— Двум господам нельзя служить одновременно, — в гневе заметил как-то Йенс Воруп, когда Мария ставила ему в пример своего отца и брата. — Ты должна сделать выбор между ними и мной.
Но Марии это было нелегко. Многочисленные и крепкие узы связывали ее с Йенсом, — хотя бы уже потому, что у них были дети. Немалую роль играла и привычка к совместной жизни, к постоянному, тесному общению. А как он бывал добр к ней и к детям. Никогда-ничего не требовал для себя! Мария не знала точно, любила ли она его когда-нибудь. Но он был ей приятен, и она гордилась его умом и деловитостью. Кроме того, она была благодарна ему за его доброту и непритязательность. Он часто напоминал ей большого петуха, который хлопотливо разгребал землю, отыскивая пищу, а потом с гордостью любовался, когда она и дети съедали добытое для них. У него в конце концов была только одна потребность — созидать.
Но полностью Мария ему не принадлежала; духовная ее сущность осталась для него нераскрытой. Временами ей казалось, что есть что-то в ее душе, чем он не может, или не хочет, овладеть; а это что-то было самое лучшее в ней. Почему она так критически относилась ко многим его начинаниям? Жена, которая целиком и полностью принадлежит своему мужу, не стала бы критиковать его. Он не сумел заполнить всю ее душу; не сумел так зажечь ее, чтобы от всего прежнего осталась только кучка пепла; не сумел заставить замолчать в ней голос крови: взгляды отца и брата не- переставали иметь над нею какую-то таинственную власть, сколько она ни старалась отойти от них и прилепиться к Йенсу.
Она сама считала, что отважно отстояла свой брак с Йенсом. Могла же она пойти по пути сравнений, могла стараться сгладить противоречия между ним и своими родными; а она неизменно держала его сторону, даже когда сердце нашептывало ей, что он не прав. Но теперь, когда он так часто отлучался из дому и оказывал ей так мало доверия, это становилось вое трудней. Нестерпимо сидеть дома в полном одиночестве, когда не с кем словом перекинуться; сколько она ни старалась, но так и не научилась здраво смотреть на жизнь. Она могла искренне радоваться вместе с Йенсом его успехам — и вдруг ей чудилось, что почва, на которой растет ее счастье, колеблется и открывает ее глазам бездну несчастий и горестей.
Йенс считал — она видела по его глазам, — что это истерия, когда ее безмятежное радостное настроение внезапно сменялось глубокой подавленностью. Пусть, но ведь такова жизнь: все, что происходит с человеком даже в его счастливейшие мгновенья, — порожденье страшнейшей катастрофы. И теперь ничто не смягчало, не успокаивало ее душу; дни, казалось, утратили равномерность своего бега, времена года — регулярность смены. Урожай снимали преждевременно, и сено и хлеб прямо с поля отправляли на станцию и грузили в вагоны; овины были пусты; и вокруг хуторов уже не стояли, как прежде, точно символ плодородия, гигантские стоги сена; в хлевах все выглядело грустно до слез. От огромного стада коров, которое выхаживалось год за годом с такой любовью и заботливостью, мало что осталось; каждый день появлялись новые коровы и тотчас же освобождали место для следующих. Хутор стал как бы открытыми воротами, через которые непрерывно ввозят и вывозят скот и продукты. Гроза, бушевавшая за рубежом, пронеслась ураганом и над их страной. Вихрь все срывал с места, подхватывал, крутил в воздухе и уносил неизвестно куда, — словно где-то там, во вселенной, залегло ненасытное чудовище, пожирающее все и всех. Да, плохие были времена!
Что ж это такое и почему так случилось? Роковой вопрос вдруг начинал точить души людей, настойчиво требовать объяснения. Мария должна была узнать, зачем разразилась война. Уж конечно не затем, чтобы Германия, истощив свои силы, возвратила Дании Южную Ютландию, — это-то и она понимала. Пастор Вро, с церковной кафедры так объяснивший мировые события, и сам в свое объяснение не верил.
Но почему же, почему? Ведь должна же была существовать какая-то причина.
Теперь Мария почти что завидовала Йенсу и его товарищам. Они не терзались тяжкими раздумьями, а принимали мировую войну просто как свершившийся факт, как нечто непреложно существующее, и, видимо, придерживались мнения, что господь бог, — если уж обязательно надо и сюда припутать господа бога, — приказал пламени бушевать по всей земле для того, чтобы вознаградить крестьян за долгие годы трудностей и лишений. Вот почему Йенс испытывал справедливый гнев, когда кто-нибудь пытался ставить ему палки в колеса.
Мария не смела возлагать на господа бога ответственность за вое происходящее. Не может быть, чтобы война являлась карой за грехи людей! В таком случае слишком уж вопиющей несправедливостью было бы то, что одни нации изнемогали от нее, тогда как другие жили в радости. И ведь жертвами ее кровожадности становились молодые всходы человечества — юноши, надежда и гордость своих матерей! Многие смотрели на войну как на необходимую расчистку народонаселения. И правда, что сталось бы со всеми этими детьми, явившимися на свет? Хутор-то ведь переходит по наследству только к старшему сыну, а что делать остальным?
Но и такой ответ не был исчерпывающим. Мария пробудилась от своего неверия и ощутила потребность в простом, живом представлении о боге, в ребяческой вере, дарующей покой и умиротворение тем, что она заставляет думать, будто вое страшное, что происходит, предопределено неисповедимой волей провидения. Господь же, который создал слишком много людей и потому повелел им истреблять друг друга, чтобы уготовить место следующим поколениям, вселял в нее не спокойствие, а вечную тревогу.
В это самое время в Эстер-Вестере зашевелились сектанты. Они еженедельно устраивали собрания в округе и посылали на них сильнейших своих проповедников, дабы и эту крепость завоевать для «радостного христианства». Мария начала было усердно посещать эти собрания, но ничего себе не уяснила; люди же, которых она там встречала, ей не нравились: они были слишком ограниченны и самонадеянны, — а чтобы достичь желанного результата, она вовсе не намеревалась притуплять свои мозги! Серные пары, которыми отдавали эти проповеди, казались жалкой бутафорией в сравнении с ужасами, происходившими на земле. Если в огне орудий ей не дано сыскать господа бога, го уж в брани и ярости этих людей, обращенной на бедняков, и без того страждущих, ей и подавно не сыскать его.
От грундтвигианства к религиозным сектам пути не существовало. Отец не раз говаривал, что все это приведет только к возвращению на низшую ступень развития, и теперь его правота стала ей очевидной. Она нуждалась не в боге мести и кары, но в боге милосердия, — в таком, каким его представлял себе отец, черпавший душевный мир в этом представлении: в боге, сокрушавшемся о ранах рода людского, более того — зализывавшем их, как животное зализывает раны своих детенышей! Тогда не нужно доискиваться смысла неслыханного бедствия; и, может быть, даже лучше, если оно вовсе лишено смысла. В таком случае есть другой путь — противоборствовать ему, делать добро, где только можно, как делает ее отец. Почему же она раньше не подумала об этом?
Одна истина открылась Марии Воруп, и открылась так внезапно, что она едва устояла на ногах. Холодом объят Хутор на Ключах, ни капли тепла не излучает он, и те, кто нуждается в тепле, даже близко к нему не подходят. Жизнь там скована льдом! И она вдруг поняла, что завидная сила ее отца и брата зиждилась на их любви к людям, на вечно живом стремлении помогать, советовать. Господа же надо искать там, где творится добро; он являет лик свой людям только в обездоленных — во вдовах и сиротах, как это сказано в писании. Потому и улыбка беспомощного дитяти — улыбка божества.
Однажды Мария взяла пятьсот крон, которые Йенс дал ей на покупку шубы, и отправилась в «Тихий уголок».
Оба старика очень обрадовались ее посещению; Эббе редко видел дочь, хотя путь от Хутора на Ключах до «Тихого уголка» был недолог.
— И вдобавок еще пятьсот крон! — воскликнул старик Эббе. — Столько денег для моих бедняков я получил только однажды. И знаешь от кого? От Ханса Нильсена!
— От живодера? — воскликнула удивленная Мария.
— Да. Но мы предпочитаем называть его христианским именем, — мягко заметил ей отец. — Клички мы недолюбливаем теперь, как и во времена твоего детства.
Глаза Марии покраснели, она разразилась слезами.
— Ну-ну, я совсем не хотел огорчить тебя. — Старику стало жалко дочь. — Пусть каждый говорит, что хочет, а я вот скажу: бедняки нашей округи больше всего обязаны Хансу Нильсену.
— Да я не из-за этого плачу, отец, — сказала Мария, немного успокоившись. — Мне стыдно при мысли, что люди, которые были так страшно бедны, едва получив что-то, уже подумали о других, тогда как мы...
— У вас большие расходы, — примирительно отвечал старый Эббе.
— Ты правда так считаешь, отец? Это твое искреннее мнение? — Она смотрела на него, будто моля о помощи.
Но старик Эббе не умел лгать.
— Мое искреннее мнение я поберегу про себя, дитя мое. Так будет лучше для тебя и для Йенса.
Анн-Мари совсем расстроилась.
— Мы так редко видим ее, тебе бы следовало быть к ней подобрее, — сказала она и подошла к Марии. Она стала за ее стулом и начала робко гладить ее по спине, не зная, что сказать.
— Спасибо, мама. — Мария Воруп схватила ее маленькую морщинистую руку и прижала к своим губам.
Старуха на мгновенье замерла, потом вдруг закачала головой и торопливо скрылась в кухню. Мария хотела пойти за ней, но отец удержал ее.
— По-моему, лучше оставить ее одну на несколько минут, — тихонько сказал он. — Ведь ее впервые в жизни назвали мамой. — Он отвел глаза и задумчивым, где-то вдали витающим взглядом стал смотреть в окно.
Раскаяние вновь овладело Марией. Даже для этой тихонькой женщины, всей жизнью пожертвовавшей ее отцу и, может быть, единственной, даровавшей ему неомраченное счастье, — даже для нее Мария не сделала ничего. Она закусила зубами носовой платок, чтобы снова не дать воли слезам, прошлась по комнате, подошла к буфету и занялась старой спиртовкой, хотя, зачем она ей понадобилась, Мария и сама не знала. По счастью, отец не смотрел на нее. Он стоял у окна, притворяясь будто что-то разглядывает во дворе. Во всем его облике чувствовалась решительность, — таким Мария его еще никогда не видела, но ей понравилась эта новая черта в старике. Она собралась с силами, подошла и безмолвно положила руку ему на плечо. Старик обернулся к ней и начал болтать о каких-то пустяках. Вдруг он подбежал к кухонной двери и крикнул:
— Вон и Арне едет! Найдется у тебя что-нибудь повкуснее для него, Анн-Мари?
Да, вот он подъезжает к дому, ее старший сын, и улыбается ей еще издалека. Нет, эта улыбка относится к «Тихому уголку», а не к ней, — ее не видно из-за занавески.
— Я выйду на крыльцо и крикну ему, чтобы он остановился, — сказала Мария.
Старик Эббе рассмеялся:
— Ну что же, если ты полагаешь, что ему или лошадке взбредет на ум проехать мимо наших ворот. У Арне преданное сердце, можешь мне поверить. Он часто делает большой крюк, только чтобы навестить нас, стариков.
— Отец, отец! — воскликнула Мария и приложилась лбом к плечу старика. Она опять достала носовой платок и высморкалась. Да, глаза у нее сегодня были что называется «на мокром месте».
В эту минуту дверь распахнулась, и Арне бросился в объятия старика.
— А, и ты вспомнила сюда дорогу? — со своей обычной, резкой прямотой обратился он к матери и тут же, подбежав к кухонной двери, крикнул: — Я голоден, как волк!
Но Мария не могла больше стоять спокойно, она схватила сына и начала целовать, несмотря на его сопротивление.
— Ты ведь, как-никак, мой сынок, — набравшись храбрости, шепнула ока.
Арне не без удивления посмотрел на мать, потом вынул книги из ранца и принялся рассказывать деду о том, что задано на завтрашний день. Видно, старик и мальчик не впервые сидят вдвоем над уроками!
— Что же ты не взяла с собой малышей? — внезапно сказал Арне и взглянул на мать. — А бабушка давно их не видела.
Мария ответила ему скорбным взглядом.
— Да, как это нехорошо с моей стороны! И что я за человек! Я сейчас возьму твой кабриолет и съезжу за ними, — губы ее опять задрожали.
Старик Эббе взял ее за плечи и легонько встряхнул.
— Ты такая же, как все мы грешные, — не столько бессердечная, сколько беспамятная. Ну, а теперь тебе пора развеселиться. Мне хочется думать, что в этот счастливый день мы видимся не в последний, а в первый раз. — Он погладил ее по щеке.
— Да, отец, я тоже радуюсь этому дню, радуюсь, что вижу тебя и Анн-Мари! Только сегодня все как-то оборачивается против меня, и я получаю пинки, впрочем — вполне заслуженные.
— Нам остается только покорно сносить заслуженные пинки, девочка моя, — улыбнулся старик Эббе. — На то у нас и бессмертные души.
Он не пожелал, чтобы она сегодня ехала за детьми.
— Привези их завтра, привози хоть каждый день — нам они не наскучат. Но сегодня уже поздно. Кроме того, мы сегодня вечером собирались уйти.
Он не сказал куда, но Мария поняла это по его голосу.
— И я пойду с вами, отец! — тихонько сказала она.
— Там очень обрадуются тебе. Арне может сказать дома Сэрену Йепсену, чтоб он за тобой приехал к девяти часам. На обратном пути вы сделаете маленький крюк и подвезете нас, стариков.
По всему было видно, что старый Эббе очень обрадован ее намерением.
— Ты, верно, забыл, отец, что Сэрен Йепсен больше у нас не служит?
— Верно! Верно! Я совсем упустил из виду. А как он, кстати, живет, старый горемыка?
— Не знаю, — отвечала Мария и по глазам отца тотчас же заметила, как его удивил и огорчил такой ответ.
— Он больше сорока лет проработал на хуторе, — заметил Эббе. — И если говорить по справедливости, то мы все ему многим обязаны. Нильс недавно навещал его. — Старик рассказал о посещении Нильса и о его стараниях раздобыть лошадь для старого ветерана. — Но лошади день ото дня дорожают.
— Я могу послать ему русскую лошадку, — сказала Мария. — Правда, Йенс сейчас в отъезде, но я тем не менее это сделаю, — она вопросительно взглянула на отца.
— Поступай так, как тебе подсказывает сердце, — отвечал старик. — Хочу верить, что Йенс не станет упрекать тебя за это.
Они уже надели пальто, когда мимо окна проковылял пастор Вро. Он семенил мелкими шажками, с трудом передвигая ноги и тяжело опираясь на палку. Поравнявшись с домом старого Эббе, пастор покосился на окна, но прошел дальше.
— Как он изменился, — сказала Мария, поглядев ему вслед. Она давно его не видела, так как они с Йенсом теперь редко посещали церковь.
— Это война его так состарила, — заметил старик Эббе. — Он не хотел отвести ей места в своем сердце, вот она и кинулась ему на ноги.
— Уж не стал ли ты суеверным, отец? — Мария обернулась и с удивлением посмотрела на него.
— Я считаю, что никто не вправе стоять особняком от жизни. И это мое всегдашнее убеждение, дочка, — решительно добавил он.
Пастор завернул за угол и постучался в калитку. Мария пошла отворять. Он оперся о ее плечо и тотчас же опустился на стул. Толстые щеки пастора вздымались, как мехи.
— Фу-у! — отдувался он. — Вот захотел с кем-нибудь словом перемолвиться. Сил нет дома сидеть: собственное немощное тело, жалкая, угодливая служанка... фф-у! — Он вытянул вперед руку. — Дай мне руку, Эббе Фискер, дай мне почувствовать пожатие человеческой руки! Вот так! Фу-у! Ты не боишься такого урода? Я сам себя иногда боюсь. — Он закрылся рукой от света и хотел еще что-то сказать, но вместо этого со стоном поднялся. — Ну вот и все, — проговорил он, ковыляя к двери, — мне только хотелось словом перемолвиться.
Старик Эббе уставился ему вслед и покачал головой.
— Может быть, он слишком жесток к себе, — сказал он, глубоко вздохнув. — Так или иначе, а у него сейчас плохо на душе!
Все притихли; какое-то безотчетно тяжелое чувство овладело ими.
У брата Марию встретили радушно, — радушнее, чем она была вправе ожидать.
— Ты к нам целую вечность не заглядывала, — сказали ей и тотчас же повели ее смотреть новшества, происшедшие за это время в доме и в саду. Нильс непрерывно все подновлял и благоустраивал.
Да, она не была здесь со дня объявления войны, когда прибежала к брату поздно ночью и всех напугала своим истерическим состоянием, тем более опасным, что она тогда была на-сносях. Мария точно все это вспомнила, но постаралась отогнать от себя тяжелые воспоминания!