Обычно в это время года жизнь на хуторе замирает, кое-что делается только на скотном дворе. Нынешний же год было не так. Йенс Воруп скупал картофель, и на хуторе бурлила жизнь. На счастье, в конце января наступила оттепель, позволившая подступиться к картофельным ямам. Во всей округе зашевелились, хранилища повсюду стояли открытыми; глинистая почва превратилась в сплошное месиво, и телеги увязали по самую ось.

Дорога к Хутору на Ключах была изрыта до невозможности, — две недели подряд от зари до зари двигались по ней телеги, тяжело нагруженные картофелем. Но в один прекрасный день их точно водой смыло: кое-кто из крестьян разнюхал, почему вдруг Йенс Воруп стал так сильно интересоваться картофелем, и хранилища снова закрылись. Однако что скуплено, то скуплено; как бы там ни было, а несколько тысяч мешков картофеля уже на дворе. Под картофель отвели пустое гумно и там бережно разложили его на соломе. Воруп взял в Фьордбю краткосрочную ссуду в банке и расплачивался наличными деньгами; с записной книжкой в руках и с заткнутым за ухо карандашом, по колено забрызганный грязью, шлепал он, веселый и бодрый, между возами, рассчитываясь с крестьянами. Кое-кто из его поставщиков ворчал.

— Задаром отдаем, — говорили недовольные, — ровно вдвое больше надо бы содрать с тебя!

— Сумел бы ты это сделать, я бы шапку перед тобой скинул, — отвечал хозяин хутора, громко смеясь; он ни от кого не скрывал, что состряпал хорошее дельце. Ворчуны успокаивались и тоже начинали смеяться: на его месте они поступили бы точно так же.

Три кроны за мешок — невысокая цена, но картофель требовал большой дополнительной работы — сортировки. Йенс Воруп никогда не жадничал, он строго проверял каждую картофелину и не жалея выбрасывал все то, на чем был малейший изъян. Только безупречное выдерживало испытание перед его зорким глазом. Поэтому все, что он поставлял, было первоклассного качества; он никогда не поддавался мелочным соблазнам. Точно так же и теперь. Не было такой пары рук на хуторе, которую бы он не занял сортировкой; каждая картофелина просматривалась так и этак и при малейшем сыром пятнышке на кожуре отбрасывалась в сторону. Американцы были до чорта придирчивы: если в грузе картофеля, доставленном пароходом, оказывалась одна больная картофелина, они тотчас же накладывали запрет на ввоз из данной страны. Йенс Воруп ревниво оберегал свое доброе имя, он не желал быть виновником нового запрета.

С раннего утра и до позднего вечера работал он вместе со всеми, следя за сортировкой. Чтобы в зачатке устранить заразу, больной и плохой картофель тотчас же варили на корм для свиней. Нельзя сказать, чтобы такого картофеля было мало, но остальной окупал себя: если отобранный картофель в итоге и обходился Ворупу в четыре-пять крон за мешок, то на всем этом деле он рассчитывал выручить по меньшей мере несколько тысяч крон.

— А деньги эти сейчас мне чертовски пригодились бы! Хотелось бы только, чтобы они не завтра, а сегодня лежали у меня в кармане, — говорил он жене.

Мария улыбалась и ласково взглядывала на него, точно хотела сказать: да, муженек мой милый, ты у меня мастер и на одно и на другое — и зарабатывать и расходовать деньги! Но еще через секунду мысли ее уже витали где-то далеко, и отсутствующий взгляд был обращен в ее внутренний, незримый для других мир.

Йенсу Ворупу и этого было достаточно; обрадованный ее молчаливым одобрением, он убегал туда, где сортировался картофель, или мчался в селение нанимать еще и еще людей.

В эти дни он редко бывал дома, прибегал лишь, чтобы поесть или, как сейчас например, на мгновение вернув Марию на землю, сорвать у нее поцелуй.

Они жили в сущности каждый в своем мире. Йенс Воруп знал это, но думал, что так и должно быть. Ему нравилось такое внезапное соприкосновение с чуждым ему миром, то холодным, то теплым, который блеснет на мгновение и исчезнет, как падающие звезды. Он не требовал от Марии, чтобы душой она всегда была с ним. Ведь у нее свои трудности, свои сомнения, — как она это называла, — точно так же, как и у него; ему и в голову не приходило вторгаться в сферу ее переживаний, для этого он был слишком занят. И если он и Мария не жили душа в душу, то они жили друг для друга. Он трудился для нее, она — для него. Они любили друг друга и гордились друг другом.

Переговоры между Данией и Америкой о снятии запрета с ввоза картофеля несколько затянулись. Но это было не так уж плохо, потому что позволяло обдумать тем временем вое предприятие в целом. Совсем не просто было наладить все это; переправить картофель на обычном пароходе не представлялось возможным: содержимое нижних мешков под тяжестью верхней части груза было бы раздавлено, и в пути картофель неминуемо сгнил бы. На счастье, Воруп оказался не единственным, кто рассчитывал нажиться на экспорте картофеля в Америку: ведь требовался специально приспособленный для этой цели пароход, с трюмом в несколько этажей, и такой пароход надо было, кроме того, зафрахтовать целиком.

По этому поводу Йенсу Ворупу пришлось совершить немало поездок. Он познакомился с людьми в разных концах страны и стал одним из основателей Союза по экспорту картофеля. В одиночку человек обладал небольшим весом; иное дело выступать от имени большой организации: тут можно оказать необходимое давление на правительство, чтобы оно отстаивало интересы членов союза и даже взяло на себя часть убытков, если бы, против всяких ожиданий, предприятие сорвалось. Ведь что ни говори, а сельское хозяйство является основным источником дохода страны.

Оказалось, что в Дании не один Йенс Воруп вступил на такой путь. Очень скоро Союз по экспорту картофеля насчитывал уже значительное число членов. На рынке внезапно появилось прямо-таки невероятное количество картофеля; казалось, что сами клубни, прослышав о блестящих перспективах, стали множиться в своих хранилищах. Йенс Воруп был избран членом правления; кроме того, ему пришлось взять на себя временное руководство окружным отделением союза. Все это очень хлопотно, и он с утра до ночи был на ногах; у него едва оставалось время, чтобы наспех поесть.

Однажды он неожиданно ворвался к Марии, торопясь, как всегда.

— Едешь со мной? — спросил он. — Мне нужно в Кольдинг. Как член правления союза я там должен осмотреть установку для сушки картофеля.

— Ты уж и член правления тоже? — Мария задумчиво посмотрела на него. — Скоро, кажется, не будет такого общества или союза, куда бы тебя не выбрали.

— Да, сельскому хозяину в Дании прохлаждаться не приходится, если он хочет завоевать себе место под солнцем, — неопределенно ответил Воруп. — Так едешь со мной? Мои путевые расходы оплачивает союз, а для тебя мы уже как-нибудь найдем средства. — Он рассмеялся. — Оттуда мы сможем съездить на Скамлингсбанкен, это недалеко от Кольдинга.

Скамлингсбанкен! В душе Марии сразу ожили воспоминания о светлых днях, когда она была ученицей частной грундтвигианской школы, потом училась на курсах и, наконец, в Высшей народной школе. Она вспомнила об учителях, взволнованно, чуть не со слезами на глазах говоривших о родном языке, и о торжественных собраниях на Скамлингсбанкен, о Грундтвиге и Лаурисе Скау, о Лембке и Гольдшмидте. Ясной картины о значении Скамлингсбанкен в борьбе за сохранение датской государственности в Южной Ютландии Мария так и не получила, потому что учителя большей частью приходили в такое волнение, что плакали, вместо того чтобы толком рассказать обо всем. Но, может быть, именно потому одно название этого места всегда заставляло звучать так много струн в ее душе, а с течением времени побывать на Скамлингсбанкен стало величайшей мечтой ее жизни.

И вот теперь она стояла и колебалась: не знала, хочет она ехать с мужем или нет! Воруп не понимал ее, он все время представлял себе, как она обрадуется этой поездке.

— Поедем, поедем же! — молил он. — Подумай, какой счастливый случай, — иначе мы не могли бы позволить себе такой роскоши.

Но Марии не хотелось ехать; на все уговоры мужа она отрицательно мотала головой.

— Ну прошу тебя, довольно! Не надо меня больше уговаривать, — сказала она, глядя в сторону, и провела рукой по его волосам.

— Значит, опять «сомнения»? — Йенс Воруп, вконец подавленный, взял ее за руку.

Она кивнула и повернулась к нему спиной.

— Ну что ж... если так... — Он больше не просил ее. Все последнее время Мария была какой-то чужой, словно отсутствующей, и он понимал, что она опять во власти одного из своих приступов меланхолии.

— Желаю тебе, дорогая, благополучно справиться, — сказал он на прощанье, выезжая со двора.

Мария стояла у ворот и смотрела вслед бричке. Ее вдруг опять охватило, как это часто бывало и раньше, странное чувство: будто тот, кто сейчас уехал, — чужой ей человек, и хорошо, что его здесь не будет. Она едва заставила себя помахать ему рукой, когда бричка, выехав на дорогу, показалась на повороте и Воруп приветственно потряс кнутовищем.

Мария прошла в прачечную и велела Карен принарядиться и отправиться гулять с детьми.

— Инге и малютку посади в санки, а Арне поможет тебе везти их. Спуститесь к фьорду и поглядите, как горожане катаются на коньках. А по дороге оттуда загляните к дедушке. — Она была сегодня необычайно щедра, словно хотела, чтобы они гуляли как можно дольше. — Будьте умненькими, — ласково сказала она детям, ушла в свою спальню и там заперлась.

Но не прошло и нескольких минут, как в дверь сердито застучали маленьким кулачком; это был Арне.

— Почему ты не открываешь? — крикнул он запальчиво. — Мария, с усталым выражением лица, подошла к дверям и открыла их. — Ты опять достала свою гадкую шкатулку? — сказал он и посмотрел на нее горящими от гнева глазами. — Я очень хорошо знаю, что ты просто хочешь от нас избавиться. Велела б лучше запрячь русскую лошадку и поехала бы с нами к дедушке.

Арне попытался проскользнуть мимо матери и ворваться в спальню, но она загородила ему дорогу. Тогда он поднялся на цыпочки и уставился на умывальник, стоявший за кроватями.

— Ага, вот она стоит, твоя шкатулка! — крикнул он. — Ты что-то в ней держишь, про что папе нельзя знать. Да, да, меня ты не обманешь! Я через окно все видел.

Он прыгал перед ней то вправо, то влево и тыкал пальцами; она, страдая, старалась его схватить, но мальчик ускользал у нее из-под рук.

— Неправда, — неуверенно сказала она. — У меня ничего такого нет, чего нельзя всем показать. — Они стояли один против другого и мерили друг друга взглядами; гневные глаза мальчика буквально метали молнии, глаза же матери точно просили о прощении. Но вдруг Арне выпрямился и бросился прочь.

— Дедушка! — крикнул он, пулей слетел с лестницы и выбежал во двор: он услышал знакомые шаги.

Мария Воруп неподвижно стояла в дверях, с замкнутым выражением лица, с слезинками на кончиках ресниц. У нее был вид затравленного зверька, когда он на мгновение останавливается в изнеможении и закрывает глаза. Она шаталась.

Потом Мария взяла себя в руки, тяжело ступая подошла к шкатулке и заперла ее; выдвинув ящик комода, она спрятала ее и вышла из спальни.

Мария радовалась приходу дедушки не меньше детей. Одним своим присутствием старик как бы освобождал окружающих от душевного гнета, больше того — от давящего сознания своей вины, и точно ставил человека на ноги. Казалось, все твои грехи отпущены.

— Это происходит оттого, — объясняли многие, — что он лично знал Грундтвига: поэтому-то он всегда такой ясный.

И Мария соглашалась с ними; отец был какой-то особенный, не похожий на других.

— Йенса дома нет, он поехал в Кольдинг на заседание правления. Все насчет сушки картофеля... — сказала она, хотя и не сомневалась, что отец видел Ворупа, проехавшего в бричке, по дороге из дому. Потому-то старик и пришел; при Йенсе он чувствовал себя здесь посторонним, а ему хотелось узнать, как обстоит с вывозом картофеля, — кругом так много всяких толков.

— Думаю, отец, что ты можешь быть спокоен, — сказала Мария и принялась, как могла, излагать ему положение дел. — Во всяком случае, Йенс убытков как будто не потерпит. По тому, как все складывается, надо сказать, что и это уже благо.

Эббе Фискер внимательно слушал, не выражая ни одобрения, ни порицания, — как всегда, когда речь шла об его зяте. Все же посещением русских он гордился; в селении еще не забыли о нем.

— Йенса уж начинают называть королем! — Старик улыбнулся.

Мария смотрела на него, сияя от радости; она так была ему благодарна, что он пришел!

— Не в насмешку ли? — спросила она с сомнением. — Тебе не кажется?

— Думается, есть и это, — осторожно ответил старик. Мария пошла на кухню, чтобы собственноручно сварить отцу крепкий кофе. «Это моя единственная слабость, на старости лет не грех побаловаться», — говаривал он часто.

За столом Мария села возле отца и время от времени поглаживала его по руке.

— Я так рада, что ты пришел, — повторяла она; в голосе ее звучало волнение.

— У тебя все хорошо, дитя мое? — Отец удержал ее руку, когда она потянулась, чтобы погладить его. — У тебя такой измученный вид.

— Ах, папа, человеку хорошо, если он того хочет, — ответила она, — а если он не хочет, тогда...

Старик Эббе посмотрел на дочь с тревогой. Он давно знал, что в ее душе происходит какая-то борьба, но сама она не заговаривала с ним об этом, а спрашивать он не хотел.

— Часто люди как будто только для того и рождаются на свет, чтобы и себе и другим портить жизнь, — тихо сказал он.

— Почему ты и сегодня не взял с собой Анн-Мари? — внезапно спросила Мария. Этот вопрос она неизменно задавала отцу, когда он приходил. И отец ответил, как всегда, что в следующий раз он непременно придет с ней; сегодня она себя не совсем хорошо чувствует.

— Но детей все-таки пришли к нам, она очень скучает по ним, — прибавил он. — Мы и в самом деле редко их видим.

— Да ведь мы-то уж едем к тебе, — одновременно выпалили Арне и Инге и покатились со смеху. Ужасно весело, что дедушка такой умный, а этого не знает!

Но оказалось, что он все-таки знает, потому что он сказал:

— Правильно, и как это я сразу вас не заметил? — и, приложив руку козырьком ко лбу, сделал вид, что всматривается вдаль, стараясь разглядеть их.

Сил никаких нет с этим дедушкой; они смеялись так, что их маленькие животики тряслись.

Потом русскую лошадку впрягли в коляску, детей хорошенько закутали и усадили. Старик Эббе взял вожжи в руки.

— Под вечер я пришлю за детьми Сэрена Йепсена, — сказала Мария, тщательно укрывая всех пледом. — Передайте от меня сердечный привет.

Но Арне не желал явиться с пустыми руками.

— Дай мне яиц и немного масла! — скомандовал он; его звонкий голос звучал почти повелительно.

Мария рассмеялась и, собрав разные продукты, уложила их на дне коляски.

— А можно нам говорить «бабушка» столько раз, сколько захочется? — спросила Инге.

— Ну конечно, детки, сколько хотите!

— А можно нам не только «бабушка» сказать, а и обнять ее и поцеловать? — прибавил Арне.

— Бога ради, отчего же нет?! И за маму свою крепко поцелуйте бабушку.

Эббе сидел, забавляясь этим разговором. Мария, правда, слегка покраснела, но это ей повредить не может. Дети нередко бывают хорошими воспитателями.

Мария Воруп долго смотрела вслед коляске и жалела, что тоже не поехала. Отец или славные ее малыши, а может все они вместе, развеяли ее тоску. Ей уж не хотелось запираться в спальне и играть в жмурки с жизнью; она вдруг, почувствовала всю полноту своего счастья матери, жены. У нее все было хорошо!

Мария вошла в дом и начала энергично наводить порядок в кладовой. В последнее время она жила как-то вне действительности, и ей захотелось вдруг кипучей работы: мыть и чистить доупаду.

Большое удовольствие было смотреть на смиренную радость Анн-Мари, когда дети, обхватив руками ее шею, шептали ей «бабушка».

— Да ведь я вам вовсе не «бабушка», — говорила она, готовая расплакаться.

— А вот и бабушка! Ведь ты дедушкина жена, — сияя, заявила Инге.

— Вовсе нет, ты его любимая! — крикнул Арне. — А почему люди называют вас «влюбленная парочка»? — вернулся он вдруг к этой теме, когда все уютно сидели за столом и пили шоколад, — Арне не принадлежал к числу тех, кто бросает недодуманную мысль на полпути.

Анн-Мари растерянно переводила взгляд с одного на другого, рука ее, державшая чашку, начала дрожать. Но старый Эббе рассмеялся.

— А кто же так говорит? — спросил он, исподтишка подмигивая Анн-Мари.

— Да многие! И Сэрен Йепсен, и Карен, и эти вот!

— Ну и правильно говорят, — мягко сказал Эббе и взял руку Анн-Мари в свои. — Ведь никто так не любит друг друга, как мы с ней.

— А почему же вы тогда не женитесь? — Арне положил локти на стол, и вид у него был невероятно серьезный.

— В ту пору, когда это можно было сделать, наш господь бог не захотел этого, а теперь уже, пожалуй, поздно, сынок.

Анн-Мари ерзала на стуле, делая знаки Эббе, чтобы он перевел разговор на другое; но старик и не думал уклоняться от него, хотя улыбка и исчезла с его губ.

— А что, если наш господь бог забудет, что вы не женаты, и пошлет вам детей?

— Он уже это сделал, малыш ты мой дорогой: он поручил нам заботу обо всех бедных детях нашей деревни.

Так вот почему дедушке и бабушке нужно столько всего! Теперь Арне это знает и в следующий раз постарается выпросить дома гораздо больше всякой всячины.

— Папа говорит, что вам следует обвенчаться, — задумчиво произнес он.

— А наш господь бог думает, что это не обязательно. Мы же должны поступать по его указаниям.

— А вы разве с ним разговаривали?

Когда Арне начинал спрашивать, конца этому уж не было.

— Да, мы оба разговаривали с ним, и он сказал, что слишком поздно: женятся только молодые люди, как ваши мама и папа, дядя Нильс и кузнец с кузнечихой. Но жить как добрые товарищи, это он нам разрешает. — Старик, казалось, был само терпение, однако под перекрестным допросом малыша голос его задрожал.

Но вот, наконец, Арне удовлетворился и захотел погулять.

— О, это будет замечательный парень, когда вырастет, — шепнул старик Анн-Мари. — Он уже теперь доискивается правды.

Расположенный на возвышенности Хутор на Ключах одиноко стоял среди принадлежавших ему полей, и для ребят было праздником, когда им позволяли спускаться в деревню. Это был настоящий пчелиный улей: тут строился дом и стучали молотки; на кооперативной молочной ферме шла уборка — водяными струями из шлангов ополаскивались вделанные в стены резервуары; в лавке потребительской кооперации толпились люди...

А самое интересное — это была кузница, где пылали горны и в темной глубине черные люди били молотами по раскаленному железу. Сам кузнец Даль лежал, как всегда, на спине под старым автомобилем, посреди улицы, в грязи, и что-то там колдовал. Он был социалист! Дома, когда приходили гости, о нем много говорили, и из этих разговоров Арне понял, что кузнец один из тех, кто продал душу дьяволу. Вот он выглянул из-под машины и улыбнулся ребятам; на черном, словно вымазанном сажей, лице светились белки глаз и алели красные губы. Дети, испугавшись, бросились бежать, да прямо к пруду, где несколько подростков катались по тонкому льду. Была оттепель, и вода выступила на лед. Мальчуганы, взяв разгон на одном краю пруда, скользили до другого края, поднимая фонтаны брызг. Они промокли насквозь, с головы до пят, кисти рук и особенно костяшки пальцев у них промерзли до синевы, но зато настроение здесь царило великолепное. То были сыновья поденщиков; а дети хуторян, степенно стоя поодаль, смотрели на веселящихся ребят. Арне пришел к выводу, что вовсе не всегда приятно быть хорошо одетым.

Высокий бледный человек вышел из кооперативной лавки и направился к кузнице; в руке у него были газеты, и он отдал их кузнецу Далю. Сестренки Арне побежали за ним, крича: «Дядя Нильс! Дядя Нильс!» Арне же, засунув руки в карманы, повернулся к нему спиной: ему совершенно неинтересно было иметь дело с человеком, который, быть может, так же как и кузнец, попадет в ад.

— Ну а ты, Арне, не желаешь со мной поздороваться? — услышал он вдруг за собой жизнерадостный голос своего дяди.

Арне, словно нехотя, повернулся и протянул ему руку.

Дядя Нильс пошел с детьми к дедушке. Он пожал старикам руки, но не пошутил, как обычно, с Анн-Мари и отказался присесть к столу.

— Можешь ты мне уделить несколько минут, отец? — спросил он, кивнув на дверь в соседнюю комнату.

— Я зашел только предостеречь тебя, отец, — сказал он, когда они остались одни. — До меня дошли сведения, что в некоторых кругах есть намерение организовать довольно внушительную манифестацию по поводу пятидесятой годовщины войны тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. По слухам, в этом примут участие наиболее видные грундтвигианские пасторы и деятели Высшей народной школы.

— Мы никак не собираемся делать из этого трескучую манифестацию, но хотим напомнить датскому народу об его унижении и именем бога призвать его к возрождению.

— Ты, значит, тоже один из зачинщиков этого дела? Не ожидал я, отец. Очень мне это больно. Больно, что придется выступить против собственного отца. Но если вы все... Верноподданническая шумиха, да еще по такому поводу! Нет, я не могу молчать.

— Нечего тебе говорить «вы», — веско сказал старик. — Я не стал бы принимать участия ни в какой милитаристской манифестации. Ты неправильно осведомлен, Нильс.

Нильс Фискер сжал руку старика.

— Прости меня, отец, я отлично знаю, что ты только не разобравшись можешь подписаться под таким делом. Но имей в виду, я осведомлен правильно. Ты должен этому помешать, такую манифестацию нельзя допустить. Высшая народная школа — ведь это, по общему мнению, очаг культуры, и ей не пристало участвовать в таких затеях. Пусть уж милитаристы занимаются подстрекательством. Я знаю, правда, что сейчас и в самой Высшей народной школе не отличишь, где религия и где милитаризм; однако у нас есть все основания не поднимать шума вокруг шестьдесят четвертого года и не очень-то раздражать «исконного врага господа бога и Дании». Тем более что, по всей видимости, дело идет к мировой войне.

У старика стали дрожать руки.

— А теперь ты, как всегда, слишком мрачно смотришь на вещи.

— Если человек не поет ежесекундно шовинистическую аллилуйю, это еще вовсе не значит, что он пессимист! Сейчас же после нового года Россия закрыла свои порты для иностранных судов; теперь она наложила запрет на вывоз лошадей.

Нильс все время оставался в глубине комнаты, возле печи; он грел руки и стоял повернувшись к отцу спиной, видимо стараясь не показать, как он взволнован.

Но старик чувствовал это по голосу сына. Он высоко ценил мнение Нильса о политической обстановке и понимал, насколько она серьезна. Старик долго сидел согнувшись и опустив голову, точно вникая в зловещее предостережение сына. Но вот он заговорил, обращаясь больше к себе, чем к Нильсу.

— Все точь-в-точь, как тогда! Точь-в-точь, — повторил он, — как перед русско-японской войной. Тогда они тоже наложили запрет на вывоз, и наши малоземельные крестьяне уже не могли обзаводиться русскими лошадьми. А на отечественных коней цены, конечно, отчаянно подскочили. — Покачивая головой, старик монотонно нанизывал фразы одну за другой.

— Вот именно! И немало есть людей, которые и теперь наживутся на войне, — прервал сын рассуждение отца с самим собой. — Но ведь как я, так и ты поклялись объявить войну войне. А может, я ошибаюсь, отец?

Эббе Фискер поднял голову.

— Что же делать, по-твоему?

— Прежде всего, конечно, все мы — те, кто хоть сколько-нибудь может служить примером для других, — обязаны не терять головы и не поддаваться безумию. Надо устно и через газеты разъяснять людям положение, показать, какой опасности подвергает себя нация, если она займет слишком вызывающую позицию, какие последствия это может повлечь за собой. Здесь все главным образом вертится вокруг шестьдесят четвертого года. Войны вообще сомнительный предлог для празднования, в особенности у малых народов! А тем более такая война, из которой мы едва выскочили живые, да и сейчас еще по ее милости не можем как следует оправиться. Лучшая защита для слабых организмов, когда грозит опасность, — это прикинуться мертвыми.

Речи сына звучали для старика как любимая знакомая музыка. В свои лучшие годы он сильно увлекался бьёрнсоновской пропагандой мира, которая легко и ясно переплеталась с идеализмом, усвоенным Эббе в Высшей народной школе. Но дальнейшие события сильно поколебали эти его убеждения, выдвинув на первый план южноютландский вопрос, причем требования религии здесь сочетались с требованиями человечности. В течение ряда лет и в Высшей народной школе, и в грундтвигианской церковной общине не было такого выступления с трибуны, которое не заканчивалось бы, как припевом, словами «Южная Ютландия». Как будто сам господь бог и все человечество свои сокровеннейшие помыслы сосредоточили на этой маленькой полоске земли к югу от границы; как будто вся мировая история решалась там. Для старого Эббе и его единомышленников на 1864 годе остановилось движение мира, и с тех пор бог лишь ждет случая, чтобы поставить разбойников на колени и принудить их искупить свое кровавое преступление.

И вот теперь, когда Нильс воззвал к отцу, два начала схватились в старом Эббе — национальное и человеческое; они положительно раздирали друг друга, стараясь перетянуть каждое на свою сторону.

— Между какими странами возможна война? — спросил он.

— Вероятнее всего, между Россией и Германией, — это в первую голову. Уже несколько лет существует такая угроза, а теперь ведущие немецкие газеты совершенно открыто пишут о возможности войны с Россией. Дело идет о союзнике Германии — об Австрии, этом лоскутном государстве Европы; у самой Германии нет никаких трений с Россией, которая к тому же является ее самым крупным покупателем.

— Германия, хо-хо! — старик понимающе присвистнул и вдруг громким и ясным голосом запел:

Тяжелым камнем давит ночь,
Но могущественен бог!
Все твои враги —
Враги его:
Враги права и правды,
Враги любви и добрых сил,
Над их головами занесен карающий меч,
Ибо есть еще господь на небе!

Эббе стоя пел этот грундтвигианский псалом; он уже не видел перед собою сына, он обращался к небу, точно хотел рассказать богу то, что только что узнал, напомнить ему, просить, чтобы он пробудил его ото сна.

— Ну, вот и пробил час судьбы! — сказал старик и, обессиленный, опустился на стул.

Сын в отчаянии, в ужасе уставился на него.

— Видишь ли, отец, эта ваша песня устарела, потому что вы сами стали уже не те. И это неизбежно! — с жаром воскликнул он. — Кого сразит меч, покажет будущее. Ничего удивительного в том, что время не хочет вас знать, раз вы упорствуете и продолжаете проповедовать все эти старые бредни.

— Так что же? Бросить на произвол судьбы наших южноютландских братьев?

— Нет, конечно, — если только они действительно стремятся к воссоединению. Но я полагаю, что наше желание не может итти дальше того, чтобы нам либо отдали их добром, либо не отдавали вовсе. Мы малая страна, и об этом не смеем забывать. Если грянет война, мы прежде всего должны объявить нейтралитет, чтобы не быть растоптанными! Гляди, как бы меч не пал на наши головы! — почти выкрикнул он.

Старик был подавлен.

— Да, — сказал он еле слышно, — ты, пожалуй, прав. Но нашему брату все же хочется надеяться, что с немцев собьют спесь.

В эту минуту перед домом остановилась бричка. Это был поденщик Сэрен Йепсен, который приехал за детьми. Нильс Фискер вышел во двор, чтобы посторожить лошадей, пока Сэрен немного погреется в доме.

— Ну, Сэрен, теперь вас, ветеранов шестьдесят четвертого года, того и гляди выставят напоказ, как рекламу для пушек, — пошутил Нильс, здороваясь со стариком.

— Чествовать нас собираются, факт! — Йепсен гордо откинул голову. — Нас, старых воинов, все-таки не забывают. И я тоже поеду... Видит бог, я хочу попасть в столицу, чтобы пожать руку королю. Я уже и прошение подал. Учитель Хольст мне написал его.

— Прошение?.. — Ироническая усмешка сбежала с губ Нильса; он недоуменно смотрел на старика. — Что, разве теперь надо подавать прошение, чтобы тебе разрешили быть ветераном шестьдесят четвертого года? Я полагал, вы все поедете на празднество в столицу.

— И наш брат так думал. Но им там, наверное, показалось, что, нас слишком много. Наше отечество, видно, не может себе этого позволить... Или еще какая другая причина... Что до меня лично, то я не беспокоюсь, — я разговаривал с начальством. Видит бог, как мне хочется поехать в столицу, пожать руку королю!

— С начальством? Будь оно проклято, и тут оно не дремлет! Ну, значит, отечество наше в хороших руках, да и ты тоже! — Нильс похлопал, смеясь, старика по плечу.

— И мы того же мнения, — серьезно ответил Сэрен Йепсен. — Я-то лично всю жизнь, с детства, твердо держался своей веры в бога, короля и отечество и рассчитываю с этой верой дожить свой век.

Устремив глаза в одну точку, старик с оскорбленным видом прошел мимо Нильса в дом. «Хорошо я отделал этого социалиста, этого вольнодумца!» — мелькнуло у него в голове.

Эббе и Анн-Мари тотчас заметили, что Сэрен Йепсен чем-то рассержен: он отказался от кофе.

— Нет, не буду, надо везти детей домой, — коротко сказал он, упрямо стоя у дверей.

После шумного дня старики сидели, наслаждаясь тишиной мирного вечера. Да, дети в самом деле все могут перевернуть вверх дном! Эббе Фискер читал вслух, Анн-Мари, проворно орудуя спицами, чуть не влюбленными глазами следила за движением его губ. В книге описывалась жизнь рабочих. Это был пролетарский роман, вызвавший много споров. Эббе и его сын включили его в список книг местной библиотеки.

— Я все-таки рад, что поддержал Нильса, когда он предложил этот роман, — неожиданно произнес Эббе Фискер и положил книгу на стол. — Тут, правда, есть много резкого, но надо признать, что писатель прав: нашу социальную совесть не мешает расшевелить. И он ничего не выдумывает. Очень много людей действительно живут хуже скотины, особенно в больших городах.

— И все-таки удивительно, что кому-то доставляет удовольствие писать таксе, — молвила Анн-Мари. — На свете есть столько красивого, о чем можно было бы писать. Ну, скажем, про жизнь богачей и всякое такое.

— А я больше люблю читать о бедняках, чем о богачах. И вот почему: у богачей, видишь ли, нет других забот, кроме — самое большее — любовных. Но уж лучше заботы денежные, чем любовные. Борьба — вот о чем стоит читать, если только она как следует разгорается... А все же, Анн-Мари, мы возьмем на летние каникулы одного-двух мальчуганов, согласна?

Упоминание о мальчуганах увело мысли Анн-Мари в сторону.

— Как он все-таки настойчиво расспрашивал, наш маленький Арне. А ты словно готов был все ему рассказать, как сложилась наша с тобой жизнь, верно?

— Он еще очень мал и не понял бы. Но придет время, и он все узнает. К чистому грязь не пристанет.

— Все дело в том, что наши кровати стоят рядом. Люди этого не могут постичь. Не переселиться ли мне в комнату для гостей?

— Мне нужно держать твою руку в своей, когда мне не спится, — твердо сказал Эббе. — От этого ровно никому никакого вреда не станется, а я достаточно уже намытарился в жизни. Мы с тобой перевалили через тот возраст, когда людям было бы интересно посудачить на наш счет, поосуждать нас... Мы с тобой любим друг друга и отвечаем только перед нашим господом богом, Анн-Мари. А теперь я хочу лечь и взять твою руку в свою, — когда я держу ее, мне кажется, что жизнь начинается снова.

— Только подумать, как легко можно украсить жизнь другим, — сказала Анн-Мари, когда они лежали в темноте, держа друг друга за руки, — сущий пустяк. Я помню, как мы, ребята, радовались в нашем домишке малейшей безделице, если она хоть сколько-нибудь отличалась от будничных вещей. А ведь вокруг так много прекрасного — лишь было бы уменье видеть.

— Да, и вправду так:

И солнца вдосталь
и пашен вдосталь, —
было б, о было б вдосталь любви. —

Старый Эббе, лежа в темноте, мягким голосом пропел эту строфу Бьёрнсона. — Но любви то именно и нехватает нам. Среди нас, людей, ее мало; мы не радуемся удаче ближнего. Даже когда это нам ничего не стоит, мы едва желаем ему вдосталь хлеба насущного, а уж о счастье и говорить нечего. Взять хотя бы нас с тобой, — что стоило бы кому-нибудь сказать: пусть себе, мол, живут в мире и наслаждаются своим запоздалым счастьем... Ну и ладно! А мы с тобой, наперекор всему, как были, так и будем «влюбленной парочкой» перед лицом нашего господа бога, моя милая Анн-Мари. Этого никому не отнять у нас!

Так эти два старика обычно долго лежали в темноте и говорили, говорили... Это были их лучшие часы.