А теперь, когда я это слышал, это был вот-вот наступающий факт. Я не мог в этом случае следовать примеру жены учителя. Но всё же на словах нужно было рассеивать унылое настроение отца.
— Нельзя впадать в слабость! Вот поправитесь и поедете в Токио. Вместе с матерью... Когда теперь приедете в Токио, поразитесь. Всё изменилось там. Одних трамвайных линий как много стало! А провели трамвай — и вид города, само собой, стал другой. Кроме того, и расположение кварталов иное. Токио, можно сказать, ни одной минуты в течение суток не бывает спокойным.
Делать было нечего, и мне приходилось болтать даже о том, чего не следовало бы говорить. Отец как будто с удовольствием слушал.
Из-за больного у нас стало бывать больше народу. Жившие поблизости родственники через день поочерёдно приходили навещать нас. Среди них были и такие, которые в обыкновенное время, живя подальше, держались в стороне от нас. Были и такие, что, уходя, говорили: „Мы думали, что такое... А если так, то ещё ничего. И говорит свободно и с лица не похудел“.
Наш дом, который, когда я приехал, был таким спокойным и даже слишком тихим, теперь из-за этого всего становился всё шумнее и шумнее.
Между тем болезнь отца, лежавшего неподвижно, всё шла к худшему. Переговорив с матерью, с дядей, я в конце концов послал сестре и брату телеграммы. От брата пришёл ответ, гласящий: „Выезжаю немедленно“. От мужа сестры также пришло известие: „Еду“. У сестры при первой беременности произошёл выкидыш, и теперь она очень береглась, боясь, как бы это не повторилось снова. Поэтому вместо сестры должен был приехать её муж.
XI
Даже в это тревожное время у меня бывали свободные минуты, когда я мог спокойно посидеть у себя. Я даже изредка мог, открыв книжку, прочесть, не отрываясь, десяток страниц. Завязанная корзина как-то незаметно оказалась развязанной. По мере надобности я вынимал оттуда различные вещи. Я оглянулся на то задание, которое, я мысленно поставил перед собой на нынешнее лето, когда уезжал из Токио. То, что я сделал, не составляло и третьей доли его. Я и раньше не раз испытывал это неприятное чувство, но в такой степени случалось очень редко. Я говорил себе, что так обыкновенно бывает со всеми, но всё же был подавлен неприятным чувством.
С таким неприятным чувством я сидел и думал о болезни отца. Старался представить себе, что будет после его смерти. И на ряду с этим, с другой стороны, у меня всплывала мысль об учителе. И так в моём скверном настроении я видел перед собою облики этих двух людей, совершенно различных между собой — по положению, воспитанию и характеру.
Раз, когда я, отойдя от постели отца, сидел один, скрестив руки, среди разбросанных в беспорядке книг, вошла мать.
— Ты бы прилег! Ты, вероятно, утомился.
Мать не понимала моего душевного состояния. И я был не из тех детей, которые ждут этого от матери. Коротко я поблагодарил её. Но она продолжала стоять у входа.
— Что отец? — спросил я.
— Заснул, — ответила мать.
Вдруг мать вошла в комнату и села рядом со мной.
— От учителя всё ещё ничего нет? — спросила она.
Мать тогда поверила моим словам. Я уверил её, что от учителя обязательно будет ответ. Но уже и тогда я сам совершенно не ждал от него того ответа, на который надеялись отец и мать. В результате вышло так, словно я обманул мать.
— Попробуй ещё раз написать! — сказала мать.
Я не остановился бы перед тем, чтобы отправить несколько совершенно бесполезных писем, если бы это могло успокоить мать. Но мне было неприятно торопить учителя по такому поводу. Гораздо больше, чем выговоров отца, чем неприятностей для матери, я боялся того, что могу упасть в глазах учителя. Я и так подозревал, что неполучение от него до сих пор ответа по поводу моей просьбы, может быть, этим именно и объясняется.
— Написать письмо ничего не стоит, только такого дела по почте не сделаешь. Как-никак, а придётся самому съездить в Токио и попросить лично...
— А отец-то как же? Ведь не известно ещё, когда тебе можно будет поехать в Токио.
— Я и не еду. Я намерен сидеть здесь, пока дело не кончится — или он выздоровеет или нет.
— Само собой. Кто ж бы мог бросить такого тяжёлого больного и уехать в Токио!
Сначала в глубине души мне стало жаль матери, ничего не знавшей. Но сейчас же вслед за этим я не мог взять в толк, почему это матери понадобилось в такую тревожную минуту поднять этот вопрос. Когда я отходил от больного отца, у меня появлялась возможность спокойно посидеть и почитать книгу. Повидимому, мать также, забыв про лежащего перед нею больного, имела возможность подумать о чём-то другом. В этот момент она проговорила:
— По правде сказать, я думаю, что если бы ты нашёл себе место, пока ещё жив отец, это его несомненно успокоило бы. Конечно, при таком состоянии, пожалуй, уже не успеть, но всё же, если бы теперь, пока он и говорит как следует и соображает хорошо, если бы можно было его, пока он жив, этим порадовать, это было бы с твоей стороны исполнением сыновнего долга по отношению к отцу.
К несчастью, моё положение было таково, что я не мог исполнить этого сыновнего долга. В результате я не написал учителю ни одной строки.
XII
Когда приехал мой старший брат, отец, лёжа в постели, читал газету. У него была привычка обычно, что бы там ни случилось, ежедневно прочитывать газету. Теперь же, с тех пор, как он слёг в постель, он от скуки ещё больше стремился к чтению. Мы с матерью не удерживали его насильно от этого, а старались по возможности делать так, как хочет больной.
— Если у вас ещё столько сил, значит, ещё ничего. Я ехал сюда в предположении, что дело совсем плохо, а выходит, что вовсе уж не так ужасно...
Так говорил брат, разговаривая с отцом. Его слишком оживлённый тон казался мне невяжущимся с обстановкой. Но и он, отойдя от отца, и оставшись со мной, был печален.
— Хорошо ли ему позволять читать газеты?
— И я так думаю, но только он и слышать не хочет, ничего не поделаешь!
Брат молча выслушал моё объяснение. Затем спросил:
— Он ещё всё хорошо понимает?
Повидимому, он полагал, что сознание отца несколько ослабело из-за болезни.
— На этот счёт всё обстоит хорошо. Я вот давеча в течение двадцати минут сидел у него, разговаривал о том, о сём, — и даже признаков расстройства речи ни малейших! В таком положении он ещё долго может продержаться.
Прибывший почти одновременно с братом муж моей сестры держался, однако гораздо более отрицательного, чем у нас, взгляда. Отец, увидев его, стал спрашивать о сестре.
— В таком положении её нельзя подвергать тряске в поезде. Если бы её понапрасну везли сюда ко мне, это бы напротив доставило мне беспокойство, — заявил он. — Лучше уж я сам, — вот поправлюсь — съезжу посмотреть на новорождённого, — прибавил он.
Когда пришло известие о смерти генерала Ноги, отец и на этот раз первым узнал это из газет.
— Какой ужас! Какой ужас!
Мы, ничего не знавшие, были перепуганы этими внезапными его словами.
— Я подумал, что, вероятно, у него уже голова не совсем в порядке, — говорил мне потом брат.
— Я тоже был очень испуган, — в таком же смысле сказал и муж сестры.
С этого времени газеты стали приносить известия, которых мы, деревенские жители, поджидали с нетерпением. Сидя у постели отца, я внимательно их прочитывал. Когда читать их здесь было некогда, я приносил их в свою комнату и прочитывал с начала до конца. Я долго не мог забыть фигуры генерала Ноги, одетого в свой военный мундир, и его супруги, по своему одеянию похожей на придворную даму.
Как раз в этот момент, когда печальная весть облетела все уголки деревни и зашевелила все эти сонные деревья и травы, я неожиданно получил телеграмму от учителя. Для нашей местности, где при виде человека, одетого в европейский костюм, начинают лаять все собаки, телеграмма казалась огромным событием. Мать с испуганным видом принёсшая телеграмму, нарочно отозвала меня в такое место, где никого не было.
— Что такое? — сказала она и, стоя рядом, ждала, пока я вскрою печать.
В краткой телеграмме было приблизительно следующее: „Хотел бы повидаться с тобой, не сможешь ли приехать?“
Я задумался.
— Несомненно, это относительно твоей просьбы о месте... — высказала предположение мать.
Я и сам подумывал, что, может быть, оно и так. Но всё-таки мне это казалось немного странным. Как бы то ни было, но мне, вызвавшему брата, мужа сестры — нельзя было бросить больного отца и уехать в Токио. Посоветовавшись с матерью, я послал ответную телеграмму о том, что приехать не могу. Я постарался по возможности короче вставить и сообщение о том, что болезнь отца принимает очень опасный характер, однако этого мне показалось мало, и в тот же день я послал по почте в подробном письме изложение всех здешних обстоятельств. Мать, пребывавшая в полной уверенности, что дело идёт только о месте, с сожалением говорила:
— Вот уж не во-время!
XIII
Моё письмо было довольно обстоятельное. И мать и я на этот раз были убеждены, что теперь от учителя что-нибудь придёт. И вдруг на второй день после отправления письма на моё имя вновь пришла телеграмма. В ней ничего не было, кроме слов: „Можешь и не приезжать“. Я показал это матери.
— По всей вероятности, он имеет в виду написать что-нибудь в письме. — Мать всё время продолжала понимать это только так, что учитель хлопочет о месте для меня. Я и сам подумывал о том же, но всё-таки, мне, знавшему учителя с его привычками, всё это казалось очень странным. „Учитель — в поисках места для меня“ — мне это казалась совершенно немыслимым.
— Так или иначе, но моё письмо ещё не могло дойти до него. Эта телеграмма, несомненно, послана до получения моего письма.
Обратившись к матери, я привёл ей это соображение, как нечто несомненное, и она, соглашаясь со мной, заметила:
— Да пожалуй! — но в сущности этот факт, конечно, ничего не мог объяснить в поступке учителя, пославшего мне телеграмму, не прочитав сначала моего письма.
Как раз в этот день наш постоянный доктор должен был привести с собою старшего врача больницы, и нам с матерью больше уже не удалось поговорить об этом деле. Врачи, поставив отцу клизму, уехали.
Отец, с тех пор как он был уложен в постель, принуждён был лёжа совершать свои естественные отправления с помощью посторонних. Всегда очень опрятному отцу сначала это было очень неприятно и противно, но вследствие своей слабости в конце концов ему пришлось с этим примириться. С течением времени, — потому ли, что сознание его ослабело, только случалось, что он испражнялся на постель, не замечая этого. Иногда матрац и простыня оказывались испачканными, — бывшие рядом морщили брови, он же сам, наоборот, относился к этому равнодушно. Впрочем, количество мочи в силу характера болезни было очень невелико, и врач всегда огорчался этим. И аппетит его постепенно падал. Временами у него появлялось желание чего-нибудь поесть. Но это чувство было у него лишь на языке, в горло же шло очень немного. У него больше не стало сил браться и за свою любимую газету. Старческие очки, лежавшие подле постели, так и не вынимались из своего чёрного футляра. Когда пришёл навестить его Саку-сан, живший в миле от нас и с детских лет бывший в дружбе с отцом, отец обратил на него свой взгляд:
— А, это ты, Саку-сан? — и сказал: — Спасибо, что пришёл. Завидую тебе — ты вот здоров! А я уж никуда!
— Вовсе нет! Тебе нельзя так говорить, — чуть что немного заболел. У тебя два сына окончили университет. Вот на меня посмотри: жена умерла, детей нет. Всего только, что живу... Здоров-то здоров, а радости ведь никакой!
Отцу ставили клизму через дня два-три после того, как заходил Саку-сан.
Отец говорил, что ему стало гораздо лучше благодаря докторам, и был очень доволен. Настроение его улучшилось настолько, что даже как будто появилась уверенность, что он останется жив. Мать, или сама поддавшись этому или же для того, чтобы придать силы больному, рассказала отцу о телеграмме учителя так, словно место, которое желал для меня отец в Токио, уже было готово. Мне, стоявшему тут же, было не по себе, но опровергать мать невозможно было, и я слушал и молчал. Больной как будто был рад этому.
— Вот и хорошо! — сказал и муж сестры.
— А что именно за место, ещё не знаешь? — спросил меня брат.
Я потерял всякое мужество опровергать их. Пробормотав что-то и самому себе непонятное, я поднялся и ушёл.
XIV
Болезнь отца, дойдя до момента, когда остаётся лишь последний толчок, как будто несколько заколебалась. Все мы каждую ночь ложились спать с мыслью: не сегодня ли последует приговор судьбы.
Отец не чувствовал никаких болей, настолько сильных, чтобы это обременяло окружающих. Поэтому уход за ним был сравнительно лёгким. На всякий случай мы по одному попеременно дежурили около него, а все остальные в обычный час могли ложиться спать. Как-то раз я почему-то не мог уснуть и мне показалось, что послышалось лёгкое стенание отца. Выскочив из-под одеяла, я, чтобы убедиться, отправился к нему. В эту ночь дежурить была очередь матери. Но мать, поставив локоть рядом с отцом и положив голову на руку, заснула. И отец лежал тихо, как бы в глубоком сне. Я потихоньку опять вернулся в свою постель. Я спал с братом под одной сеткой от комаров. Один только муж сестры, на положении гостя, спал отдельно в особой комнате.
— Жалко Сэки-сан! Вот уже сколько дней, как ему приходится сидеть здесь...
Сэки — была фамилия мужа сестры.
— Но если он может так сидеть — значит, он не особенно занят. Тебе гораздо труднее, чем ему... задерживаться так долго.
— Что же делать! Я ведь не чужой...
Такие разговоры вели мы с братом, лёжа рядом. И у него в голове и у меня в душе было убеждение, что отцу помочь нельзя. Мы, дети, как будто ждали смерти родителя. И мы, дети, боялись говорить об этом. Но каждый из нас хорошо знал, что думает другой.
— Отец ещё как будто думает, что поправится... — сказал мой брат.
И действительно, оно как будто так и было. Когда кто-нибудь приходил его проведать, он всегда высказывал сожаление, что не мог позвать на торжество по случаю моего окончания. И при этом часто добавлял, что вот он выздоровеет, и тогда...
— Знаешь, это лучше, что из твоего торжества ничего не вышло. Когда праздновали моё окончание — было скверно! — напомнил мне брат. Я хмуро усмехнулся, вспомнив беспорядочную картину пьянства в тот день. Пред моим взором встал и отец, чуть не насильно заставлявший гостей пить и есть
Мы с братом были не особенно дружны. В детстве мы часто ссорились, и как младший я всегда кончал плачем. С началом учения мы пошли по разным дорогам, и наши характеры стали совершенно различны. В годы своего пребывания в университете, особенно же при соприкосновении с учителем, я всегда смотрел на брата как на животное. И потому ли, что я долго с ним не встречался, или потому, что мы жили вдали друг от друга, — словом, и по времени и по расстоянию я был очень далёк от брата. И всё-таки, когда мы столкнулись теперь опять после долгой разлуки, откуда-то сама собою появилась братская привязанность. Главной причиной этого были, конечно, нынешние обстоятельства. У постели нашего общего отца, у постели отца, идущего к смерти, мы с братом протянули друг другу руки.
— Что ты намерен делать после всего этого? — спросил меня брат. Но я задал ему вопрос совсем о другом.
— В каком положении наше имущество?
— Этого я не знаю. Отец ничего ещё не говорил. Имущество... денежная сторона дела-то известна.
Мать оставалась всё той же и горевала, что нет письма от учителя.
— Всё нет и нет! — корила она меня.
XV
— Учитель, учитель!.. Кто это такой в конце концов? — задал мне вопрос брат.
— Да разве я тебе не рассказывал недавно? — ответил я. У меня возникло неприятное чувство по отношению к брату, который сам задаёт вопросы, а ответы других забывает.
— Слышать-то я слышал, но...
В конце концов брат сказал, что слышать он слышал, но только никак не может взять в толк. Для меня было совершенно безразлично, понимает ли брат учителя или нет. Но всё-таки меня взяла злость. „Опять сказалась его обычная черта“, — подумал я.
Брат полагал, что, если я с таким уважением отношусь к учителю, то это должен быть обязательно какой-нибудь известный человек. По крайней мере, — полагал он, — это профессор университета. Человек же неизвестный, человек, ничего не делающий, в глазах брата не имел никакой цены. В этом пункте он был совершенно одинакового мнения с отцом. Только отец сразу же заключил, что человек бездельничает потому, что ничего не может делать, брат же находил, что это просто никуда негодный человек, который имеет возможность что-нибудь делать, но вместо этого бездельничает.
— Эгоистом нельзя быть. Думать, что можно жить, ничем не занимаясь, — это крайне неправильная точка зрения. Человек обязан по мере своих сил пускать в ход свои способности.
Мне хотелось спросить брата, понимает ли он смысл того иностранного слова „эгоист“, которое он употребил...
— Ну что ж, если благодаря ему получишь место, и то хорошо. Видишь, и отец доволен, — так немного погодя заметил брат.
Не получая от учителя письма, я не мог так думать, но у меня нехватало смелости высказать это. При виде того, как с лёгкой руки матери все говорят именно в этом смысле, я не мог сразу же уничтожить это убеждение. Я сам, без всяких напоминаний со стороны матери, поджидал письмо от учителя. И сам при этом думал, что было бы хорошо, если бы в этом письме он сообщил что-нибудь о том месте для меня, о котором все так думали. Тем, что у меня ничего не выходит, я заставлял тревожиться и своего стоящего на пороге смерти отца и молящуюся о том, чтобы его как-нибудь успокоить, мать, и утверждающего, что кто не работает, тот не человек, — брата, и мужа своей сестры, и своего дядю, и тётку.
Когда у отца появилась странного жёлтого цвета рвота, я вспомнил, что мне однажды говорили учитель и его жена. Слушая мать, заметившую: „Долго лежит неподвижно, вот желудок и испортился!“ — я глотал слёзы при виде этой, ничего не понимавшей женщины.
Когда я столкнулся в задней комнате с братом, тот спросил меня:
— Слышал?
Это он спрашивал о том, слышал ли я то, что сказал ему перед своим уходом доктор. Я же, не дожидаясь объяснений, сам хорошо понимал, что это значит.
— Не останешься ли ты здесь и не возьмешь ли на себя наблюдение над домом? — обратился ко мне брат. Я ничего не ответил.
— Одна мать ведь ничего не сможет сделать, — продолжал он. Брату, видимо, совершенно не было жаль меня, который вынужден бы в таком случае гнить здесь, вдыхая этот запах земли.
— Книжки читать можно сколько угодно и в деревне. Если нет нужды работать, здесь как раз хорошо.
— Более подходило бы тебе сюда приехать, — сказал я.
— Могу ли я? — одной фразой отстранил моё предложение брат. Брат был полон решимости с этого времени взяться за работу.
— Если ты не хочешь, попросим дядю. А то придётся мать взять куда-нибудь отсюда.
— Это ещё под большим сомнением — сдвинется ли мать с места или нет.
Отец ещё не умер, а братья разговаривали так, словно уже после его смерти.
XVI
По временам отец как будто бредил.
— Мне стыдно, стыдно... перед генералом Ноги... Но я тоже вслед... У него часто слышались эти слова. Мать пугалась и стремилась по возможности всех собирать вокруг постели больного. В те моменты, когда больной был в полном сознании и при этом обычно скучал, это и ему было, повидимому, приятно. Если он, оглядевшись вокруг, не замечал матери, то сейчас же спрашивал:
„О-Мицу, где ты?“ А если не спрашивал, то же самое говорили его глаза. Часто я вставал и звал мать.
— Чего вам? — спрашивала мать, бросая начатое дело и приходя к больному, но отец только пристально смотрел на неё и ничего не говорил. „В чём дело?“ — думали мы и начинали разговаривать о другом, о чём-нибудь отдалённом. Бывало, вдруг он произносил ласковые слова:
— Спасибо тебе, о-Мицу!
Мать при таких словах непременно глотала слёзы. И, повидимому, вспоминала прошлое, сравнивая отца теперь и прежде.
— Ведь вот как ласково он говорит!.. А прежде каким он был строгим! — И она рассказала нам, как отец её бивал метлою по спине. Мы с братом много раз слышали об этом и прежде, но теперь принимали эти слова матери с совершенно иным чувством — как воспоминание об отце.
Отец, даже видя бледный призрак смерти, витающий перед ним, всё-таки не произносил ничего похожего на завещание.
— Не следует ли спросить теперь, пока ещё можно? — взглянул на меня брат.
— Да... — отозвался я. Я раздумывал, хорошо ли будет для больного, если мы заговорим с ним об этом. Мы обратились к дяде. Тот тоже призадумался.
— Если он хочет что-нибудь сказать и умрёт, не успев, — это будет жалко. Но заговаривать самим тоже как будто нехорошо.
Так мы и не могли ни на чём остановиться. В это время отец впал уже в бессознательное состояние. Обычно ничего не понимавшая в болезни мать приняла это за простой сон и даже радовалась:
— Он так хорошо спит, и окружающие немного отдохнут, — сказала она.
Временами отец открывал глаза и внезапно спрашивал:
— Кто здесь? Что такое? — Эти „кто“ были только те, кто сидел всё это время около него. В сознании отца образовались тёмные и светлые места. И эти светлые места выступали там и сям, подобно белым нитям, вплетённым во мрак. Мать была не совсем не права, принимая предсмертное бессознательное состояние отца за простой сон.
В это время у него стал заплетаться и язык. Часто бывало так, что он начнёт говорить, но конец фразы становится неразборчивым, и понять ничего нельзя. Но взамен этого, если он начинал говорить, то говорил таким громким голосом, что не похож был на смертельно больного. И нам приходилось приближаться к самому его уху и повышать голос больше, чем обыкновенно.
— Приятно, если так охлаждать голову?
— Да.
Помогая сиделке, я сменил у отца водяную подушку и положил ему на голову пузырь со свежим льдом. Пока острые кусочки наколотого льда не уложились удобно в пузырь, я легко придерживал его над самым лбом отца, на его лысине. В этот момент со стороны галлереи вошёл брат и молча протянул мне письмо. Взяв его свободной левой рукой, я удивился.
Письмо было гораздо тяжелее обыкновенного. Оно не было вложено и в обычный конверт. И размеры его были не таковы, чтобы уместиться в обычный конверт. Оно было завернуто в бумагу и по краям аккуратно заклеено. Беря письмо от брата, я сразу же обратил внимание на то, что оно заказное. Перевернув его, я увидел старательно подписанные буквы имени учителя. Мои руки были заняты, и я не мог сейчас же вскрыть письмо, поэтому я сунул его за пазуху.
XVII
В этот день состояние больного казалось особенно тяжёлым. Когда я встал с места, направляясь в клозет, брат, столкнувшийся мной на галлерее, тоном часового спросил меня:
— Куда идёшь? Состояние его немного странное, поэтому лучше по возможности, не отходить от него, — сказал он мне.
Я сам тоже так думал. С письмом за пазухой я опять вернулся в комнату больного. Отец, открыв глаза, спрашивал мать, как зовут стоящих вокруг него людей. Мать называла ему: это такой-то, это такой-то, и отец каждый раз кивал головой. Когда он этого не делал, мать повышала голос и говорила: это такой-то. Ей хотелось убедиться, понял ли он.
— Спасибо вам за всё! — проговорил отец и опять впал в бессознательное состояние.
Все, окружавшие его изголовье, некоторое время молча наблюдали за ним. Но вскоре один из них поднялся и вышел в другую комнату. За ним встал и другой. Третьим поднялся со своего места я и прошёл в свою комнату. Я хотел вскрыть и прочитать письмо, лежавшее у меня за пазухой. Это можно было, конечно, с лёгкостью сделать и у постели больного, но объём письма был настолько велик, что мне не удалось бы прочесть всё письмо сразу. Я собирался урвать для этого специальное время.
Я разорвал конверт из плотной бумаги. Внутри оказалась бумага, употребляемая для рукописей, аккуратно разлинованная вдоль и поперёк. Для того чтобы было удобнее вложить её в конверт, она была сложена вчетверо. Сложив затвердевшую в сгибах европейскую бумагу на обратную сторону, я расправил её, чтобы было удобнее читать. Как самое количество бумаги, так и весь вид письма заставили меня испугаться при мысли о том, что оно должно было мне поведать. В то же время у меня лежало на сердце то, что происходило сейчас там, в комнате больного. Я был уверен, что начну читать письмо и не успею ещё дойти до конца, как с отцом обязательно что-нибудь случится, что, по крайней мере, меня непременно позовут мать или брат, или дядя. Я не мог спокойно приняться за чтение письма. Торопливо и рассеянно пробежал я только одну первую страницу. На ней было написано следующее:
„Когда вы спросили меня о моём прошлом, я не мог, не имел мужества на это ответить. Теперь я верю, приобрёл свободу открыто поведать его вам. Но это та свобода, которая будет потеряна для меня, если я буду ждать вашего приезда в Токио. Следовательно, если я не воспользуюсь этим моментом, пока я ещё могу сделать это, я потеряю навсегда случай изложить вам — в качестве косвенного опыта для вас — своё прошлое. И если так, слова такого твёрдого обещания, которое я вам тогда дал, окажутся совершенной ложью. Поневоле я решил написать вам то, что следовало бы сказать устами“.
Прочитав до этого места, я уже был в состоянии ясно понять, зачем написано такое длинное письмо, ясно понять и его смысл. Я с самого начала был уверен, что учитель не будет беспокоить себя письмом по поводу моего места. Но почему ему, не любившему браться за перо, захотелось изложить мне своё прошлое в таком длинном письме? Почему он не мог дождаться моего приезда в Токио?
„Я приобрёл свободу, поэтому расскажу. Но эта свобода снова на веки будет потеряна для меня“.
Я повторял мысленно эти слова и старался понять их смысл. Вдруг меня обуяла тревога. Я взялся за чтение того, что следовало дальше. И тут как раз из комнаты больного послышался голос брата, громко меня звавшего. В испуге я вскочил с места. Пробежав галлерею, я дошёл до комнаты, где были все остальные. Я был убеждён, что наступил последний момент жизни отца.
XVIII
В комнату больного за это время успел притти доктор. Желая всячески облегчить больного, он как раз ставил больному клизму. Уставшая за прошлую ночь сиделка прилегла в соседней комнате отдохнуть. Непривычный к этому брат был в замешательстве. Увидав меня, он сказал: „Помоги, пожалуйста!“ — и опустился на сиденье. Я стал вместо него подкладывать под отца клеёнку.
Отец стал несколько спокойнее. Доктор, просидев с полчаса у постели, чтобы наблюдать действие клизмы, ушёл, обещав ещё зайти. Уходя, он специально предупредил, чтобы, если что-нибудь случится, его позвали в любой момент.
Я снова собрался уйти из комнаты и приняться за письмо учителя. Но душевное состояние мешало мне сделать это. Не успел я усесться за свой стол, как мне стало казаться, что вот-вот брат опять громким голосом позовёт меня. И если теперь позовёт меня, это будет уже в последний раз, — и страх заставлял дрожать мои руки. Бессмысленно я перелистывал страницы письма учителя. Мои глаза смотрели на знаки, аккуратно вписанные в разграфлённые клетки. Но мне было не до того, чтобы их читать. То, что я случайно прочитывал то там, то здесь, — и то не доходило до сознания. Я перелистал таким образом все страницы по порядку до самого конца и собирался опять сложить всё попрежнему и положить на стол. В этот момент мне вдруг бросилась в глаза одна фраза, уже близко к концу:
„Когда это письмо попадёт в ваши руки, меня уже не будет на свете. Я буду уже мёртв!“
У меня захватило дух. Сердце, до сих пор тревожно волновавшееся, сразу замерло. Я снова стал перелистывать страницы в обратном порядке. И прочитывал так в обратном порядке на каждой странице по строке. В эти мгновения я стремился лишь узнать то, что мне нужно было знать, и я пронизывал глазами разбросанные повсюду знаки. А то, что я хотел знать, было только одно: здоровье учителя. Его прошлое, то покрытое мраком прошлое, которое он обещал мне рассказать, было как таковое мне не нужно. Идя вспять к началу, я перелистал все страницы и кое-как сложил это длинное письмо, не давшее мне пока нужных сведений.
Я опять подошёл к двери комнаты больного, чтобы посмотреть, каково его состояние. Около него всё было тихо и спокойно. Поманив к себе мать, сидевшую около отца с безнадёжным и усталым лицом, я спросил:
— Ну, как?
Мать ответила:
— Как будто немного успокоился.
— Нагнувшись к уху отца, я спросил:
— Ну как? Немножко стало лучше после клизмы?
— Отец кивнул головой. Он отчётливо произнёс:
— Спасибо!
Сознание отца, сверх ожидания, было ясно.
Я снова вышел из комнаты больного и вернулся к себе. Там я взглянул на часы и взял расписание поездов. Вдруг я встал и, затянув кушак, сунул письмо учителя в рукав. Затем через чёрный ход вышел наружу. Не помня себя, я побежал к доктору. Я хотел наверняка узнать у него, продержится ли отец ещё дня два-три. Я хотел попросить его поддержать его подкожными впрыскиваниями, чем угодно. Но, к сожалению, доктора не оказалось дома. У меня не было времени сидеть неподвижно и ожидать его. Моё сердце не успокаивалось. Я немедленно погнал рикшу на станцию.
Прижав к стене станции кусочек бумажки, я написал на нём карандашом письмо матери и брату. Письмо было совсем короткое, но, полагая, что хуже будет бежать, не предупредив, я попросил рикшу спешно доставить его домой. И затем решительно бросился в токиоский поезд. Здесь, в громыхающем вагоне третьего класса, я вытащил из рукава письмо учителя и прочёл его от начала до конца.