Пришла осень — скверная пора с непрерывными дождями и вечной сыростью. Праздников никаких не предстояло, кроме обычных воскресений. Для работников это время, начиная с белых ночей и до самого рождества, было бесконечной вереницей унылых дней, не разнообразившихся даже какой-нибудь вечеринкой с танцами. Карен, та даже обручилась от одной только скуки, — теперь у нее по крайней мере было о чем помечтать. Счастье, что хоть она еще оставалась на хуторе, не то Мария была бы окружена совсем новыми людьми: Метте ушла, Эльза работала в Фьордбю на одной из фабрик, которых так много возникло во время войны. Видимо, она очень недурно зарабатывала, так как ее платья как с иголочки и она приехала на велосипеде. Она приезжала, хвалилась перед Карен всей этой роскошью, соблазняла и ее перебраться в город. Но у Карен пока еще было преданное сердце.
Удерживать людей с каждым днем становилось труднее. Сколько бы им ни повышали жалованье, в один прекрасный день они все-таки уходили. Беспокойство носилось в воздухе, и повсюду было уж очень много соблазнов.
Дети тоже считали осень унылым временем, которое скрашивали только визиты в «Тихий уголок». Они ходили к старикам по нескольку раз в неделю и всегда с радостью туда собирались, но, конечно, это было только обычное развлечение.
Наконец пришло и «необычное» — предстоял день рожденья тети Петры. Мария, зная, как она любит детей, и учитывая скромность своей невестки, которая стеснялась пригласить ее с ребятами, сама назвалась к ней в гости. Впрочем, Йенсу она сказала, что получила приглашение.
— Мы пойдем пораньше, дядя Нильс просил об этом. Придется мне на этот день отпроситься в школе, — заявил Арне.
Итак им предстоял праздник!
С пустыми руками Арне не хотел итти, он очень любил делать подарки, и Марии пришлось поехать в Фьордбю и купить там лютню: мальчик каким-то образом разузнал, что тетя Петра мечтает о лютне.
— Ну, теперь эта парочка будет выглядеть точь-в-точь как члены Армии спасения! — заметил Йенс Воруп, намекая на то, что Нильс и Петра любили петь дуэты; но он не возражал против этого подарка, да и вообще ни в какие домашние и семейные дела не вмешивался.
Когда дети уже уселись в коляску, Арне — за кучера, Йенс сам заботливо укутал их. Русскую лошадку теперь пришлось заменить другой, широкомордой маленькой нормандкой с косматой гривой, впрочем довольно резвой лошаденкой.
— Хоть эту-то не отдавай! — крикнул Йенс Воруп им вслед, потом пошел к калитке и, когда коляска проезжала мимо, щелкнул длинным бичом — проверить внимание Арне. Но Арне не зевал, он немедленно укоротил вожжи, как только нормандка прибавила ходу и что-то проворчал по адресу отца.
Йенс Воруп, только что вернувшийся из многодневной поездки в Южную Ютландию и в столицу, после обеда снова уезжал. Проводив его, Мария принарядилась и пошла по луговой дороге в деревню, чтобы оттуда вместе со стариками отправиться на Бугорок.
Там все были заняты игрой в прятки в мелком ельнике. Смех и радостные крики детей донеслись до нее еще издалека. «Хороши будут у них костюмчики!» — невольно подумалось ей. Мария подошла поближе и со смешанным чувством удивления и досады стала смотреть на детей. Они ползали на животах по мокрой земле. «Иначе хорошенько не спрячешься», — пояснил ей Арне.
Нильс и Петра сами выглядели не лучше, так что бранить детей было даже неудобно.
— Ложись-ка и ты на живот да проползи по земле, чтобы не отстать от нас! — предложил Нильс.
Дети смеялись как сумасшедшие, до того забавной показалась им мысль, что и мать будет ползать по земле на животе.
— Нет, владелица Хутора на Ключах никогда не снизойдет до этого, — басовито заметил Арне.
Мария не могла удержаться от смеха, узнав, что ее считают такой важной.
У Нильса была своя собственная манера игры в прят?:и, беда только, что его длинные ноги всегда торчали из-под елок, и потому не было ничего легче, как найти его. А когда приходила его очередь «водить», он не видел даже тех, что сидели под самым его носом.
— Это он только притворяется, что не видит, — заметил Арке, боясь, как бы дядю не сочли глупым.
И Арне и его дядюшка были краснее вареных раков.
— И как это только ты решаешься играть с таким ужасным социалистом? — пошутил Нильс. Но тут Арне «выручился» и галопом умчался от него. Чувствуя себя пристыженным или побежденным, Арне всегда убегал и скрывался на несколько минут, словно желая выиграть время.
Игра сама собой прекратилась, когда Нильс нашел Арне. Пора было пить шоколад. Анн-Мари взялась сварить его, — как-никак, ведь это день рождения Петры! А там, где была Анн-Мари, уж обязательно были и дети. Отец и сын, разговорившись о чем-то, пошли наверх, к дому. Мария и Петра вдруг остались одни. Петра явно чувствовала себя неуверенно в присутствии Марии Воруп; она пригнула какую-то веточку и начала ощипывать с нее листья. Несмотря на смущенье, лицо ее, раскрасневшееся от беготни с ребятами, так и светилось счастьем, а грудь вздымалась бурно, как у еще неоперившегося птенца. Марии оставалось лишь взять руки Петры в свои и поцеловать ее.
Петра не протестовала, только широко раскрыла глаза: они сияли непостижимым счастьем; ее искривленная фигурка, издали напоминавшая птицу, казалась подлинно прекрасной от горделивого сознания, что ее любит лучший, умнейший человек на свете.
«Я не такая счастливая», — подумала Мария и вдруг поняла, как много должно значить для брата сознание, что он так осчастливил это некогда отверженное существо. Раньше она только жалела его за этот выбор, сделанный, по ее мнению, из ложно понятого благородства. Теперь она поняла: это обогатило его; а главное — поняла, что подвигло его на писательство. Ведь рядом с ним билось такое теплое, такое счастливое сердце!
Она обняла Петру и потащила ее за собой наверх, к дому.
— Расскажи мне что-нибудь о Нильсе, — попросила она, — я так мало о нем знаю. И что слышно с его романом? Он уже пристроил его куда-нибудь? Отец говорит, что роман закончен. Я так хотела бы его почитать.
Петра покосилась на нее. «Вы же там, на хуторе, не верите в него», — сказал ее взгляд. Но вслух она произнесла:
— Пастор верит в Нильса. Он уже много раз приходил к нам наверх, хотя ему это очень трудно. Он испытывает потребность говорить с таким человеком, как Нильс. Пастор заставлял Нильса читать ему, — ведь он обещает помочь пристроить роман. А сейчас Нильс уже обдумывает новый: он мечтает написать роман о крестьянах. И пастор всячески его к этому поощряет. — Все это она проговорила гордо и торжественно, почти религиозное преклонение звучало в ее голосе.
Мария, ей даже самой это показалось смешно, почувствовала зависть к маленькой швее.
Они вошли в дом. В комнате, у своего письменного стола, стоял Нильс, положив руку на объемистую рукопись, уже приготовленную к отправке.
— Завтра с почтой я отошлю ее, — мечтательно произнес он, — а там посмотрим, какая ее ждет судьба.
— И ты сразу примешься за новую работу, даже не зная, напечатают ли эту? — Старик Эббе не мог скрыть своего удивления. — Ведь в этой области нелегко пробить себе дорогу, да еще такому простому человеку, как ты.
— Если мой роман найдет издателя, я посвящу его тебе, отец. Потому что только тебе и твоему воспитанию я обязан тем, что смог его написать.
Старик смущенно заморгал глазами.
— Теперь ты собираешься писать о нас, крестьянах? И ты думаешь, тебе это удастся? Мне, например, кажется, что у тебя слишком мало настоящей крестьянской крови в жилах.
— Ты имеешь в виду мою беспокойную жизнь, так не вяжущуюся с кровной, неистребимой любовью крестьянина к своему клочку земли... Но так ли уж привержен крестьянин к своей земле, как это принято думать? Вначале, пока материнское молоко еще у него на губах не обсохло, — конечно. Но не забудь, что он также чувствителен и к каждому дуновению сверху, — доказательством тому ты и я. И еще более чувствителен к каждому дуновению извне: даже самая легкая струя воздуха подхватывает его и крутит, как одуванчик. Посмотри, как влияют на него раскаты грозы, доносящиеся из-за рубежа. Мы не можем сказать, сколько времени будет носить его по воздуху грозовый вихрь и где он, наконец, опустится на землю. Если говорить о крестьянстве вообще, то я как раз очень приверженный к земле и очень трезвый человек!
Старик рассмеялся:
— Ну, ты уж вдаешься в крайности!
— Отец, вспомни, что говорил Эйвинн Стеен? «Разве вы в дни юности не сочли бы порождением больной фантазии, если бы вам сказали, что светоч духа, зажженный Грундтвигом над нашей крестьянской страной, химически очистит ее от всего духовного и взамен начнет поставлять миру высококачественные масло, яйца и бекон? Такой обмен веществ наводит на многие и многие размышления! И когда видишь, в каком круговороте вращаются все эти продукты, то меньше всего на ум приходит упорство и тяга к оседлости».
— Ты и здесь преувеличиваешь, Нильс! Дело обстоит не так уж плохо, — заметил старик и покачал головой. — Вспомни, как трудно приходится большинству крестьян..
— Вряд ли я преувеличиваю, отец! Крестьянин вечно жалуется, что правда то правда. Но, может быть, это пережитки времен нагайки и деревянной кобылы? Я сознаю, что крестьянин, не в пример горожанам, не учитывает своих возможностей, он несколько поотстал от них. Но кто же, как не крестьянин, разобравшись в ситуации, с полным душевным спокойствием поставил свою мельницу на службу мировой бойне, лишь бы она молола для него золотые зерна? Мы возмущаемся спекуляцией в городах, а разве не то же самое происходит с зерном, с картофелем и скотом? Причем, не надо забывать, что здесь, у нас, все это еще только в начале. Нет, крестьянин всегда первым чует, когда должен пойти золотой дождь, хотя хлеб насущный ему и без того обеспечен, а понятие голода и вовсе незнакомо. Во имя золота он готов душу прозакладывать.
— Перестань, пожалуйста! Ты кого угодно собьешь с толку! — Старик Эббе растерянно засмеялся.
— Видишь ли, отец, мы уже немало поставили на карту, хотя до решения вопроса еще очень далеко: поэтому нам и нельзя закрывать глаза на истинное положение вещей. Я сейчас думаю не о малых сих, а о крестьянине и его душе. Бедняк больше не желает благодеяний, ты это верно заметил; вопрос заключается в том, может ли современный крестьянин быть безоговорочно причислен к эксплуататорам, — ибо если это так, то жестокая классовая борьба неизбежна. Когда я в последний раз был на партийном собрании в Копенгагене, я встретил там хуторянина из Западной Ютландии — знаешь, где я в свое время учительствовал. Он стоял перед ратушей и разглядывал группу каких-то чернявых иностранцев — русских поляков или польских русских, бог их знает, кто они были, — которые прямо на улице, под окнами редакции одной из центральных газет, устроили черную биржу. «Чем это они занимаются?» — спросил он. И я объяснил ему, что это иностранцы, которым правительство предоставило право убежища, — видно в наказание нам за наши грехи, — и что это они нагнали такие цены на нитки и подкладку для карманов, что нам уже не по средствам пришить себе пуговицу к штанам. И что ж, ты думаешь, он возмутился? Ничуть не бывало! Он расхохотался: «Ха-ха, карманы! Неплохо сказано! Большие карманы — как раз то, что нам сейчас нужно!» И теперь этот самый тип сидит в Орхусе и спекулирует мешками, так что мы с тобой не можем приобрести мешок, даже если бы у нас было достаточно золота, чтобы набить его. И это крестьянин — что называется «свой брат»! Мораль этой истории, по-моему, более чем ясна!
— Откуда ты все это знаешь? — Старик Эббе содрогнулся от ужаса.
— Я знаю еще больше, отец, и много больше, чем хотел бы знать. Ты говоришь: «наш крестьянин преданный своему труду и земле, преданный в лучшем смысле этого слова». Ха-ха! Ведь до сих пор аксиомой было, что крестьянин неохотно пускается в путешествие, не говоря уж о том, чтобы навсегда покинуть место, где он родился. Наверно, это должно стоять в известной связи с любовью к земле, к тому, что унаследовано им от отцов и дедов, с гранитным фундаментом и очагом... Посмотри сам, как мозг страны, хранитель обычаев и традиций, кружится, подобно танцорке, со своим новым кавалером — барышом. Где ты сегодня встретишь крестьянина «с бороною и плугом», как поется в песне? Крестьянина в наши дни увидишь разве что в поезде или на пароме, но только не дома, только не на своем дворе. Крестьянин занемог «вертячкой» и скоро заразит ею всех вокруг себя! На-днях одно из лучших здешних хозяйств перешло в чужие руки. Никто сейчас не понимает, кому и что принадлежит. Хутора в нашей стране перелетают из рук в руки, как зерно, картофель и сахар.
— Из твоих слов сразу можно заключить, что ты поэт, — не без ехидства заметила Мария.
Старик Эббе больше не возражал сыну, он поневоле должен был с ним согласиться.
— Мария! — Брат с глубокой серьезностью взглянул на нее. — Случается, что крестьянин едет в одном вагоне, а в другом, в том же самом поезде, везут его хутор. Случается и так, что ему посчастливится, — тогда он вновь попадает в один вагон со своим хутором. Будь рада, что ты пока еще зовешься хозяйкой Хутора на Ключах.
Смертельная бледность покрыла щеки Марии.
— Скажи мне все, что ты знаешь, — взмолилась она.
— Спроси своего мужа, — отвечал брат. — Он разъяснит тебе это лучше, чем я.
И больше ока ни слова от него не добилась.
Всех охватило уныние; праздник был испорчен. Старик Эббе молчал, но все видели, как он потрясен мыслью, что Хутор на Ключах может перейти в чужие руки. Марии уже не сиделось, она велела запрягать и хотела тотчас же ехать домой.
Петра умоляла ее остаться и поужинать.
— У меня сегодня такой вкусный ужин, — говорила она. — Мне так обидно, что вы торопитесь домой!
— Никуда Мария сейчас не поедет, — вмешался старик Эббе. — Йенс раньше завтрашнего дня не вернется, так что ты сейчас все равно ничего предпринять не можешь.
Это соображение немного успокоило Марию, и она осталась ужинать.
— А разве я не могу запретить ему продажу? — огорченно спросила она, когда коляска остановилась у «Тихого уголка», куда она подвезла стариков.
— Нет, — спокойно отвечал отец, — не можешь. Во всяком случае, не можешь на основании закона! Но почему бы тебе не попытаться добром уговорить его, если еще не поздно? Собственно в этом вопросе ему следовало бы считаться с твоими желаниями!
Йенс Воруп вернулся домой на следующий день, под вечер. Настроение у него было отличное, и он никак не мог взять в толк, что такое творится с Марией. Она холодно слушала его рассказы и отвечала ему коротко, отрывисто.
— Что с тобой? — дружелюбно осведомился он после ужина, когда они вдвоем сидели в кабинете. — Случилось что-нибудь неприятное?
Он хотел обнять ее, но она уклонилась.
— Правда, что ты уже чуть ли не запродал наш хутор? — Голос Марии дрогнул.
Йенс Воруп расхохотался. Впрочем, смех его звучал несколько принужденно.
— Да, это вышла забавная история! Ты только послушай/
И он рассказал, что какой-то делец соблазнил его предложением очень высокой цены и он продал ему Хутор на Ключах. Это произошло в Кольдинге, по пути из Эсбьерга в Копенгаген. Но, уже переезжая на пароме Малый Бельт, он пожалел о своем поступке — главным образом из-за Марии и ее семьи, ибо сама по себе продажа была очень выгодна. Но как он ни раскаивался, помочь делу было невозможно, — делец уже отбыл куда-то в неизвестном направлении, а Йенс Воруп даже имени его толком не знал. Расстроенный, он поехал дальше, и уже в поезде к нему подсел какой-то человек; они разговорились, и тот предложил ему купить хутор. Вскоре выяснилось, что речь шла именно о Хуторе на Ключах.
— Я, как ты сама понимаешь, немедленно согласился. Вот и выходит, что наш хутор за это время трижды переменил владельцев и за какие-то несколько часов возрос в цене на пятьдесят тысяч.
У Марии даже голова закружилась. Так вот, значит, как близка была катастрофа! Потерять отчий дом и хутор! А он сидит здесь и хохочет! Она отказывалась его понимать, отказывалась понимать что бы то ни было. Йенс, всегда такой серьезный и осмотрительный, особенно в денежных вопросах, и вдруг — продать ее родной хутор, дом, где она выросла! Но он, видимо, совсем не понимал ее, ему просто недоставало каких-то органов восприятия, для того чтобы ее понять, а потому и упрекать его не имело смысла.
— Ну и что же теперь? Тебе пришлось доложить целую кучу денег? — проговорила она наконец; ей казалось, что это единственный пункт, о котором они еще могут говорить друг с другом.
— Нет, я ничего не доложил, — отвечал он и передразнил недоуменное, расстроенное выражение ее лица. — Напротив, я считаю, что заработал на этом деле. И другие считают так же.
— Ну, я, видно, слишком глупа, чтобы понимать такие тонкости, — насмешливо заметила Мария.
Йенс весело рассмеялся.
— Слушай же! Хутор обошелся нам в семьдесят пять тысяч, правильно я говорю?
— Обошелся нам?.. — с удивлением повторила Мария. — А я-то всегда считала, что мы получили его от отца.
— Ах ты придира! Я хочу сказать, что мы ценили его в семьдесят пять тысяч — на случай продажи.
— Но нам и в голову не приходило его продавать, в этом мы с тобой, кажется, всегда были согласны?
— Вещь имеет свою продажную стоимость, независимо от того, собираешься ли ты ее продавать, или не собираешься.
Вот этого Мария никак не могла взять в толк. Тем более что муж сидел перед нею с лицом невинным, как у новорожденного младенца, и, видимо, ни в малейшей степени не понимал безумия своего поступка.
— Но ты же все-таки продал его? — заметила Мария.
— А по-моему, мы с тобой сидим на своем хуторе в качестве законных его владельцев, — коротко отвечал он, считая вопрос уже исчерпанным. — Но мы уклонились от нашего разговора. Итак, хутор ценился в семьдесят пять тысяч, а я получил за него сто. Значит, двадцать пять тысяч чистой прибыли, ясно как день! Или ты мне не веришь?
— Но ведь ты же добавил эти двадцать пять тысяч, и еще ровно столько же, чтобы его выкупить. Так я во всяком случае поняла.
Йенс Воруп принужденно засмеялся.
— Право же, мать, ты меня смешишь! Пожалуйста, загляни в мой бумажник. В нем ровно столько же денег, сколько было перед продажей. Ни больше и ни меньше. Но в результате этой операции хутор стал стоить на пятьдесят тысяч больше, и это уже наша прибыль.
У Марии голова шла кругом.
— Да разве же ты заработал эти деньги? — недоверчиво спросила она.
— Видишь ли, тот, у которого я его перекупил, получил от меня обязательство на двадцать пять тысяч крон. В остальном же я их, конечно, заработал.
— Но я хочу понять, можешь ли ты пустить эти деньги в оборот, если захочешь?
У Йенса Ворупа был такой вид, словно бестолковость жены приводит его в отчаяние.
— Собственно говоря, нет, но ведь это решающей роли не играет. Разве мы забиваем свиней или снимаем урожай, когда нам этого хочется? И тем не менее мы и то и другое считаем реальной ценностью. Сначала все должно созреть!
Убедить он ее не сумел. Но тем не менее она снова почувствовала себя побежденной. Действительно ли он считает, что они, оставшись владельцами хутора, увеличили свое состояние на пятьдесят тысяч? У нее, наоборот, составилось впечатление, что хутор ускользает из их рук и что вдобавок на нем лежат теперь еще лишние двадцать пять тысяч долга.
Он видел ее растерянность и недоверие.
— Сегодня мы бы получили за него не меньше ста пятидесяти тысяч!
— На бумаге, — в голосе ее послышалась насмешка.
— Да, на бумаге. Но чем бумага отличается от наличных денег? Это старинный крестьянский предрассудок, что все расчеты должны производиться только наличными. А потом ведь и наличные в конце концов тоже только бумага! О нет! Мария совсем не намерена остаться вместе с детьми без крыши над головой.
— Тебе все-таки следовало бы спросить меня, прежде чем что-либо предпринимать, — тихонько сказала она.
— Впредь так оно и будет, мать, — решительно отвечал Йенс, обнимая ее. — На этот раз я действительно поступил необдуманно, но больше это не повторится. А сейчас ты уже не сердишься на меня, правда?
Сердится? Странное ощущение овладело Марией. У нее подгибались колени и сердце билось едва-едва, словно она перенесла какое-то большое горе. Печально, очень печально! Странно даже представить себе, что родной хутор был уже продан, а она ничего об этом не знала, и только случайность спасла ее от необходимости оставить родной дом и уйти с детьми куда-то в неизвестность, как уходят цыгане.
Мария непрестанно думала об этом и после отъезда Йенса, по большей части в часы, когда укладывала детей спать. Боль, прежде не знакомая ей, теперь не оставляла ее. И страх! Ибо кто мог поручиться, что подобная история не повторится, особенно теперь, когда он с такой страстью предался торговле, спекуляции. Может быть, в эту самую минуту он сидит где-нибудь и запродает то, что для нее и детей равноценно жизни? Ей казалось, что он уложил в чемодан и взял с собой в дорогу ее сердце, все сердца, приверженные к Хутору на Ключах, чтобы проиграть их, если придет охота, первому встречному. Неужели она так мало верит ему? Ведь он же дал ей слово. Увы, Мария должна была признаться себе: она ему не верила!
Неизвестность! Неизвестность протянула свою мохнатую лапу к ее маленькому мирку, и теперь ей уже не найти покоя. На поверхность все время всплывало что-то новое, ранее неведомое; жизнь вокруг нее стала шаткой и ненадежной; грозовая атмосфера, воцарившаяся в Европе, внезапно перенеслась, казалось, и сюда; люди дрогли, как на сквозняке. И почему он вечно в разъездах, этот Йенс, а ее оставляет одну? Почему он вечно трясется по дорогам или в поездах, а заботу о хуторе, о земле взвалил на ее плечи и работников? Родной хутор, видно, стал пасынком для него.
Почему они только и делают, что разъезжают по всей стране, — он и другие крестьяне, — вместо того чтобы сидеть дома и трудиться, как прежде? Словно волки, рыщут они то тут, то там, в местах, где им и искать-то нечего, — в погоне за удачей толпами кочуют по маленьким и большим городам! В прежние времена поездка в столицу была большим событием, свершавшимся не более раза в год. И ездили туда обычно торжественно, всем семейством. Муж и жена ходили в театр, посещали ригсдаг, осматривали Зоологический сад. Как весело и уютно жили они тогда!
Со всем этим покончено, так же как покончено с любовью к родному дому. И виной тому война. Война, собственно даже не затронувшая их страны! Нет больше уютных еженедельных встреч, когда люди приходили друг к другу, чтобы немножко поиграть в карты, спеть хором несколько песен из песенника Высшей народной школы и поболтать о том о сем. Кружок чтения распался, общеобразовательные лекции больше не читались. «Война виновата, — говорили всё, — война!», — хотя в стране никакой войны не было. Это пустой предлог, который выдумали мужья, чтобы отвязаться от жен. Теперь они встречаются только друг с другом в трактирах и в стенах Высшей народной школы, целый день слоняются без дела и вечно обсуждают планы каких-то спекуляций, о которых им собственно и думать не подобает. Да еще рассуждают, как бы побольше «зашибить» денег, — выражение, раньше употреблявшееся только барышниками! И при всем том они, видно, чувствуют себя отнюдь неплохо; во всяком случае Йенс всегда возвращается из поездок веселый и возбужденный.
Мария Воруп не сердилась на мужа — «сердиться» было не то слово. Пусть себе пляшут вокруг золотого тельца, сколько их душе угодно, и Йенс пусть пляшет вместе с другими, раз уж он иначе не может, — но пусть привыкает к мысли, что она его за это осуждает! Теперь даже не знаешь, к каким людям его причислить. Вечно трется среди прожектеров и спекулянтов. У него и честолюбия уже не осталось: он больше не стремится слыть самым дельным хуторянином в стране. Более того, он, кажется, стал с презрением смотреть на честный труд крестьянина. Торговать, наживаться — вот лозунг Йенса и ему подобных! А если им иногда и удается положить себе в карман немного того золота, за которым они охотятся, — то, спрашивается, за чей счет? Дрожь охватывала Марию при одной этой мысли.