Учитель Нильс Фискер вышел на прогулку, хотя бушевала метель, — он даже любил такую погоду, любил ураганный ветер, вызывавший на бой, хлеставший по лицу, чтобы принудить человека повернуться спиной и обратиться в бегство.

— Ему бы только свое упрямство и строптивость показать, — говорили люди, когда он, продираясь сквозь непогоду, шел мимо их окон. — Он обязательно найдет против чего взбунтоваться, иначе ему и жизнь не мила!

В этой его потребности во всякую погоду бродить по полям и лесам его маленькая жена усматривала признак бесстрашия.

— Мало тебе того, что с людьми воевать приходится, — не то увещевая, не то с укором говорила она.

Нет, Нильс Фискер никогда не уставал от борьбы, сколько бы, с кем или с чем ни приходилось вести ее. И его маленькая жена гордилась этой его чертой.

Теперь Нильс сверх всего еще бился над задуманным романом. Он вставал с зарей и во время своих утренних скитаний ратоборствовал с материалом, возвращаясь домой в отчаянном настроении. Он хотел написать книгу, которая бы на примере его собственной жизни показала мученический путь новых идей, книгу о распятии и победе — поздней победе, которая опоздала, потому что прогресс успел уже родить новые идеи и новых мучеников за них. Роман о трудолюбивом животном с ленивым умом — о человеке!

— Разве ты и писатель тоже? — изумленно и обрадованно спрашивала маленькая Петра.

— Не знаю, это покажет будущее. Только когда книга написана, можно сказать, писатель ли тот, кто ее сочинил, или не писатель. В том значении, какое это слово приобрело сейчас, меня не прельщает честь принадлежать к писательскому цеху. Нынешние писатели — это люди, которые, сидя в крематории, выписывают орнаменты на урнах с пеплом мертвецов. А у меня нет никакого желания тащиться в обозе. Лучше уж быть как барды в старину, которые шли впереди отряда и своими песнями зажигали сердца воинов. Куда мне в уникумы лезть, не гожусь я для этого, — с улыбкой продолжал он, обнимая за плечи свою Петру. — Я уродился ни в мать, ни в отца, как говорят крестьяне; во мне слишком крепко засел пролетарий, откуда бы он там ни взялся. И должен признаться — считаю честью этот «позор». Мне важнее для души черный хлеб, а не изысканные кондитерские изделия.

— А что такое уникум? — спросила Петра; она поняла едва половину из того, о чем говорил Нильс.

— Теленок о двух головах или человек о шести пальцах на каждой руке! Да ты, наверно, не раз видала таких на ярмарках, — сказал Нильс, греясь у печки.

— Но какой в них толк? Они отвратительны! — испуганно сказала Петра, приходя в ужас от одной мысли, что нужно еще тратить слова на объяснение, почему не хочешь иметь какое-либо дело с такой компанией.

— Ну конечно, они отвратительны, как все ненормальное. Человек-змея, который так изгибается, что может просунуть голову между собственных ног, или танцовщица, которая подбрасывает ноги до самой головы, — то и другое, надо сказать, одинаково противно. Это фокусники, а у простых, естественных людей фокусники всегда вызывают брезгливое чувство; по крайней мере на меня они так действуют. И я молю бога, никогда не называться писателем в теперешнем смысле слова. Если мы доживем когда-нибудь до такого общества, где все будут людьми, то тогда, мне думается, понятия писатель и человек, в полном и лучшем смысле этого слова, будут означать одно и то же. И я тогда с большой радостью назовусь писателем.

Нильс вернулся домой весь засыпанный снегом, с раскрасневшимся лицом.

— Долго же ты сегодня гулял в такую непогоду, — сказала Петра, беря у него из рук пальто, чтобы повесить его просушить возле печки.

— Ничего, Петра, зато я сегодня вернулся с богатой добычей! — сказал Нильс Фискер и сел к столу, на котором его ждал завтрак: горячее молоко, хлеб, масло. — Сегодня я увидел датскую крестьянскую страну, как она, распростертая, лежит перед лицом господа, просвещенная, богобоязненная и трудолюбивая — самая культурная в мире. И теперь я знаю: мы тут, на нашей родине, спим сном праведников, и пока что нас ничто не может разбудить. Можешь себе представить, какие чувства вызвали слухи о войне? Радость! Понятно тебе? Люди радуются тому, что цены на продукты подскочат, что, мол, хорошие времена наступают для крестьян! Радуются совершенно открыто, публично говорят об этом первым встречным, даже не понимая, что если еще, в самом крайнем случае, об этом можно подумать про себя, то вслух произносить такие вещи уж никак невозможно. Что одному крышка, то другому пышка, как говорится. Хорошие времена наступают для воронья и крестьян-богатеев.

— Значит, тут уж во всяком случае они не спят, — наивно заключила Петра.

— Не только не спят, но прямо-таки огнем пышут! Вот как! И это именно самое печальное. Ведь душевное бодрствование не то же самое, что физическое. Мы говорим «человек спит», когда у него душа спит; физиологические функции во время сна не замирают. А в данном случае они уж наверняка действуют, да еще усиленно! Чем мельче душа и сердце, тем вместительнее желудок.

Петра недоумевала.

— Ведь наши крестьяне такие работящие, такие просвещенные, — возразила она.

— А может, они высыпаются после чересчур тяжелого дня, и пробуждать к жизни таких до смерти утомленных людей грешно. Некогда здесь, на нашей родине, мы не спали: наши крестьяне, наши рабочие, каждый на своем фронте, — шагнули далеко вперед и разбудили остальные северные страны. Беда в том, что в наше чертовски грозное время спать нельзя: за рубежом готовятся, повидимому, крупные события.

— А как ты думаешь, твой зять тоже такой? — спросила Петра, пораженная тем, что услышала.

— Йенс Воруп честный малый, но он либерал, англоман с головы до пят! Это тип современного датского крестьянина — крестьянина, взращенного Высшей народной школой. Он преследует вольнодумство, а сам, как это ни смешно, является порождением нового экономического направления свободомыслящих — либерализма. Его стихия — свободная конкуренция с девизом: «один против всех, вое против одного». Ему никто и ничто не дорого. Даже чувство сословной солидарности живет в нем как-то особняком от этой его установки: дальше участия в кооперативных предприятиях он не идет. Сравни его с моим отцом, и ты сразу увидишь разницу. Отец не обременил хутор никакими долгами. Йенс же сумел за десять лет обвесить его до самой крыши грузом ипотек. И это несмотря на то, что он, как крестьянин, куда более деловой человек, чем отец. Отец мыслит себя социальной единицей, и хотя он, как и другие старогрундтвигианцы, намного религиознее, чем Йенс и его поколение, у меня с ним чаще находится общий язык, чем с зятем. С Йенсом меня разделяет социальный момент, а не мое свободомыслие. Люди его толка инстинктивно ненавидят все, в чем есть социальная направленность; наш крестьянин экономически в гораздо большей степени индивидуалист, чем наши промышленники и ремесленники. И это объясняется тем, что мораль его построена не столько на грундтвигианских заветах, сколько на поклонении золотому тельцу.

Перед Петрой так и мелькали иностранные слова и совершенно новые для нее понятия. Она была умной и любознательной женщиной, но, как она ни морщила свой лоб, усеянный мелкими веснушками, она все же не могла следовать за ходом мысли Нильса. А что гораздо хуже — когда Нильс говорил, Петре приходилось останавливать свою швейную машину и слушать, — ведь для него это было единственным вознаграждением за все: он обучал ее. И как ни радовалось ее сердце, что у нее такой умный муж, она, вечно озабоченная своими жалкими заказами, даже не могла как следует вникнуть в его речи.

— Теперь, Нильс, помолчи немного и дай мне закончить работу, я должна ее отнести, иначе у нас с тобой завтра не будет денег на обед.

— На обед? — Нильс Фискер лихорадочно сунул руку в жилетный карман и вытащил несколько скомканных бумажек. — Вот, возьми, мне дал их отец. Говорит, что Йенс уплатил ему.

— Если Йенс Воруп платит проценты, значит жди светопреставления! — воскликнула Петра.

Нильс рассмеялся.

— А может, отец взял их из собственного кармана, кто знает, — сказал он.

Подсев к окну, выходившему на восток, он под непрерывный стук швейной машины принялся за работу. Сегодня это был не роман, который он писал, а статья для одной из рабочих газет.

В хорошую погоду Нильс и Петра после обеда выходили обычно погулять вдвоем; иногда они бродили по заросшим вереском холмам, где пасся скот, а иногда спускались к фьорду. Люди глазели на них и говорили:

— Госпожа совершает свою послеобеденную прогулку. Петра огорчалась, Нильс же смеялся.

— Не обращай внимания, — убеждал он ее, — иначе эта беспросветная глупость съест тебя с потрохами!

Под вечер Нильс большей частью опять уходил. Он отправлялся за многие километры от дому, чтобы выступить перед десятком промокших и продрогших батраков.

Возвращался он после таких походов всегда радостно возбужденный. Петра же отнюдь не была в восторге от этих его хождений сквозь мрак и дождь, когда трудно было даже разглядеть дорогу.

— Мало ли что может случиться с тобой ночью, да и простудиться в такую погоду ничего не стоит, — озабоченно говорила она, волнуясь за мужа. — И потом вообще опасно... — она думала о богатеях, питавших к Нильсу жгучую ненависть за агитацию, которую он вел.

Но Нильс и слушать не желал об ее тревогах.

— Знала бы ты, какая это радость, когда от твоих слов в усталых, потухших глазах зажигается свет, — говорил он. — Ведь это единственная радость, которая осталась мне, отставному «фантасту»! А ты слышала, что и с моим преемником там тоже всякие неприятности: он будто бы приставал в школе к девочкам! Но дело замяли; новый учитель, видишь ли, правоверный, — а это главное. Ведь он же не полез ни к кому в карман, — вот это действительно было бы преступлением. А осквернить несколько детских душ — такой поступок можно и простить!..

Нет, Нильса ничем не проймешь. Он всегда бодр и уверен в себе; в этом он похож на своего отца, старого Эббе. Немалая заслуга и Петры была в том, что Нильс не падал духом, но когда он ей об этом говорил, она отрицательно мотала головой. Жизнь научила ее скромности, и Петра не могла поверить, что она так много значит для него. Больше всего ее мучила мысль: а вдруг Нильс не настоящий писатель? Если так, то в этом ее вина! Ведь писатель — властелин в мире любви, и все красивые женщины, само собой разумеется, принадлежат ему! А тут что? Разве она, бедная кривобокая швейка, может вдохновлять Нильса?

— Не волнуйся, Петра, — смеясь успокаивал он ее. — Если я пишу роман, то это еще не значит, что я писатель. Писатель — это существо, плетущееся в хвосте за другими; это эстет, возникающий из небытия лишь после того, как брожение, а с ним, в большинстве случаев, и сама жизнь канули в лету. Писатель — это отстой культуры, часто — осадок на дне ее, последнее, что оставляет после себя процесс становления определенной культурной эпохи, — ее экскремент. А чтобы удержать за собой это высокое назначение, он объявил своим девизом «L’art pour l’art[2] », — осадок ради самого осадка. Ну как ты думаешь, неужели я захочу плестись в этом обозе? Нет, я хочу помогать строить новое общество. Меня не влечет это вываренное искусство, я не люблю этот так называемый «язык богов». Божеское для меня — это безыскусственная речь многомиллионных человеческих масс и то, что она выражает.

Петра, как уже говорилось, поняла лишь часть из всего сказанного Нильсом и в этом увидела лишнее подтверждение того, какой незаурядный у нее муж. Но она сделала вид, что поняла все. И он, гордый своей маленькой умной женой, радовался, что есть на свете человек, с которым можно поделиться мыслями и чувствами, не боясь быть непонятым.