В конце марта исполнялось десять лет со дня свадьбы Йенса и Марии Воруп. Поэтому ежегодный пир на святках отменили, решив зато отпраздновать десятилетие с особой пышностью.
Одному поросенку по этому поводу пришлось распроститься с белым светом, несмотря на протест Ворупа. В поросенке было весу шестьдесят пять килограммов; мясистый, с тонким слоем жира, он предназначался для кооперативной бойни.
На протесты мужа Мария только посмеялась:
— У тебя сейчас так много поросят, да и свинина нынче не в цене.
— Это, конечно, верно, но ты выбрала как раз самого лучшего поросенка из всего поголовья.
— Почему это только англичане должны есть хорошее? Ведь мы тоже люди!
И правда, на хуторе было теперь достаточно свиней: неудавшаяся спекуляция картофелем заставила Ворупа удвоить свиное поголовье. И Йенс Воруп уступил Марии. Он любил свою жену и с удовольствием смотрел на нее в эту минуту: она стояла перед ним энергичная и живая, без следа какой-либо мечтательности в лице и, держа в руке большой нож, алчно оглядывала хлев. В последние дни в ней чувствовался какой-то большой, хороший подъем, так пусть же она разок похозяйничает вволю.
И Мария похозяйничала вволю! Помимо поросенка, отдали богу душу полдюжины уток, перенеслись в иной мир два десятка голубей, пришлось проститься с жизнью и новорожденному теленку, раньше чем он узнал вкус материнского молока. Такой теленок, только что вынырнувший из темного небытия в мир сей, считался в Эстер-Вестере лакомым кусочком, мясо его прямо-таки таяло во рту. Для тех немногих чудаков, кто не разделял этого мнения, найдется что поесть. Четыре-пять кур окончили свое бренное существование во имя крепкого бульона, — это были плохие несушки, всю зиму они пролодырничали, почти не неслись, и все равно им был бы конец. Кроме того, Мария послала на переправу за угрями.
А сколько всего еще надо было закупить в Фьордбю! На Ворупа в таком деле надежда была плоха, поэтому Мария послала за отцом, с просьбой приехать и затем отправиться с ее поручениями в город. Старый Эббе тотчас же примчался: для него не было бо́льшей радости, чем сознание, что дочь нуждается в его помощи, что она зовет его. Мысль, что он нужен на хуторе, давала ему какое-то удовлетворение.
Моментами, в самый разгар деловой суеты, Мария Воруп спрашивала себя: какой смысл во всем этом? Ее вдруг морозом прохватывало при мысли, что она хочет отметить праздником свою совместную жизнь с человеком, который был для нее — во всяком случае часто бывал — чужим. В такие минуты ей хотелось отшвырнуть прочь большой кухонный нож и убежать — недалеко, всего-навсего в спальню, к своему ларцу. Но обстоятельства были все же сильнее и помогали ей овладеть собой. Что сказали бы работницы, если бы она сейчас ни с того ни с сего бросила все и убежала? А то, что наготовили для пира, выбросить, что ли? Жизнь и ее будни побеждали.
И вот наступила торжественная годовщина свадьбы. С утра Йенс и Мария Воруп поехали в церковь и причастились у пастора Вро, священника свободной общины, как его все еще называли. Йенс чуть было не поехал из церкви прямо в Фьордбю, а оттуда поездом в Копенгаген, где созывалось совещание представителей от кооперативных объединений по экспорту картофеля с целью договориться об установлении официальной продажной цены картофеля. Но на выручку пришел телефон, и дело обошлось без поездки, с Йенса лишь взяли слово, что он постарается не отлучаться далеко от аппарата, чтобы в случае надобности его можно было позвать.
— Тебя совсем замучили, — сказала Мария и погладила его по щеке, — нехватало только, чтобы ты и сегодня не был дома — в годовщину нашей свадьбы. — От одной мысли, что это вообще могло случиться, она вдруг помрачнела и замолчала. — Знаешь, — сама же прервала она молчание, — по-моему, все-таки хорошо, что не всем хуторянам приходится столько разъезжать, сколько тебе.
— А по-моему, было бы совсем неплохо, если бы наши хозяева немножко больше пошевеливались, — благодушно сказал Йенс, не отвечая на скрытый намек в словах Марии, а может быть, и не замечая его вовсе. — Для работы на хуторе у нас есть батраки и машины, а наше дело — следить за общей конъюнктурой.
— Я больше всего имела в виду нас, бедных женщин, которые остаются дома, — сказала Мария.
Йенс Воруп удивленно посмотрел на жену: неужели она и впрямь думает, что он разъезжает ради собственного удовольствия? Он сердито натянул вожжи, и сытые кони бодро рванули с места.
Им уже давно пора быть дома, ведь вся работа стояла, а ее еще оставалось порядочно. Марии пришлось надеть передник, чтобы помочь девушкам. Одно завершающее энергичное усилие, и вот уже дело с обедом настолько продвинулось вперед, что закончить его девушки могли уже сами. И Мария принялась накрывать на стол. Это была чистейшая арифметическая задача — так составить столы, чтобы всем было просторно и чтобы белоснежные камчатные скатерти с аккуратно заглаженными складками сияла во всей своей красе. Мария позвала Ворупа, забравшегося в кабинет, и заставила его помогать ей делом и хорошими советами.
— Ты, конечно, не забыла поставить прибор пастору Вро на почетном месте, в верхнем конце стола?
— По-моему, ему будет удобнее на диване.
— Мне думается, он обидится, если не усадить его на почетное место.
— А я думаю, что он обидится, если его не усадить на диван!
Они дружно рассмеялись и решили, что единственный выход из этого затруднения — поставить диван к почетному концу стола. Это было не очень красиво, да и красный плюшевый диван рассчитан был на двоих, но ничего не поделаешь.
— Сегодня вокруг нас не должно быть ни одной недовольной физиономии, — сказал Йенс Воруп.
— Собственно место во главе стола следовало бы занять нам с тобой, — произнесла Мария, — это было бы самое правильное. А пастор премило поместился бы рядышком со своей половиной.
Наконец столы были накрыты и обильно украшены зеленью и цветами из садоводства в Фьордбю. У каждого прибора — белоснежная салфетка, искусно сложенная Карен в форме веера, и по полбутылке леовиля. Йенс и Мария, взявшись за руки, окинули оценивающим взглядом общую картину и отправились переодеваться. В кухне всем заправляла повариха, приглашенная из города, и Мария вполне могла на нее положиться.
Вот к хутору подкатила первая бричка, доставившая директорскую чету из Высшей народной школы в компании с Нильсом и Петрой. Вслед за ними явились, прийдя пешком через поле, учитель Хольст с женой. У Хольстов лошадей не было, в свободную общину они не входили, а принадлежали к официальной церкви. Учитель Хольст был по совместительству еще и причетник, и грундтвигианская община получила его, так сказать, в наследство, когда перешла в государственную церковь.
Дорога, по которой шли Хольсты, совершенно раскисла, и госпожа Хольст промочила ноги; ей пришлось пройти в спальню Марии и там переобуться — хорошо что она захватила с собой в сумку домашние туфли.
Затем прибыл вместе с женой депутат ригсдага от округа, хуторянин Нэррегор, привезший на своей бричке пастора и его супругу. Чета Нэррегор преподнесла юбилярам два зонтика — мужской и дамский.
— По случаю вашей «медной свадьбы», — сказал, шутя, Нэррегор. Зонтики были не совсем новые, но такая уж слабость водилась за Нэррегором: когда нужно было сделать подарок, он всегда являлся с несколько подержанным зонтом.
Управляющий молочной фермы и его жена приехали вместе с хуторянином Термансеном на его бричке, и, как всегда, правила Термансенша. Вскоре весь двор заполнился выездами самого разнообразного вида.
Мария всматривалась в них — отцовской брички там не было. То, что Анн-Мари не приехала, само собой понятно, но без отца сегодня ей было бы грустно. Она разыскала Сэрена Йепсена, и через несколько минут со двора выехала за стариком Эббе маленькая одноколка. Мария знала, что иначе отец не явится: он не из тех, кто пешком пойдет на такое торжество, да еще на своем родном хуторе.
Приятно смотреть на все эти брички, повозки, коляски. Батраки — они были сегодня хорошо настроены — расставили их красивым полукругом в глубине двора. Это вам не то, что автомобили, от которых хозяйскому работнику никакой пользы. Тут выручишь не меньше как далер чаевых на брата!
Пастора Вро с помощью двух дюжих работников благополучно сняли с брички и усадили на стул, а оттуда он уже проследовал по замощенной части двора; в данную минуту он сидел в глубоком кресле в кабинете Ворупа и отдыхал от затраченных усилий. Женщины собрались в столовой и расположились так, чтобы им был виден их духовный наставник: на него очень интересно было смотреть, когда он думал, что никто за ним не следит. Тут он вел себя иной раз, как расшалившийся подросток-великан и даже больше — как гигантский неуклюжий щенок. В таких случаях можно было не сомневаться: сегодня он оделит своих сотрапезников столь обильной духовной пищей, что, даже придя домой, они еще долго будут ее пережевывать. Сейчас он сидел и играл в кошки-мышки с телефонным аппаратом: то медленно протягивал к нему руку, то быстро, с испуганным выражением лица отдергивал ее; при этом он пыхтел, выпячивал губы и высовывал кончик красного языка. Женщины, улыбаясь, переглядывались: известно было, что пастор еще никогда в жизни не говорил по телефону, — он боялся телефона и утверждал, что внутри аппарата, несомненно, сидит живое существо.
К женской компании присоединилась маленькая, запуганная пасторша.
— Да, да, сегодня Вро в подходящем настроении, — зашептала она, — сегодня на него снизойдет благодать, если только, конечно, не очень долго будут тянуть с обедом. — Она оглянулась с видом сильнейшего беспокойства.
Но тут как раз вошла Мария и попросила всех к столу. Пастор еле поместился на диване, и жене его пришлось отодвинуться на самый край стола. Посмеялись: ведь диван-то рассчитан на двоих.
— Совершенно верно, но только для влюбленной парочки, — живо возразил пастор. — Заметьте — для влюбленной! А когда человек женится, ему уже тесно вдвоем.
Вот действительно здоровый, естественный взгляд на отношения мужа и жены, — уж подлинно Лютер!
За столами было шумно и весело; гости решили, видно, взять от этого дня все, что только можно, и смеялись каждому острому словцу.
Мария и Йенс Воруп сидели плечом к плечу во главе среднего стола. Раскрасневшаяся Мария ежеминутно готова была вскочить: суп все еще не подавали, а пастор Вро явно хотел есть. Он посматривал в окно на облака и нервно барабанил по столу. Но вот из людской послышался грудной голосок Арне:
— Ну, теперь, девушки, несите!
Карен поставила мальчика к дверям, приказав смотреть в замочную скважину и подать ей знак, как только гости усядутся за стол. Под смех, вызванный возгласом мальчугана, двери людской распахнулись, и три девушки в белых наколках и белых передниках одна за другой вошли в столовую, осторожно неся в руках каждая по миске с дымящимся супом. В воздухе разлился пряный аромат. Зазвенели тарелки и разливные ложки, гости беспокойно заерзали на своих стульях, шаркая ногами от напряженного ожидания. Разговоры прекратились. Тяжелая фигура пастора Вро буквально вздулась на своем диване; нетерпеливым взглядом следовал он за движением разливной ложки от миски к тарелке. И вот, обхватив обеими руками наполненную до краев тарелку, низко склонившись над ней и зажмурившись, он начал хлебать. Ну чем же не Лютер! На третьей тарелке он перевел дыхание.
— Гм, два сорта клецок, — произнес он и вытер пот со лба. — Вы замечательная хозяйка, Мария! — Золотая оправа его очков засияла над Марией, как солнце; от похвалы пастора она покраснела.
Дохлебав до половины четвертую тарелку, пастор вдруг отложил ложку.
— Кто их делал? — спросил он через стол; это все еще относилось к клецкам.'
— Карен, — ответила Мария. — Вот та, у которой красивый рот и белые зубы.
— Превосходно! Превосходно! — кивнул пастор и вернулся к прерванному занятию.
Остальные гости, забастовав после второй тарелки, сидели, болтая между собой, и с улыбкой поглядывали на своего духовного пастыря. Невольно вспоминалась им картина, которую он нарисовал перед ними в одной из своих остроумных проповедей, имея в виду самого себя: гора мяса, и над ней реет дух, лишь время от времени опускаясь на ее макушку. Однако не довольно ли ему наливаться супом, ведь из-за него жаркое не подают!
Мария думала примерно о том же, хотя ей и было приятно, что пастору Вро, весьма разборчивому в еде, так понравился суп. Но жаркое... если его еще долго придется держать в духовой, оно может пересохнуть; ведь для возбуждения аппетита надо еще сначала подать телятину. Тем не менее Мария, как гостеприимная хозяйка, считала нужным настойчиво предлагать пастору. — конечно, если суп ему по вкусу, — еще тарелочку. Он уж готов был уступить ее просьбам, но тут вмешалась жена:
— Помни, что, кроме супа, еще что-нибудь будет, отец, — умоляюще сказала она. — Ведь врач велел тебе соблюдать диету!
Пастор Вро откинулся на спинку дивана с видом мученика, который ради сохранения супружеского мира вынужден покориться глупому капризу своей дражайшей половины,- И Мария, наконец, смогла подать знак девушкам: сменить тарелки для следующего блюда.
За столами велись оживленные разговоры. Депутат передавал всякие смешные истории, случавшиеся на заседаниях парламента. Термансен, из боязни сквозняка обвязавший голову платком, плаксивым голосом рассказывал свои сны. Ему постоянно снилось, будто он женщина, — прямо-таки поразительно, до какой степени он иной раз мог во сне перевоплощаться в женщину! Учитель Хольст слушал его, сильно наклонившись вперед и отогнув рукой одно ухо, лицо его с прищуренным левым глазом было багрово-красным от сдерживаемого смеха. Маленькая, вертлявая Ловиза Хольст дергала его сзади за полу, боясь, как бы он не поддался душившему его приступу смеха, что нередко бывало с ним. Термансен пытался как раз возможно красочнее описать, как он рожал во сне двойню. Дородная жена его, примкнувшая к другой группе гостей, где, направляемый Ворупом, велся спор о преимуществе искусственных удобрений перед естественными, искоса бросала на мужа уничтожающие взгляды, которые он старался не замечать. Сине Термансен в такой же мере была скупа на слова, как он словоохотлив; передавали, будто бы перед сном она курит длинную трубку, а он, в ночной рубашке и белом чепце, лежит рядом и ждет, покашливая, пока она накурится и обнимет его. Но так как эти сведения исходили от учителя Хольста, то достоверность их следовало подвергнуть сомнению. Верно было то, что вела все хозяйство на хуторе она, он же выполнял обычно домашнюю работу.
Но вот пастор Вро поднял мясистое лицо, на котором поблескивали золотая оправа и стекла очков. Гости сразу прекратили разговоры и с интересом повернулись к нему Было ясно, что настала его минута и он сейчас заговорит.
Пастор чаще всего вдохновлялся за обильной трапезой и в этом тоже походил на великого реформатора. Свои лучшие проповеди он, как правило, произносил за столом, а светские речи, пересыпанные остротами, — с церковной кафедры. Никто никогда не знал, чего ждать от него, — но как раз это-то и было в нем самое чудесное.
— Вот за нашим столом ведутся споры о Креструпе, — начал он, как бы откликаясь на устремленное к нему безмолвное внимание, — о деле Креструпа, как это следует, пожалуй, назвать. Вот бедняга! Уж подлинно, оскорблен и сам же покрыт позором. Сначала стерпел побои от собственного батрака, а потом предстал перед судом по обвинению в насильственных действиях и жестокости. Удивительные времена, что и говорить!
— Да ведь он первый затеял драку, — поправил пастора старый Эббе.
— То есть он хотел проучить своего батрака. Драка могла возникнуть лишь в том случае, если бы батрак ответил ударом на удар хозяина. А может быть, я не прав? Может быть, я человек слишком уж старого закала? — Он обвел взглядом свою аудиторию.
— Чур! Я ничего не сказал, — смеясь, произнес депутат и поднял вверх обе руки. — Меня выбирали крестьяне и рабочие, и на сей раз я держу нейтралитет.
Учитель Хольст зажмурил левый глаз; все рассмеялись и принялись объяснять, как, по всей вероятности, все это происходило между Креструпом и его работником. Но в выводах своих были сдержанны.
— Кто его знает, все это так изображается, что начинаешь думать, может и в самом деле работник был прав, — заметил управляющий молочной фермой. — Очень трудно разобраться тут.
— Разобраться! — Пастор Вро внушительно выпрямился. — Простите, дорогие друзья, я, право, не понимаю, в чем тут еще нужно разбираться? Таково, к сожалению, наше время: никто более не отваживается стать на чью-либо сторону, и меньше всего — на сторону человека своего собственного сословия. Ах, надо, мол, быть человеком просвещенным, выслушивать обе стороны, при всех обстоятельствах отстаивать величайшую справедливость. Ох, несчастные же мы создания с нашими требованиями справедливости! А от матери, по-вашему, тоже следует требовать беспристрастности и объективности, как мы это называем? Если было бы так, то материнская любовь гроша ломаного не стоила бы. Пресловутый демократизм до того разложил нас, что, какой бы вопрос ни решался, мы отсюда немножко отнимаем, а сюда немножко прибавляем, и вообще предпочли бы расколоться на две половины, чтобы удобнее было рассматривать каждую вещь с двух сторон. Мы едим суп и плюем себе в тарелку, чтобы показать, какие мы просвещенные и передовые люди! Так мы относимся ко всему и ко всем! Даже господа бога нашего не пощадили — не избавили его от нашего приторного преклонения перед ним, — ведь и у него могут быть недостатки. Когда он в гневе обрушивается на нас ударом, мы отвечаем ему таким же ударом, — как тот батрак. И происходит драка — с последующим приговором! А кто ж осужден? Тот, кто умнее, — господь бог, значит; ибо ему-то полагается быть рассудительным. Хотите сказать: мы, мол, демократы? Тряпки мы, вот кто! У нас нет мужества принять взбучку свыше, и нет мужества отдубасить ниже стоящего. Почитание вывелось у нас совсем — ни мы никого не почитаем, ни нас никто не почитает.
Пастор Вро сделал паузу: подали знаменитую телятину; она была приготовлена в виде рагу, но под кисло-сладким соусом, и пастор ел его ложкой. Мясо действительно таяло во рту. Потрудившись над второй порцией, так что пот выступил у него на лбу, — пастор Вро продолжал:
— Не правда разве, что вот мы с вами сидим тут, мнемся и, вместо того чтобы высказать свое твердое мнение, озираемся во все стороны; вслух произносим просвещенные речи, а в сердце своем убеждены в обратном. Никто из вас не отвернулся — в этом вы были единодушны! — от того хозяина из соседней общины, который коровьим пометом вымазал лицо своему подпаску за то, что тот уснул на работе. Конечно, коровий помет — суровое наказание, и я вовсе не хочу сказать, что он является таким уж подходящим средством против халатности. (Йенс Воруп первый возразил бы, что коровий помет с гораздо большим успехом можно применить для других надобностей.) Но здесь важно символическое значение этого случая — варварский характер поступка, если хотите! Наш крестьянин единственный, кто счастливо донес до нашего сентиментального времени толику здорового варварского образа мыслей; вот почему так приятно видеть, что хоть на словах вы и осуждаете этого хозяина, а на деле играете с ним в карты, как раньше. В душе вы все еще варвары, вам нехватает лишь уменья заставить уважать себя. Так прочь же все эти «неудобно» да «стыдно», «вот это можно, а этого нельзя»! На свалку пресловутого «культурного человека» да «просвещеннейшего датского крестьянина»! Надо покончить с дерзостью ниже стоящих поучать выше стоящих — все равно, работник то или хозяин, дети или родители, сам ли ты это, или твой господь бог. Ох, и бедный же наш господь бог! Чего только не приходится ему терпеть нынче, нашему господу богу, как на земле, так и на небе. С отношением детей к отцу, с патриархальным духом — у нас неблагополучно! Мы стали слишком свободомыслящими, дети мои. Настало время Тору заковать Локе в кандалы, даже если бы это стоило ему рук, — иначе бунтарство Локе приведет наш народ к гибели!
Никто не возражал пастору. Правда, и старик Эббе и сын его, каждый со своей точки зрения, мог бы многое сказать по этому поводу, но оба предпочли молчать. Пастор Вро не терпел никаких возражений, и пытаться опровергнуть его было совершенно бесполезно. Он говорил парадоксами и не умел вести спор, поэтому, что бы он ни сказал, попытка убедить его, что он не прав, была заранее обречена на неудачу. Как ни странно, но в своей грундтвигианской аудитории он встречал сочувствие.
— Культурность, просвещение — труха все это! — продолжал он, отдышавшись. — Вы, крестьяне, не должны склоняться ни вправо, ни влево; вы должны следовать только своему крестьянскому инстинкту. Только одна крестьянская культура чего-нибудь и стоит.
— А на что нацелен этот наш особенный крестьянский инстинкт, хотел бы я спросить, если мне было бы позволено взять слово для короткого замечания, — сказал депутат ригсдага, который, повидимому, чувствовал себя задетым в своем либерализме. — Мне кажется, что слишком ярко выраженный инстинкт никогда к хорошему не приводит.
— Это верно, — нерешительно подтвердил учитель Хольст.
Пастор Вро улыбнулся ему с таким видом, точно хотел сказать, что причетнику разрешаются вольности в разговоре со своим священником.
— Да, Андерс Нэррегор, — все с той же непререкаемостью в голосе обратился он к депутату, — об этом я у тебя спрашиваю: что стало с вашим инстинктом? Можешь ли ты отличить по виду крестьянина-грундтвигианца от любого прилично одетого обывателя, учителя там или лавочника? Крестьянин утерял свой инстинкт с его характерными особенностями и соскользнул в гнилое болото демократизма!. Хоть бы он на что-нибудь годился! Да, к сожалению приходится сказать: хоть бы он на что-нибудь годился!
— Быть может, это-то и служит доказательством, что с инстинктом у крестьянина все в порядке, — как-то особенно улыбаясь, сказал Нильс Фискер. — Ведь не что иное, как инстинкт, руководит любым существом в его борьбе за жизнь; и, значит, искусство растворяться без остатка в окружающем мире, прикинуться мертвым — в сущности тоже является проявлением инстинкта.
— Ха-ха! — пастор Вро пожевал губами, точно раскусывая слова Нильса. Как сказано, он не любил вступать в спор, да и ироническая складка, кривившая рот Нильса всякий раз, как они встречались, выводила его из равновесия. — Ха-ха! Очень оригинальное умозаключение. Пожалуй, даже слишком тонкое для нас, простых крестьян, — сказал пастор, растягивая слова и пристально глядя на Нильса. Он подыскивал ответ, который позволил бы ему с блеском и в то же время без оскорбительных выпадов выйти из положения. От сказанного Нильсом явно попахивало дарвинизмом, но говорить об этом прямо не следовало: это могло быть принято как враждебное выступление против свободомыслия Нильса.
К счастью, подали третье блюдо. Оно состояло из огромного количества жареной свинины, жаркого из говядины и великолепно зарумяненных, с потрескавшейся кожицей, поджаренных колбас. Пастор Вро забыл обо всем на свете. Влюбленными глазами следил он за появлением новых кушаний, усердно накладывал себе на тарелку мясо всех сортов и сердито ворчал на жену, которая толкала его под столом ногой и робким шопотом уговаривала:
— Что ты делаешь, Вро? Ведь тебе диета прописана! Хрустящая корочка жареной свинины была надрезана квадратиками и нашпигована лавровым листом; лавровый лист был и в студне, поданном отдельно в соусниках. В столовой чудесно запахло аппетитными пряностями!
И вот, наконец, наступила минута, которую так ждала Мария. Пастор Вро взялся за свою бутылку с вином и, когда она опустела, налил себе в стакан из бутылки жены и медленно, грузно, как огромный зверь, поднялся:
— Есть люди, которые живут, чтобы есть, — начал он с многозначительной улыбкой. — Это грешники среди нас. И есть люди, которые едят лишь для того, чтобы жить, — так по крайней мере они говорят, — это, стало быть, праведники. Но будем верить, что господу богу нашему нужны и те и другие, хотя бы для того, скажем, чтобы они служили друг для друга поучительным примером и предупреждением. Господь бог наш охотно вкушал пищу в обществе людей: так, мы знаем, что он сидел с Авраамом под мамврийским дубом; а сын его превратил трапезу в средство укрепления единства своей общины, — он взял хлеб, помолился и разломил его. Мы не смеем думать, что на том столе ничего, кроме хлеба, не было. Представим себе, что стол был накрыт, как сегодняшний стол гостеприимной Марии Воруп. Христос любил торжественно накрытый стол и не отказывался сотворить маленькое чудо, когда иссякало вино, что мы видим на примере бракосочетания в Кане. Оба — и бог-отец, и бог-сын — материалисты. Они любят материю, в которую бог-отец вложил всю свою любовь, создав мир со всеми его благами; и они хотят, чтобы человек обеими ногами стоял на земле. Как бог-отец, так и Иисус не питают особой симпатии к бледноликим эстетам. (Учитель Хольст покосился на Нильса Фискера и зажмурил левый глаз: мол, выкуси, братец?) Крестьянин во все времена был милее сердцу божьему, чем кто бы то ни было. Поэтому господь бог сделал его корнем, из которого вырастают наши нравы и обычаи, наша набожность. Крестьянин, стало быть, — это звено между нами и небом, точно так же, как он является звеном между нами и землей. На ком ином, как не на крестьянине, зиждется старая католическая церковь, точно так же как и реформация. Без крестьянина она вряд ли бы оказалась Лютеру под силу. Счастье, стало быть, что все мы происходим от крестьянина. Даже заблудшие рабочие больших городов — кто они, если не крестьяне, оторвавшиеся от своего корня, утратившие связь с землей? А оторвавшийся от своего корня крестьянин являет собой самое грустное зрелище, какое только может быть. — Сияние золотых очков, точно луч прожектора, обошло круг гостей и как будто лишь на мельчайшую долю секунды задержалось на Нильсе Фискере. — Вот почему так отрадно жить среди вас и в поте лица своего есть хлеб вместе с вами! — Пастор неторопливо вытер пот со лба. — И в частности — отрадно сидеть за одним столом с такими дорогими друзьями, как Йенс и Мария Воруп, и преломить с ними хлеб в день их свадьбы! Мария Воруп работящая, умная женщина, а Йенс Воруп — вот уж подлинно крестьянин, приятный господу богу, человек, не зарывший своих талантов в землю. Многие утверждают, что нынешние наши крестьяне лишены набожности, я же того мнения, что, воскресни сейчас Грундтвиг, он от души порадовался бы таким людям, как Йенс Воруп, которые взамен обычно воздвигаемых храмов строят по всей стране множество молочных ферм с высокими трубами, — ведь и трубы устремлены в небо! Выпьем же за истинно человеческое — за материализм, воплощенный в Марии и Йенсе Ворупе, и пожелаем им счастья и успеха!
К миндальному пирогу подали сладкое вино, после чего гости встали из-за стола. Да и пора было, предстояло ведь осмотреть, как принято было в таких случаях, хозяйство и попутно нагулять аппетит к ужину. Пастор Вро не пошел с мужчинами, а остался с женщинами — лучшей частью своей паствы, как он их называл. Он опустился в черное полированное кресло-качалку, а они, как цыплята, окружили его.
Но вскоре у него схватило живот. Это случилось, как всегда, внезапно, точно гром среди ясного неба. Пришлось срочно помочь ему сбросить с себя сюртук и жилет, после чего он рысью пустился через двор, высоко подбирая брюки, а Ловиза Хольст следом бежала позади, расстегивая ему на ходу подтяжки, чтобы они его не задерживали, неповоротливого, да еще — вполне понятно — нервничающего. Женщины смотрели на него из окон, беспокоясь, успеет ли он во-время добежать до маленького домика с отверстием в форме сердца в дверях; у него не всегда хватало на это самообладания. Спустя некоторое время он уже лежал на диване в кабинете Йенса Ворупа с толстым шерстяным пледом на животе.
Осматривать хозяйство Йенса Ворупа было всегда удовольствием, а особенно, когда он сам его показывал. В делах его царил порядок, и на все, что он строил и устанавливал, у него были свои собственные соображения. Не существовало ни одной мелочи, которую он объяснил бы тем, что отцы и деды так, мол, делали: у Йенса Ворупа все было им самим продумано и обосновано. Он не боялся новшеств, поддерживал контакт с опытными станциями. Случалось, что при решении важных вопросов к нему, опытному практику, приезжали спросить совета ученые из Сельскохозяйственного института.
Разумеется, вывели из конюшни молодого жеребца, чтобы он рысью прошелся по двору. Его не видели с прошлого года, с того времени, как Йенс купил его крошечным жеребенком. Гости подробно обсуждали все перемены, происшедшие с ним за это время, каждую из них исследуя со всех сторон, но никто не высказал главного, что интересовало Йенса Ворупа больше всего, — общего впечатления. Все эти перемены он и сам видел; ему хотелось услышать подтверждение того, что он вытянул в данном случае большой козырь, что этот великолепный жеребец, стоивший две тысячи, принесет ему в один прекрасный день с полсотни тысяч.
Учитель Хольст, больше всех знавший толк в лошадях, медленно сказал наконец:
— Не исключено, что у тебя в руках крупный козырь, Йенс.
Остальные кивнули в знак согласия с учителем,
Йенс Воруп успокоился и перешел к тому, что для него теперь было важнее всего остального, — к выращиванию луговых злаков. Он первый ввел в этом краю посевы трав на семена и помог этим не одному крестьянину. И вот, по его мнению, настало время постепенно, но по возможности быстрей, завершить это новое начинание: совершенно отказавшись от скотоводства, все свое хозяйство перевести на разведение семенных сортов кормовых трав, превратить, как он выражался, свои земли в поля-рассадники. Он говорил убедительно и тепло и живо начертил на воротах сарая весь план посевов, стараясь наглядно показать, как он все это себе мыслит. Перед гостями открывался вид на полого спускавшиеся к югу нежнозеленые весенние поля Хутора на Ключах; все слушали с серьезными лицами, на которых, однако, ничего нельзя было прочесть.
Йенс Воруп заранее решил заговорить о своих планах именно сегодня, пользуясь присутствием тестя. Он наперед знал, что старый Эббе будет возражать, руководствуясь при этом своими чувствами, а против чувств доводы рассудка бессильны: ведь старик смотрел на отношение крестьянина к земле глазами верующего и поэтому считал грехом подобную коренную ломку, связанную с упразднением домашнего скота. Но для осуществления задуманного дела Йенс Воруп нуждался в финансовой помощи тестя; вот он и рассчитывал, что ему легче будет добиться ее, если соседи в присутствии Эббе одобрят план.
— Производство масла и свиноводство недостаточно прибыльны, — заговорил он с жаром, — капитал слишком медленно оборачивается. За границей постепенно переняли наш опыт и сейчас делают все это не хуже нашего, а может быть и лучше. Датские специалисты по молочному делу имеются сейчас чуть не во всех странах; вот они и обучают там секрету изготовления датского масла. Тем самым мы утратили наше преимущество. Но в таком случае им там, за границей, и в России и в Австралии, необходимо сеять кормовые травы. Значит, мы сможем поставлять им семена.
Гости стояли, слушали и глядели в землю. Йенс кончил, а они продолжали все так же неподвижно стоять. Никто не обронил ни слова.
Первой нарушила молчание Сине Термансен. Она присоединилась к мужчинам, когда они отправились осматривать хозяйство, а муж остался с женщинами.
— Да, все это придумано складно, — сказала она, шаркая каблуком по земле, — даже, можно сказать, очень складно. Но разве не бывает часто, как я где-то читала, что в мыслях все получается прекрасно, а в жизни все иначе? Надо нам сначала развязаться с этим злополучным картофелем.
Она сказала «нам», чтобы смягчить намек, скрывавшийся в ее словах: в деле с картофелем Йенс Воруп встречал у местных крестьян мало сочувствия.
— С этим мы развяжемся просто, да еще и с выгодой, — ответил Воруп, смеясь и показывая на хлев.
— Ты-то развяжешься, конечно, — сказал учитель Хольст, — но много ли других выйдут из беды без урона? Не всем дано умение разбираться в мировой конъюнктуре.
— Иначе нельзя, если мы хотим выдержать конкуренцию, — живо ответил ему Йенс Воруп. — Если бы мы не умели прислушиваться к спросу на масло и бекон на мировом рынке, то сбыту этих продуктов грозил бы крах.
— Мировую конъюнктуру, может быть, и следует принимать в расчет, — сказал старый Эббе, — но все-таки первая ипотека на землю принадлежит нашему господу богу. Вы, молодежь, на мой взгляд, часто забываете о том, что порядок в природе установил он. Я, конечно, знаю, что Йенс — и наука вместе с ним — утверждает, будто земле все равно — удобряют ли ее коровьим навозом, или продуктами завода химических удобрений, лишь бы только она получила то, что ей нужно. Но я не совсем убежден, что это так. Домашний скот с его пометом и земля — это составные части единого целого; и помет, удобряющий землю, — это, так сказать, знак признательности животного полям за корм, который он получает от них. Должен сказать, что я вижу здесь круговорот, который нельзя безнаказанно нарушить. Разве это не чудо господне, что растение является средством для жизни животного, и само же возрождается с помощью помета животного? Всякое вторжение в этот, как и в другой круговорот опасно: если над животным производят какое-нибудь насилие — оно вырождается, если с землею поступают так — она становится сухой и бесплодной, — ведь мы не раз это видели. Земля кормит корову, корова удобряет землю, — это звенья, сцепленные самим господом богом, и рвать эту цепь нельзя. Возможно, что ты и без коровьего помета вырастишь злаки и травы, Йенс, потому что ты толковый и настойчивый человек, но они не узнают радости, а лишенное радости создание—что может быть печальнее этого? Наука, быть может, и права, но мы должны сохранить в себе хоть немного от отцовской любви бога к его творениям. Иначе мы окажемся плохими приемными родителями, а дети наша будут равнодушно относиться к нам. Благословение должно осенять труд, и тогда плоды его будут благословенны. Без любви и былинку не вырастить — это мое твердое убеждение.
Старый Эббе кончил. Все молчали. Речь его произвела сильное впечатление. И Йенс Воруп решил, что теперь, когда Эббе перевел все на религиозную почву, затевать спор безнадежно. А кроме того, уже и темнеть начало, поэтому все вернулись в дом.
Столы уже были заново накрыты. Пастора Вро извлекли из кабинета, где он спал, и ужин начался. Кроме горячего жаркого — жареных голубей, на столы были поданы холодные блюда: жареные утки и оставшаяся от обеда свинина; на ее огромных ломтях желе колыхалось, как ртуть. Паштет из печенки ели ломтями толщиной в два пальца. Были еще холодный жареный угорь и огромная миска с крутыми яйцами. Все это запивалось баварским пивом и датской хлебной водкой.
Веселое настроение за ужином никак не налаживалось, и это объяснялось отчасти тем, что пастор Вро все еще маялся животом; он, правда, усердно потчевал себя всеми яствами, но ел без особого удовольствия. А удовольствие от поглощения пищи было тем возбудителем, который пробуждал в нем его духовное начало; он сам любил подчеркивать эту зависимость.
Второй причиной пониженного настроения были слезы Петры Фискер. Нильс застал ее плачущей в большой прихожей; она уже почти совсем оделась, чтобы итти домой. Что произошло, никто не знал, и Нильс лишь с трудом уговорил ее снять пальто и вернуться в комнаты. Теперь она сидела за столом, низко опустив голову, пряча покрасневшие от слез глаза. Чему же удивляться — не выходила бы замуж за человека из другого сословия!
Лишь когда разлили водку по рюмкам, общество немного оживилось. Стекла пасторских очков снова сверкнули, и он рассказал одну из своих очаровательных, слегка соленых историй. Но на этом пастор и выдохся. Тотчас же после ужина Йенс Воруп велел заложить свою охотничью бричку, и старший работник отвез пастора с супругой домой.
Мария Воруп тревожилась.
— Хоть бы впрок пошло пастору все, что он ел, — озабоченно сказала она. — Не знаю, право, я, кажется, так старалась...
— Боюсь, что он перестарался, — сказал ее брат. Кроме учителя Хольста, никто не засмеялся: пастора критиковать не полагалось вообще, а уж Нильсу в особенности не следовало бы этим заниматься.
— В выборные народные представители наш дорогой пастор наверняка не годился бы, — сказал примирительно депутат ригсдага. — Там, в столице, то и дело приходится выдерживать такие званые банкеты, что сегодняшний обед Марии Воруп детская игрушка перед ними.
Разговор перешел на званые обеды вообще. Йенс Воруп тоже уже несколько раз бывал на таких изысканных званых обедах, где все было до того аристократично, что ничего не стоило спутать лакея с графом. А директор Высшей народной школы Хэст дважды был даже приглашен — правда, по недоразумению — к королевскому столу. Он презанятно рассказывал, как ему пришлось голодным встать из-за стола, хотя всяких яств было достаточно. Стоило ему положить себе чего-нибудь на тарелку, и — раз! лакей, стоявший за его стулом, выхватывал ее у него из-под носа.
— Для нашего пастора это было бы тяжелым испытанием, — пропищал Термансен таким плаксивым голосом, точно одна мысль об этом надрывала ему сердце.
В глазах учителя Хольста, пристально смотревшего на него, все чаще вспыхивал странный огонек. Жена его, сидевшая напротив, с тревогой следила за мужем. Постепенно лицо его из красного стало багровым, и вдруг он испустил протяжный вопль, вышел из-за стола и принялся ходить по комнате. Он сгибался в три погибели, ревел, как бык, прижимался головой в угол, размахивал в воздухе руками, как бы прося о помощи, — и выл, выл! Его кругленькая Ловиза бросилась к нему, обежав длинный стол, и крепко стиснула ему лоб своей рукой.
— Боже мой, у него сейчас будет истерика! — в отчаянии восклицала она, беспомощно озираясь. Она помогла ему выйти в коридор и там старалась его успокоить.
Карен промчалась по комнатам со стаканом холодной воды. Все умолкли, настороженно вслушиваясь; время от времени из коридора еще доносился вопль. Но вот они вернулись в столовую. Хольст казался очень слабым и измученным, а в глазах еще светился смех, словно вот-вот готовый вырваться наружу. Ловиза Хольст умоляюще смотрела на всех. Но она напрасно беспокоилась: ни у кого не было охоты смешить учителя, все знали, что новый приступ конвульсивного смеха может привести к катастрофе.
Директорская чета из Высшей народной школы воспользовалась суетой и под шумок велела заложить свою бричку, а Нильс Фискер попросил у сестры для себя и старого Эббе маленькую коляску.
— Отец устал, — сказал он сестре, мотивируя свое желание уехать. — А коляску мы пришлем вам завтра рано утром.
Петра укуталась в дорожный плащ Марии, буквально потонув в нем, и удобно уселась, решив подремать. Отец и сын всю дорогу молчали. Каждый из них ушел в свой мир, далекий от действительности и такой разный по своему пути во вселенной. Только когда подъехали к «Тихому уголку» и Нильс открыл старику дверь его дома, отец и сын тепло пожали друг другу руки в знак взаимопонимания.
Старый Эббе задержал руку сына в своей.
— На этот раз мне все же жаль, что ты прав, — произнес он наконец.
— Мне, признаться, тоже немножко жаль, — сказал сын и сел в коляску.
Между тем на хуторе мужчины, перейдя в кабинет Йенса, уселись за карты. Женщины остались в столовой; каждая достала из сумки свое рукоделие и книгу грундтвигианских псалмов. У Термансена, как всегда, было с собой его вязанье, и он уселся среди женщин; обвязанный платком, смешно подчеркивавшим обвислость щек, он походил на старую измученную женщину, родившую, вероятно, немало детей; голос его выделялся среди голосов женщин своей пискливостью.
Дверь между столовой и кабинетом была открыта настежь, и звуки псалма, который пели женщины, смешивались с возгласами мужчин вроде: «Этого ты, клянусь, не побьешь!» — или: «Тебе снимать!» и хлопаньем по столу картами. В промежутках, если позволяла игра, мужчины включались в женский хор и пели вместе с ними то одну, то другую строфу псалма. Когда Андерс Нэррегор, проникновенным голосом выводя слова псалма «На крыльях жаворонка парил я в поднебесье», вдруг прервал себя и энергично крикнул: «Йенс Воруп выходит в короли!» — учителя Хольста чуть было опять не хватили конвульсии. Мужчины рьяно курили свои трубки, а Мария сварила такой пунш, что пары его могли поспорить с клубами табачного дыма, плывшего под потолком.
— До чего ж сейчас славно и уютно в нашей дружной компании! — воскликнул Йенс Воруп в одну из коротких пауз между двумя партиями в карты и двумя псалмами. — Не спеть ли нам по этому случаю «Мир снизошел на поля и грады наши!»
— Но только отложите карты и вторьте нам как следует, — сказала Мария.
Красивый вечерний псалом все пели стоя, и это послужило знаком для гостей начать прощаться.
Перед сном Йенс Воруп, как обычно, совершил обход скотного двора, проверяя, в порядке ли скотина. Вернувшись, он повесил фонарь на крюк и начал раздеваться.
— Наславу удался денек, — произнес он, повернувшись к жениной кровати. Но Мария ничего не ответила. Тогда он нагнулся и посмотрел на нее: она лежала на спине, откинув голову вбок, и спала. При тусклом свете фонаря он увидел в ее руке что-то белое, повидимому письмо, а рядом с кроватью, на стуле, стояла та самая шкатулка, содержимое которой находилось в какой-то таинственной связи с приступами меланхолии у Марии. Чем они вызывались — этого Йенс Воруп до сих пор не знал и был слишком горд, чтобы воспользоваться случаем и раскрыть тайну. Но его огорчило, что именно сегодня у Марии был один из этих приступов.
Он осторожно вынул зажатое в ее руке письмо, положил его в шкатулку и повернул ключ в замке, затем погасил свет и бесшумно улегся.