По островам волжского излива, в камышах, давно уже стояли на челнах дозорные астраханского воеводы: не покажутся ли с моря гости дорогие?… Хотя гарнизон Астрахани и был значительно увеличен, но воеводы чувствовали себя невесело; среди стрельцов и работных людей шло обычное шатание. И потому помимо стрельцов, действительно, была заготовлена и царская милостивая грамота, которою казакам загодя отпускались все их вины перед великим государем. Этот способ развязки всего воровского дела и воеводам, и всему крапивному семени приказных был много приятнее: можно было рассчитывать на богатые поминки от казаков.

И вдруг в самом начале нестерпимо жаркого в Астрахани августа с устья прибегает один из дозорных стрельцов и несколько работных людей с учугов: воровские шайки пришли и пограбили Басаргу, учуг астраханского митрополита, забрав там рыбу, икру, вязигу и всякую рыболовную снасть, а на учуге оставив разную церковную утварь, которую они, видимо, отняли где-нибудь в Персии, да несколько человек ясыря, которые похуже. И, пограбив, казаки снова ушли в море…

Астрахань возбужденно зашумела: что-то будет?…

И прибегает в город купчина персидский, Мухаммед Кулибек: шёл он в Астрахань на двух бусах[8]. На одной бусе были погружены его товары, а на другой – дорогие аргамаки, любительный подарок от шаха великому государю. Казаки пограбили всё, а кроме того, забрали в плен и его сына Сехамбека, за которого требуют выкуп в пять тысяч рублей. И стали-де те воры-казаки станом на Четырех Буграх…

Князь И. С. Прозоровский, – он был дороден собою и важен, но неказист: уши его были слегка оттопырены, глаза водянистые, а кроме того, он всегда задыхался от постоянной насмоги, – князь Прозоровский заволновался и, отслужив тотчас же молебен, снарядил против казаков товарища своего, князя Семёна Ивановича Львова со стрельцами. Отряд погрузился на струги и с великим бережением поплыл к изливу. Князь вёз с собою царскую милостивую грамоту…

Остров Четырёх Бугров был высок и каменист, а кругом его поросли густые камыши. Взять там казаков было делом нелёгким. Они были уже упреждены своими верными людьми о ратных приготовлениях воеводы.

Собрав круг, они решили, что, буде можно, они дадут бой, а нельзя – побегут на Куму, а оттуда, степью, на Дон, а по заходу отгонят там у черкесов нужных им коней. И как только увидали они отряд князя Львова, – у воеводы было силы вдвое больше, – так сразу бросились к стругам и дали ходу в море. Князь Львов бросился за ними в погоню, но напрасно: двадцать вёрст гнался он за казаками, но догнать их не мог. Остановив свои струги, он послал вслед казакам одного из стрелецких голов, Никиту Скрипицына, с царскою грамотой.

Казаки, увидев прекращение погони, усталые до последней степени, тоже остановились средь тихо сияющего моря. К ним быстро спел гонец. Атаман на раззолоченном и всячески разукрашенном струге своём «Соколе» пошёл навстречу гонцу.

– От великого государя милостивая грамота к казачьему войску… – стоя во весь рост, проговорил гонец Никита Скрипицын, высокий блондин с козлиной бородкой и наглыми серыми глазами.

– Бьём челом великому государю… – с достоинством отвечал Степан, принимая через борт грамоту за большой печатью.

– Боярин воевода князь И. С. Прозоровский велел говорить вам, казакам, что он пропустит вас на Дон, – продолжал Скрипицын. – Только вы должны выдать все пушки и морские струги, отпустить служилых людей, которых побрали вы на Волге и в Яике-городке, купеческого сына Сехамбека и другой полон…

Казакам очень хотелось домой, отдохнуть, разгуляться, среди них продолжала свирепствовать болезнь, совсем плохо было с продовольствием, и потому Степан сказал:

– Просим от всего нашего казацкого войска, чтобы великий государь велел супротив своей милостивой грамоты отпустить нас на Дон со всеми пожитками, а мы за то рады служить и головами платить, где великий государь укажет. Пушки отдадим и служилых отпустим в Астрахани, струги отдадим в Царицыне, где будем на Дон переволакиваться, а о купчинином сыне Сехамбеке подумаем: он сидит у нас в откупу в пять тысяч рублёв…

Поторговались для виду. Степан тут же, в море, поднёс гонцу добрые поминки, и казачьи струги вернулись на Четыре Бугра, а князь С.И. Львов на всякий случай запер им своей флотилией выход в море. 25-го августа казачья станица двинулась на Астрахань и разбила свой стан несколько повыше города, у Болдинского устья.

Ивашка с двумя рослыми казаками, все в шелку да в бархате, в шапках, расшитых жемчугом и бриллиантами, явились на двор воеводский и известили князя, что в город едет сам атаман Степан Тимофеевич и что князь должен оказать ему при встрече соответствующие почести.

Князь Прозоровский немножко струхнул тона этих молодцов, но справился и, уставив на них свои водянистые глаза, проговорил:

– Какие такие почести? Мне самому, воеводе, нигде никаких почестей не отдают, когда я куда выезжаю…

Послы не настаивали.

– Не вышло и не надо… – смеялись они между собой, возвращаясь в стан. – Обойдемся и без почестей…

Степан тотчас же направился в Приказную избу и сложил там бунчук, знак своей атаманской власти. Тут же переданы были властям десять прапоров казачьих, часть пушек и часть полону, но зато и они тут же получили от воеводы из сумм Приказной избы пять тысяч рублей за пленённого сына персидского купчины. А затем была выбрана депутация из шести казаков, которая должна была ехать в Москву, чтобы добить там челом великому государю и поклониться его царскому величеству теми островами, которые были отвоёваны саблей у шаха. Конечно, островки эти далеко не Сибирь, но чем богаты, тем и рады… Для приказных в Москве послы везли достаточное количество всяких любительных подарков. И тут воеводы и все приказные получили гостинцы персидскими крадеными тканями. Но воеводы всё же настаивали, чтобы Степан отдал им все пушки, весь полон и все пограбленные пожитки.

– Бьём челом великому государю, но этого сделать никак нельзя… – щеголяя своим умением обращаться, говорил Степан. – Товары, которые мы побрали в море с бусы, подуванены и иное пошито, иное продано и пропито. Никоим образом собрать всего нельзя. А за то за всё мы идём к великому государю и будем платить головами своими. А что ты, воевода, говоришь о полоне с шаховой области, так это досталось нам саблею и есть наше прямое достояние: наши братья за то в шаховой области побиты и взяты в неволю. Да и много ли полону? На пять, на десять человек один полоняник разве! Этого отдавать нам не привелось. А пушки остальные нам нужны, когда пойдём степью от Царицына до Паншина-городка: место там глухое, могут напасть крымские, азовские и всякие военные люди. Надо же нам чем-нибудь обороняться!.. А как в Паншин придём, так все пушки в Царицын пришлём… А служилых мы неволей не держим…

– Ну морские струги отдайте…

– Струги отдадим… Тринадцать стругов есть…

– Да ещё следует перепись всем твоим казакам сделать.

– По нашему, по казацкому праву, не повелось нам, казакам, переписи делать… – нетерпеливо повысил тон Степан. – Ни на Дону, ни на Яике никогда того не бывало и в государевой грамоте того не написано, а это вы, воеводы, от себя не делом говорите. А также и того не написано, чтобы нам нашу рухлядь отдавать…

Воеводы уступили. То, что происходило в городе на их глазах, внушало им нарочитую осторожность: толпы чёрного народа и стрельцов целыми днями стояли вкруг воровского стана, дивясь и завидуя весёлой, вольной и богатой жизни казаков. Чего уж тут говорить: на атаманском струге, на «Соколе», нос был весь вызолочен, верёвки были все из чистого шёлка, а паруса из самых дорогих персидских тканей, вино с утра лилось рекой, всю ночь напролёт слышались весёлые крики и песни, а золото и серебро разбрасывали казаки, а в особенности сам атаман, пригоршнями. А добра, добра всякого сколько выносили они на торг!.. И золото, и шелка, и меха дорогие, и оружие всякое, и каменья самоцветные… Армяне да тезики скупали всё наразрыв и, как говорили, в неделю составили себе отличные состояния, так как казаки плохо понимали в ценах того, что они продавали: золотую цепь в сажень длиной, украшенную алмазами, они отдавали за сорок рублей, а фунт шёлка шёл за три копейки… И кто ни обратился бы к Степану за помощью, ни один не ушёл от него с пустыми руками. И, когда он, как и все казаки, весь в шелку и золоте, появлялся в Астрахани, чёрные люди бросались перед ним на колени и восторженно лепетали: «Батюшка… сокол наш… отец!..» А астраханские красавицы, весёлые жёнки, только на казаков теперь и глядели. Форсисто, щепетно выступая и помахивая шёлковыми ширинками, грудастые, нарумяненные и набелённые красавицы неустанно прельщали сердца суровых воинов.

– Выходка, нет, выходка-то какова!.. – глядя с восторгом на них, задыхались казаки. – Отдай всё, и мало…

И спешно несли красавицам астраханским в трудах добытые денежки.

Очень уж требовательным быть в этой обстановке воеводам не приходилось никак. И когда раз астраханская девка Маша прибежала к ночи на воеводский двор, чтобы сообщить, что Степан, вдребезги пьяный, спит у неё и что можно его взять безо всякого, князь С. И. Львов только руками на глупую девку замахал:

– Окстись, девка… Ополоумела?!. Только бы чертей из города-то поскорее выпроводить, а там провались они в тартарары… Иди, иди. Придумают тожа!..

– О-хо-хо-хо… – вздохнул сокрушенно городской палач Ларка, дружок Машкин, который всю эту механику подстроил в надежде на великие и богатые милости. – Попомни вот моё слово, Машуха: ходить им всем без голов! А много ли тебе Стенька-то отсыпал, а?…

Воеводы не посмели даже вытребовать у Степана царских аргамаков, а князь С. И. Львов, – невысокого роста, плешивый, с бараньими глазами навыкате, – откровенно махнул рукой на дела государские и всё время бражничал со Степаном, то на стругах у него, то в своих княжеских хоромах.

Раз казаки закрутили особенно крепко. Кутёж шел без передышки уже второй день. Степан, величаясь перед стоявшей, как всегда, на берегу толпой, сидел со своими приближёнными и разодетой Гомартадж на палубе своего сверкающего «Сокола». Несмотря на нестерпимую жару, на плечи его была наброшена пышная соболья шуба, покрытая драгоценным персидским златоглавом. Князь С. И. Львов, только что проспавшись, снова прикатил в казацкий стан и, сопя, осторожно поднялся сходнями на струг.

– Всей честной компании…

– А-а, воевода, добро пожаловать!..

Увидал князь шубу, так глаза его и разгорелись.

– Это вот так шуба!.. – склонив лысую голову набок, протянул он. – Чтобы тебе вот такой шубой поклониться дружку-воеводе… Нет, всё норовит пустяками всякими отделаться…

– Мало тебе я всякого добра передавал… – презрительно смерил его Степан глазами. – Ишь, глаза-то завидущие!..

– Ох, Стёпа, не пренебрегай нами… – сладко проговорил князь-воевода. – Мы в Москве всё ведь можем устроить тебе – и злое, и доброе…

Степан сердито взглянул на своего друга.

– Ну, на, пёс с тобой… – сбрасывая шубу с плеч, сказал он. – Возьми шубу – только, смотри, не было бы в ней шуму…

– Ну, шуму… – жадно принимая подарок, сказал князь, добродушно смеясь. – Вот это так уж уважил!.. Правду говорится, что для милого дружка и серёжка из ушка… Уж так уважил, так уважил…

Воевода бережно передал шубу своим холопям и велел её отвезти сейчас же с великим бережением домой.

Пьяные казаки прямо зубами скрежетали, глядя своими красными с перепоя глазами на этот наглый грабёж среди бела дня. Попойка продолжалась…

Но Степан был сумрачен. Его угнетала неопределённость его положения: не то герой, не то не совсем ещё прощенный преступник. И не видно было выхода из этого положения. И нужны какие-то решительные шаги, чтобы снова почувствовать под ногами твёрдую землю. Даже в мелочах на каждом шагу всё путаница какая-то. Вот хоть взять эту девку персидскую. Предлагали за неё персюки хорошие деньги – закобенился, не взял, куцы теперь он с ей денется? Он знал, что казаки ропщут на этот счёт тем более, что к другим он в этом отношении был очень строг. Он не препятствовал им веселиться с весёлыми жёнками, но стоило одному из казаков спутаться в Астрахани с мужнею женой, как Степан, блюдя перед кем-то какие-то, самому ему совершенно чуждые, заветы, приказал утопить его тотчас же в реке, а бабу повесили за ноги к столбу, вбитому в воде, и так она, заголённая, и висела на нестерпимом солнце на глазах у всех. И было уже ему словно и жаль расставаться с Гомартадж, – казаки в шутку звали её под весёлую руку Комартож, – он как будто уже стал привязываться к ней. Правда, в сердцах он мог иногда отбросить её ногой, как собачонку, правда, иногда для смеху он учил её срамным русским словам, и все казаки за животики хватались, когда хорошенькая девушка, ничего не подозревая, старалась выговорить какое-нибудь паскудство, но всё же без неё ему словно было иногда и скучно. Но казаки шли на Дон, домой, а там жена, дети. Куда денет он там персиянку? В глазах самостоятельных казаков, ему, атаману, не подобало очень уж скандалиться по пустякам: пошёл за большим делом, так девок за собою таскать нечего… И не мог он уже теперь отдать её другому: сердце не позволяло…

Гомартадж полулежала на пушистом ковре. На ней было тяжёлое шитое золотом платье, и вся с головы до ног была она засыпана жемчугом и драгоценными камнями. Васькин гостинец – большая звезда алмазная с синим сапфиром огромной величины посередине – искрилась у неё на груди… Прелестными, немножко дикими глазами газели она задумчиво и печально глядела на широкую, пылающую пышными огнями заката реку и была душой далеко, далеко от всего, что её окружало. Степан хлопал чарку за чаркой, и глаза его наливались какой-то чёрной и дикой силой.

– Эй, все!.. – вдруг встав во весь рост, загремел он. – На вёсла!.. Едем кататься… Жив-ва!..

Несколько минут суеты около чалок, и один за другим струги, пьяные и шумные, выплывали на пылающий на закате стрежень.

– Мою любимую… Запевай!..

И на соседнем струге залился, зазвенел Васька-сокольник:

Вниз по матушке по Волге…

Васька нарочно сел спиной к атаманскому стругу: крепко жалел он про себя персиянку. И подхватили сотни голосов:

…да по Волге

Легка лодочка плывёт…

И из строя густо гудящих голосов опять поднялся чистый, как лесной ключ, голос Васьки:

Как во лодочке гребцов…

И ещё горячее подхватили струги:

…да гребцов

Ровно тридцать молодцов…

Дикая, чёрная сила неуёмной волной поднялась в широкой груди пьяного Степана и ударила в голову. Да, надо развязывать себя, надо найти сразу выходы, всё привести в ясность и всех удивить.

– Эх, Волга… – точно рыданием вырвалось из его взбаламученной груди. – Много дала ты мне и злата, и серебра, и славой покрыла меня, а я ничем ещё не отблагодарил тебя!..

Не зная, что он ещё сделает, он огляделся красными, воспалёнными глазами. И вдруг схватил он железной рукой удивлённую и перепуганную Гомартадж за горло, а другой за ноги и – швырнул её в пылающую огнями заката Волгу. Золотом и кровью взбрызнули волны, раздался жалкий крик девушки, и вздох удивления и ужаса пронёсся по стругам. Васька-сокольник вскочил с диким лицом и только хотел было броситься в воду, как загремел страшный голос атамана:

– Не сметь!..

И чёрное дуло пистолета жутко уставилось Ваське в глаза.

Гомартадж, жалобно крича непонятные слова и уже захлебываясь, боролась со своим тяжёлым платьем, которое тянуло её вниз.

– Ну, что опешили? – пьяно крикнул атаман и сам уверенно затянул:

Взбушевапася погода…

И, потрясённые, пьяные, полусумасшедшие, подхватили казаки:

…да погода, Погодушка не малая!..

От города, пылающего в огнях заката, плыл важный и величавый благовест ко всенощной, а по реке лилась широкая, за душу хватающая песня о Волге родимой… Уносимая стрежнем, Гомартадж всё ещё барахталась и шли от неё во все стороны огневые круги волн. Вот она скрылась на мгновение, опять всплыла, опять погрузилась, взмаячила на мгновение белая рука, и огневая река сомкнулась над ней навсегда.

Ничего в волне не видно… —

выводил тенор, – уже не Васькин, другой: у Васьки в горле перехватило и петь он не мог, и снова, в упоении диком, подхватил пьяный хор:

…да не видно,

Только видно одну лодку…

– Ну, зачем эдак-то?… – слюняво говорил совсем пьяный князь С. И. Львов. – Не нужно, так мне девку отдал бы…

Степан презрительно смерил его взглядом.

– Ах ты, сопляк!.. – уронил он тихо… – Туда же…

– Что это? Никак заблаговестили? – спохватился вдруг князь, точно очнувшись… – И то… Ко всенощной… А мы-то, греховодники!..

И, сделав благочестивую рожу, князь стал широко креститься.

Казаки смеялись. И Степан, вдруг схватившись обеими руками за волосы, зарычал, как тяжело раненный зверь, и по жёсткому пьяному лицу его покатились слёзы жгучей, беспредельной тоски…

XV. Новая челобитная из Царицына

Наконец казаки порасторговались ясырем и другой добычей, попили и нагулялись досыта и стали собираться домой. В последний перед отвалом момент в их стан явился сам воевода князь Прозоровский.

– Ну, вот и гоже… – довольный, что всё хорошо кончилось, говорил он, поглаживая брюхо. – И езжайте себе с Богом по домам… А дорогой смотрите никакого бесчинства не творите и никого на Дон с собой не подговаривайте, дабы не прогневать опять великого государя…

Степан, заломив шапку, слушал это начальническое напутствие, и глаза его дерзко смеялись. Ему было ясно только одно: воевода крепко трусит.

И, сопровождаемые жаркими приветствиями работного и вообще чёрного люда, казацкие струги снова потянулись вверх по Волге. Воевода дал им в провожатые до Царицына жильца Леонтия Плохово, чтобы тот в случае чего унимал бы казаков. Казаки шли медленно и часто останавливались на берегу, чтобы отдохнуть, пображничать, выспаться. Так, между делом, для разгулки больше, они пограбили купеческий насад и остановили судно с казённым хлебом, с которого Степан переманил к себе нескольких стрельцов, а с начальства взял бочку вина. И казаки были уже под Чёрным Яром, когда их нагнало вдруг отправленное из Астрахани судно, на котором перевозили партию арестованных в Яике стрельцов: ещё когда Степан был у персидских берегов, они взбунтовались там, убили своего голову, а потом ушли было в море, чтобы соединиться со Степаном, но были настигнуты князем С. И. Львовым и разбиты, и теперь в наказание пересылались на Крайний Север, в Холмогоры, на вечное житьё.

Узнав об этом, Степан немедленно отправил несколько казаков на астраханское судно с приказом, чтобы все начальники немедленно явились к нему, а когда те, перепуганные, предстали перед грозным атаманом, Степан потребовал, чтобы все арестованные стрельцы были отпущены на свободу. И Плохово, и сотники стрелецкие мягко уговаривали его не бунтовать ещё, не гневать великого государя, и тот, наконец, внял их уговорам, но за то потребовал от них вина. Один из сотников немедленно привёз ему вино, а Степан милостиво отдарил его персидскими тканями и сафьяном. Казаки возроптали было, что их стрельцов не освобождают, но вино быстро смирило их. Да и не хотелось заводить волынку: дом уже близко…

И пенили казацкие струги Волгу-матушку, и плыли всё вперёд и вперёд. Вот уже слева на крутом берегу показался и Царицын. И чуть только выплыли из-за мыса струги, как всё население Царицына радостно высыпало за стены, на берег, встречать славных казаков, а вверху, на горе, в высоком тереме воеводы, что-то у окна забелелось. Ивашка видел это с атаманского струга, и сердце его загорелось и забунтовало: скорей!..

И вот пригребли уже челны к берегу высокому. Расфрантившиеся казаки молодцевато выскакивали на мокрый песок. Городская беднота предупредительно вырывала у них из рук чалки и сама крепила их, довольная, что может служить таким именитым гостям. И не успел Степан ступить на берег, как его окружили уже казаки, только что прибывшие с Дона.

– Батюшка, Степан Тимофеевич, к твоей милости!.. Защити, отец…

– Что такое? – строго нахмурился Степан.

– Да помилуй, отец: воевода царицынский житья не даёт… – загалдели враз казаки. – Мы приехали с Дона за солью, а он дерёт с нас по алтыну с дуги… А у меня пару коней отнял, с возом и с хомутами… А у меня пищаль изнишил.

– Идём… Все за мной!..

Во главе возбуждённой толпы Степан нагрянул в Приказную избу. Из лица серый, сразу весь притихший, воевода вышел на крыльцо.

– Ты взял с них по алтыну с дуги?

– Взял…

– Вороти каждому по два алтына… Понял?

– Понял.

– У тебя что он взял? Пищаль, что ли?

– Пищаль, Степан Тимофеевич, пищаль, родимый…

– Сичас воевода тебе вынесет пищаль и рубль за беспокойство. А у тебя коней отобрали?

– Пару коней и с хомутом…

– Сичас получишь своих коней и рубль за бесчестье… У кого что ещё не так?

Все претензии были выслушаны, решения постановлены, и Степан погрозил воеводе пальцем в дорогих перстнях:

– Смотри у меня!.. Ежели я ещё раз такое услышу, живым у меня не уйдёшь… Мне начхать, что ты воевода…

– Атаман… – вступился было подоспевший Плохово.

– Нишкни!.. – цыкнул Степан. – Довольно!.. Эй, казаки, посади провожатого нашего в какое ни на есть судёнышко и отправьте его скорым обычаем в Астрахань обратно: надоел! Живо!

Тем временем Иван Черноярец рассчитывался на берегу с баушкой Степанидой.

– Хорошо ты меня, бабушка, соловьями Вольскими о ту пору угостила… – говорил он. – Я твоей услуги не забыл… Держи-ка вот… А это вот еще за то, что поверила казаку в долг…

– Батюшка, кормилец, дай тебе Господи…

– А как у вас теперь соловьи-то, поют ли?

– Поздненько бы, родимый: Воздвиженье, бают, прошло уж… Ну да для такого сокола, известно, и зимой запоёшь… – разливалась бабушка, и, вдруг понизив голос, проговорила: – Индо извелась вся без тебя, лебёдушка белая, – вот как тосковалась!.. Словно вот ты чем опоил её. Как только стемнеет, приходи опять к калитке той, я тебя проведу… Ничего не опасайся, всё будет повадно…

Но Ивашка не вытерпел и, заломив шапку на затылок, в алом шёлковом кафтане, кривая персидская сабля, вся в камнях самоцветных, на боку, он прошёлся-таки мимо воеводского двора, и когда искоса завидел свою зазнобушку в терему, у окна, так в груди всё пожаром и загорелось. И Пелагея Мироновна за сердце схватилась и так вот вся и побелела: в самом деле, словно вот околдовал её молодой казак. Только о нём весь год и думушки было… Ну, а воевода, тот испил чашу горечи до дна: об этом уж Пелагея Мироновна постаралась на совесть.

Управившись с воеводой, Степан снова вернулся на берег, чтобы отдать нужные приказания своим казакам: кому караул держать у стругов, кому переволакивание станицы на Дон налаживать, кому что… Но не пробыл он с казаками и получаса, как опять его обступил возбужденный народ. Оказалось, что воевода, прослышав о приближении казаков, велел повысить цену на вино на кружечном дворе вдвое, чтобы казаки поменьше пьянствовали.

– Дурак!.. – решил Степан. – Казак дружелюбен, когда ему подносят, а когда с ним дурака валяют, он лютует, как зверь. Иди все за мной…

Ещё более многочисленная и ещё более возбуждённая толпа бурно потекла к воеводскому двору. Воевода перепугался и заперся в Приказной избе. Степан, постучав напрасно в двери, обернулся к толпе и крикнул:

– Волоки сюда бревно, да какое покрепче… Живо!..

Вмиг явилось тяжёлое бревно.

– Высаживай дверь… Ну, берись все живо!..

Рррраз… два… три… – тяжёлая дубовая дверь слетела с грохотом с железных петель. Но воеводы среди перепуганных приказных не было: он в задней избе вышиб окошко и, выпрыгнув, скрылся.

– Ах, собачий сын!.. – кричал Степан. – Только разыщите его мне – на месте зарежу…

Возбуждённые казаки, гремя оружием, грозили пустить по городу красного петуха и вырезать всех приказных, но на первый случай ограничились только тем, что разбили тюрьму и выпустили всех «сидельцев». И зашумели кружала, и перекрёстки, и берег…

Тихон Бридун, выпив и закусив на совесть, пошёл было по своим надобностям в малинник и вдруг напоролся там на воеводу.

– А, бисов сын, от де ты сховався!.. – закричал он своим сиплым басом. – Ну, погоди ж… Эй, каз…

– Ну что ты орёшь? – остановил его воевода строго. – На-ка вот поди лучше выпей хорошенько за здоровье великого государя… Держи…

– А, это вот покорно благодарим!.. – проговорил Бридун, пряча гроши. – Спасибички вам…

И вдруг быстрым движением он схватил воеводу за бороду, ещё более быстрым и резким движением – этому искусству он обучился в Польше и на Украине, на этих бисовых жидах, – рванул её в сторону и выдрал с корнем почти всю. И с сиплым смехом своим, сопя, покатился прочь.

К вечеру Степан зашёл посидеть к своему другу отцу Арону.

Старик был совсем плох. Он был весь жёлтый, прозрачный и весь как-то отёк. Но выпить винца не отказался.

– Плохо, атаман… – со свистом сказал он. – Конец, должно, скоро. В голове эдак стало как-то воздушно, а в грудях – заливает… Пора, знать, старинушке под холстинушку…

– А не боишься?

– Нечего бояться. Конец и конец, только и всего…

Помолчали. Выпили. Закусили.

– А про отца Евдокима ничего не слыхал? – спросил Степан.

– Он на Воронеж подался тогда… – отвечал отец Арон. – Всё нюхает, всё слушает, всё выпытывает. Он забрал себе в голову, что есть в жизни что-то тайное, что вот скоро ему будет открыто, а ничего такого нет. И это все воображение мысли. Есть то, что есть, а больше нет ничего…

– И Пётр с ним?

– И Петра с ним. И этот тоже в трёх соснах заблудился.

Долго за полночь шумел городок пьяным шумом. А наутро казаки пограбили проходивший мимо насад купецкий. На другой день перехватили они на реке какого-то гонца московского в Астрахань, который вёз туда царскую грамоту: гонца помяли маленько, а грамоту, порвав, в воду бросили. Народ бросил всякую работу и всё никак не мог наглядеться на богатства и разгульную жизнь казаков. Царские аргамаки тоже производили очень сильное впечатление. А там прибыл к Степану гонец из Астрахани от воеводы, немец офицер Видерос, чистый, исполнительный, прямой. Воевода прослышал про озорство казаков на реке и был недоволен. И Видерос точно передал атаману наказ воеводы: надо остепениться, а то в другой раз великий государь, пожалуй, и не простит и придётся расплатиться за всё, и за старое, и за новое.

– Что?!.– сразу схватился за саблю сердитый с похмелья Степан. – Грозить? Они?!. Мне?! Ну, так поезжай сейчас же в Астрахань и скажи от меня воеводе, что он дурак и баба и что не боюсь я его ни вот с эстолько, ни его, ни того, кто и повыше его… Понял?…

– Совершенно поняль!..

– Ну, вот… И скажи, что скоро я опять в Астрахани буду, и тогда он у меня попрыгает… Понял?

– Совершенно поняль…

– Больше ничего… Иди…

Видерос закусил немножко, аккуратно записал все свои расходы и снова аккуратно сел в свой чистенький стружок и отплыл в Астрахань.

И тут нагулялись казаки досыта, досыта накуражились. Сотня-другая работных людей, стрельцов, холопей и монастырских детёнышев пристала к ним. Пора было, пока не наступит зимнее ненастье, и на Дон идти. Сентябрь – всякому лету конец, а октябрь – грязник: ни колеса, ни полоза не любит, хоть с Сергия и зачинается зима. Но опять то да сё, просрочили несколько дней. Степан приказал, наконец, решительно выступление.

В обычный час, когда по кружалам и всюду, где можно и где нельзя, шумели казаки, когда по дворам яростно заливались псы, а в чёрном осеннем небе чётко выступали яркие звёзды, бабушка Степанида тихонько провела Ивашку на высокий терем. Пелагея Мироновна уже слышала об отвале казаков наутро. И едва только переступил Ивашка порог, как две тёплых белых руки обвили его шею и она забилась на его высокой груди, как подстреленная птица.

– Что ты?… Что с тобой, лапушка моя?… Или кто тебя обидел?…

– Не покидай меня… – захлебнулась рыданьями Пелагея Мироновна. – Если опять уедешь, или изведу я постылого зельем каким, или сама в Волгу с крутого берега брошусь… Не могу я жить теперь без тебя, сокола моего ясного… Только слово одно скажи мне, и я пойду за тобой хошь в огонь…

Жаркие вихри опалили молодого казака.

– Да ведь нельзя вам, бабам, промеж казаков быть… – лаская её, говорил он. – Теперь мы недалеко будем – иной раз и прибегу на ночку…

– Нет, нет, не останусь я больше с постылым. Тогда лучше в омут!

И быстро сгорала звёздная ночь в огневых вихрях страсти… А когда чуть мутно забелелось за Волгой утро осеннее, блаженно-измученная, она ластилась к нему и не отпускала, и шептала в ухо жарко:

– Брось воровство, сокол мой… До добра не доведёт оно… Возьми меня и уедем куда-нито: на Литву, в Польшу, в Сибирь… И будем жить и любиться… Ненаглядный мой.

Иван задумался: и в сам деле, гоже бы!.. Деньги есть… Торговлю можно бы начать какую… И вдруг чётко вспомнилось старое: Устя, Ивашка-сын и этот окаянный старец Леонтий… И вся душа на дыбы поднялась: нет, этого он никогда не простит!.. Тяжко, больно оторваться ему от своей ненаглядной, но сперва сердце в крови поганой утишить надобно. Нельзя простить – только вздумаешь, так среди бела дня всё темнеет…

– Погоди, потерпи маленько… Дай оглядеться… – шептал он ей. – Я скоро опять понаведаюсь к тебе, золотце, солнышко, лапушка моя сладкая…

За дверью обмирала Степанида: белый день на дворе, воевода сейчас в крестовый покой пройдет, а их водой не разольёшь… Грехи!..

…И на хмуром рассвете снова ударили казаки в вёсла… У теремного окна опять что-то грустно в утренней мгле забелелось. Ивашка был сумрачен и зол. Васька-сокольник тоже в последнее время что-то всё задумывался и не пел своих песен. Казаки всё привязывались к нему с побаской дурацкой, которую Балала придумал:

Васька-гога,

Загнул ногу,

Выше печи,

Перепечи…

Но Васька только досадливо кудрями встряхивал, как от мухи надоедной, и снова смотрел в глубину осенних свинцовых волн…

А воевода, почитай без бороды, ровно вот петух общипанный, уже подожком своим всё постукивал и всё серчал, всё лиховался, всех извести исподтиха грозился. А потом прошёл он в комнату свою жарко натопленную и стал отписывать в Москву о событиях последних дней. Воеводы небольших городов должны были спрашиваться и писати к большим воеводам, – в данном случае к воеводе астраханскому, – а не к Москве, но очень уж у воеводы старое сердце разгасилось. И он подробно писал, как пили и бесчинствовали казаки, как грабили они суда мимо проходящие, как царскую грамоту в воду бросили. И не утерпел он и о своей обиде царю отписать: авось царь за бесчестье чем пожалует… Но он несколько подправил обидную правду и написал, что какой-то казачий старшина, запорожец, явился к нему в Приказную избу легко пьян и бранил его всякою неподобною бранью, а потом и за бороду его, Андрея, драл…

Но царь был недоволен им, и челобитная его осталась без внимания. Да и в Астрахань пришёл от царя строгий выговор: надо было призвать Разина с товарищами в Приказную избу, выговорить им их вины против великого государя и привести их к вере в церкви по чиновной книге, чтобы вперёд им не воровать, а потом надо бы раздать их всех по московским стрелецким приказам и велеть беречь, а воли им не давать, но выдавать на содержание, чтоб они были сыты, и до указу великого государя не пускать их ни вверх, ни вниз, все струги их взять на государев деловой двор, всех полоняников и награбленный на бусах товар отдать шахову купцу, а если не захотят воры воротить всё волею, то отнять и неволею.

Прочитал этот выговор князь Прозоровский и только свои водянистые очи к потолку возвёл с приличным случаю воздыханием:

– Гоже им там в Москве грамоты-то писать!..