Нильс Фискер, изгнанный учитель, хотя и был еще молод, но многое уже испытал. Внешне жизнь его как будто протекала спокойно и ровно, без сучка и задоринки: он посещал грундтвигианскую школу для младшего возраста, к конфирмации его готовил грундтвигианский священник в грундтвигианской церкви, после конфирмации он поступил в грундтвигианскую среднюю школу, дававшую право сдать экзамен на аттестат зрелости, — дань времени. После окончания школы он два года под руководством отца проработал на его хуторе. Предполагалось, что он будет сельским хозяином и хутор после отца перейдет к нему; но Нильс не проявлял ни малейшего интереса к сельскому хозяйству, ему хотелось стать учителем и больше никем на свете—только учителем! Ничего не оставалось, как уступить его желанию и послать его в учительскую семинарию. Эббе Фискер не очень-то высоко ценил всю эту книжную ученость, все эти экзамены и прочую галиматью и, чтобы наперед обезвредить их действие на сына, послал его предварительно в знаменитую Высшую народную школу на юге страны, недалеко от границы, где в дни своей юности учился сам.

— Прослушай хотя бы два зимних семестра, — сказал он. — И когда ты, освободившись от всяких бредней, откроешь простор своему внутреннему «я», когда ты найдешь самого себя, тогда можешь спокойно начать свое учение. Тут тебя уж никакая наука с пути не собьет.

В Высшей народной школе юноша чувствовал себя прекрасно. Примерно двести человек учащихся обоего пола жили как добрые товарищи, без всяких любовных интрижек и легкомыслия, на лекциях сидели рядом, а по вечерам приходили друг к другу в комнаты, чтобы вместе подготовиться к завтрашним занятиям или о чем-нибудь поспорить. Проблемы, поставленные великими норвежцами Ибсеном и Бьёрнсоном, еще не утратили своего значения для молодых умов, да и вся система преподавания была так построена, чтобы научить юношей и девушек ничего не принимать на веру, не полагаться на авторитеты, а самим находить решение поставленных жизнью вопросов. Многое тут пересматривалось заново, и молодой Нильс Фискер радовался, когда старые истины, подвергшись испытанию, тускнели, а иногда их и вовсе приходилось выбрасывать на свалку. Это было словно освобождение от пут, буквально легче становилось дышать. Во многих областях он чувствовал себя в полном согласии со своим временем, всякое выкорчевывание старого вдохновляюще действовало на его ум.

Но мало-помалу он начал понимать, что не все можно подвергать испытанию; существовали вопросы, перед которыми педагоги немели, прямо-таки «становились навытяжку». Эти вопросы были священны, их касаться не должно было. Это удивляло Нильса, а подчас и мучило. В нем проснулось чувство ответственности, да еще какой ответственности! Ночи напролет он не смыкал глаз, размышляя о жизни. «Жизнь отчаянно сложна, — думалось ему, — тяжким бременем ложатся на человека ее великие загадки. Единственное, что может спасти, — это правда, это беспощадное изучение самого себя и окружающего мира». И Нильс пошел со своими вопросами к учителям. Но те опасливо уклонялись от прямых ответов и горячо убеждали его укрепить веру в себя и перестать критически относиться к жизни.

— Так ты гораздо больше возьмешь от жизни, — говорили они ему, — Ведь ты хочешь стать учителем и просвещать людей. Но цель просвещения — делать жизнь полней и богаче, а не разнимать ее на части.

Хорошо! Но если жизнь сложилась неправильно? Если люди неправильно к ней подходят?..

Молодого человека ответ учителей не убедил.

На своих уроках они осторожно обходили опасные выводы; перед теорией эволюционного развития они испытывали панический страх и немедленно сворачивали в сторону, как только тема могла привести их к выводам, противоречившим библии. Нильса тем больше это изумляло, что все его педагоги были, каждый в своей области, очень образованными людьми, а один из них был ученый с большим именем.

Серьезный перелом в развитии Нильса произошел после его столкновения именно с этим педагогом, выдающимся физиком. Как-то на уроке, объясняя законы преломления света, он сказал, будто в какой-то известный момент эти законы претерпели изменение, так как, по библии, бог однажды перекинул через небо радугу. Нильс полагал, что христианская религия слишком велика и могущественна, чтобы на ней могло отразиться то или иное толкование законов природы, для науки же, если бы она в данном случае капитулировала, это бы оказалось роковым. Он представлял себе, какие глубочайшие сдвиги произошли бы в природе, если бы эти законы были изменены. Ведь здесь дело не только в радуге; каждый живой организм, каждое растение — все зависит от света. Больше того, ему рисовалось, что все живое вымрет, вселенная рухнет, если изменить один единственный крохотный квант. На том же уроке он спросил у учителя, так ли это. И ответом ему был лишь грустный взгляд. Товарищи Нильса прочли в этом взгляде любимого учителя, что его глубоко огорчила дерзость вопроса, да и сам Нильс так это воспринял. Но после урока знаменитый физик подошел к Нильсу, положил ему руку на плечо и добродушно посмотрел ему в глаза.

— Существует столько благодарного и хорошего материала, из которого можно строить, — сказал он тихо. — К чему же растрачивать свои силы на камень, которого нельзя поднять?

Этот ответ привел Нильса в недоумение. Он не намерен был соглашаться с тем, будто есть настолько трудные задачи, что их решить невозможно. И вот постепенно он начал понимать, что жгучие вопросы современности — то, что является живой жизнью, — обходятся. Но живая-то жизнь и была той центральной проблемой, вокруг которой будто бы здесь — да и вообще в грундтвигианском движении — все вертелось. А может быть, это лишь мертвый звук? Эхо чего-то, что некогда было? Его вдруг охватила неописуемая жажда встретить человека с иным умственным кругозором. С первого дня своего появления на свет он дышал одним и тем же воздухом — все вокруг него было грундтвигианским. Он почувствовал, что привычный с детства воздух стал спертым, дышать нечем, казалось ему. Здесь все держат себя так, точно других форм живой умственной жизни не существует и только остается жалеть тех, кто мыслит иначе, чем в Высшей народной школе; на таких несчастных смотрят сверху вниз, видя в них существа, в которые господь бог забыл вдохнуть дыхание жизни.

Придя к таким выводам, Нильс стал присматриваться и прислушиваться к тому, что делается за стенами школы, и обнаружил, что некоторые люди борются именно за те идеи, которые в школе объявлены кощунственными. Это придало ему смелости, и он принялся изучать жгучие вопросы современности — дарвинизм, социализм. И вот произошло чудо — юноша, который пришел в школу, славившуюся своим религиозным духом, верующим, покинул ее скептиком.

— Не страшно! — успокоительно заявил отец. — Нильс нашел себя, а это никогда не бывает во вред человеку. Случаются вещи похуже.

В грундтвигианской учительской семинарии, куда поступил Нильс, чтобы получить звание учителя, сомнения его еще углубились, и он вернулся домой вольнодумцем.

— Да, да, свобода хороша как для Локе, так и для Тора[1], — сказал Эббе Фискер. — Нильс хороший человек, с пытливым умом, — а это главное. Пути хороших людей — пути божьи!

Оба изречения, одно Грундтвига, другое Бьёрнсона, звучали обнадеживающе и до известной степени обезоружили окружающих. И все же Эббе Фискер признавался себе, что не совсем то он думал, когда говорил о предоставлении простора внутреннему «я» человека, что сын слишком далеко зашел в этот простор. Эббе умышленно устроил так, чтобы Нильс попал в грундтвигианскую семинарию, надеясь, что под ее благотворным влиянием сомнения юноши улетучатся, — а получилось наоборот! И Эббе пришло в голову: не перестарался ли он? Может быть, грундтвигианством сын уже по горло сыт? Как знать, не вредит ли перекармливание и духовной пищей, так что дети, например, с отвращением отворачиваются от того, чем их вечно пичкали в семье? Мария, правда, не отвернулась от своей детской веры, но ревностными грундтвигианцами ни она, ни ее муж не были, — нельзя сказать, чтобы их жизнь была духовной жизнью в глубоком смысле этого слова.

А разве и в самом кругу грундтвигианцев, если хорошенько присмотреться, было иначе? Даже сам пастор похож не столько на грундтвигианца, сколько на обычного священника — одного из тех, кто не чуждался мирских радостей, для которого подлинной религией являлось чревоугодие. С помощью девиза «назад к государственной церкви» он добивался и получил место приходского священника, мотивируя это тем, что, мол, государственную церковь следует завоевать и возродить изнутри. А грундтвигианская община, словно устав от обособленности и борьбы, доверчиво последовала за ним в загон старой церкви. И хотя еще произносились возвышенные речи, но помыслы уже были направлены на самые мирские дела, и люди играли в карты, распевая грундтвигианские псалмы! Да, не без основания один норвежский священник назвал недавно Эббе последним грундтвигианцем.

Нильсу все это пошло на пользу, больше того — его сомнения создали ему ореол героя. Он слыл подающим большие надежды молодым человеком и, когда окончил семинарию, ему без особых трудностей удалось получить место учителя. От него требовалось одно — держать свои взгляды про себя, и тогда, пожалуй, ему можно будет доверить детей. Эббе не совсем понимал эти рассуждения, но очень был рад за Нильса. Он знал, как страстно любит сын учительское дело, и опасался, что тот не получит места. Только бы он вел себя благоразумно!

Но как раз этого-то молодой учитель, очевидно, и не мог. Нильс считал, что не для того нужны человеку его убеждения, чтобы прятать их за семью замками; и уже на второй год учительства у него произошла стычка с епископом, к которому поступили многочисленные жалобы от родителей. Епископ собственной персоной явился в школу, решив побывать на уроках нового учителя. Дело это могло принять серьезный оборот; но грундтвигианцы — как на родине Нильса в Эстер-Вестере, так и из соседнего прихода, где он тоже учительствовал, — встали за него горой и готовы были ради него открыть там грундтвигианскую школу, в случае если бы Нильса действительно уволили, — и власти замяли дело.

Но атмосфера вокруг него резко переменилась, когда стало ясно, что он вступил на путь, ведущий в лагерь социалистов. Этого ему уже не могли так легко простить — это было изменой богу, отечеству и сословию, из которого он сам вышел. Теперь грундтвигианцы не только не отстаивали Нильса, но всячески травили его и даже подстрекали общину уволить Нильса на основании восьмого параграфа. И добились своего.

Как раз когда вся эта каша заварилась, Нильс женился на бедной, да еще незаконнорожденной девушке, швее по профессии, — тем самым еще подлив масла в огонь. Они поселились в Хижине на Бугорке, откуда открывался великолепный вид. Раньше этот Бугорок служил морским знаком. Хижина принадлежала швее, унаследовавшей ее от своих приемных родителей. Из маленьких окошечек видны были хутора и каждый домик в селе, а далеко на востоке глаз радовал морской простор.

Здесь они часто сидели вдвоем и смотрели на людей, копошившихся внизу, — «двое отверженных», как говорил Нильс Фискер, когда становилось очень уж горько. Отстраненный от любимой работы, он сильно страдал; были дни, когда это так его угнетало, что он не мог никого видеть. Но обычно он не унывал, и тогда взаимоотношения с окружающим миром рисовались ему в светлых красках. Не раз случалось, что он называл их Хижину на Бугорке вышкой, а себя и свою маленькую подругу — выдвинутым далеко вперед сторожевым постом в царстве мрака. И маленькая, слегка кривобокая Петра останавливала свою швейную машину и глядела, радостно изумленная: как в самом деле хорошо, что утренняя заря, разгораясь, румянит их Бугорок задолго до того, как светает внизу, в деревне. Уехать куда-нибудь ни он, ни она не хотели.

— Думается мне, что мое место здесь, — ответил Нильс, когда отец однажды спросил, не лучше ли ему съездить в столицу и там поискать место в какой-нибудь частной школе.

— Там народ все-таки более или менее свободомыслящий; говорят, там даже нравятся люди с передовыми взглядами, — сказал старик. Ему было больно, что сыну не суждено заниматься делом, которое он больше всего любил: возиться с детьми, обучать их.

— Нет, — упорно повторял Нильс Фискер, — мое место здесь, и никуда я отсюда не поеду! Настанет время, когда я смогу, быть может, сделать что-нибудь стоящее, а пока мне приходится довольствоваться маленькой ролью: быть живым укором для вашей нечистой совести.

И он был таким укором. Нильс не позволял запугать себя, не молчал и не прятался, он появлялся повсюду, где шли какие-либо собрания, и не обращал внимания на неприязнь окружающих. Вначале, где бы он ни высказывал свои взгляды, он был одинок, выслушивал насмешки и оскорбительную жалость: ведь он, мол, не больше, как несчастный, наивный фантаст. Но потом к нему присоединился сначала один, потом еще один — глядь! и их уж был маленький отряд, и отряд этот на всех собраниях и всюду, где только мог, наносил мощные удары по устаревшим взглядам, возмещая силой ударов свою малочисленность. Надо думать, что вера Нильса в себя и в правоту своего дела была очень велика, если он все это на себя брал. Его рассудительность и в то же время уверенность в себе не могли не произвести впечатления, особенно на мелкий люд; и многие про себя соглашались с ним, когда он поднимался и брал слово. Но пока на этом и кончалось: открыто выражать свое одобрение мало кто из бедняков решался, из страха перед богатыми крестьянами.

Трудно было старому Эббе разобраться во всем этом. Он возлагал большие надежды на своего единственного сына, и, хотя был очень терпимым и уважал всякое убеждение, добытое ценой большой внутренней борьбы, его глубоко огорчало, что Нильс отрекся от веры своего детства и стал вольнодумцем. Эббе вовсе не считал, что поэтому сын его погибший человек, — но у сына стало меньше шансов на полноценную жизнь; лишь свет веры, по мнению Эббе, придает существованию подлинный блеск и тепло.

И Эббе Фискер спрашивал себя: в чем его вина, почему все так произошло? Он оглядывался мысленно на воспитание, которое дал своему сыну, оглядывался на свою жизнь с ним под одной крышей, перебирал в уме влияния, которым подвергался Нильс уже взрослым парнем, — все было в полном порядке, в радостных переживаниях недостатка не было. Справедливость, присущая Эббе, заставляла его искать причину в самом себе. Ведь вот не сумел же он так пронизать светом веры каждое свое действие, чтобы она все победила. В несовершенстве Эббе, не сумевшего жить так, чтобы во всех его делах чувствовалось присутствие бога, и следовало искать причину бегства сына. Сын разочаровался и ушел — ушел, быть может, в надежде обрести лучшего бога. То, что можно обойтись без всякого бога, Эббе Фискер представлял себе с трудом.

Насколько он, Эббе, разбирается в людях, никто не предъявляет к себе такие огромные требования, как Нильс. Стало быть, не все было неправильно в воспитании сына! И какое-то невысказанное чувство, жившее в душе Эббе, удовлетворенно откликнулось, когда Нильс объявил себя социалистом. Старый грундтвигианец не понимал, почему община во главе с пастором видит в этом самое страшное, что может произойти с человеком.