В бабушкиной светелке точно в саду; куда ни повернешься, везде розы, резеда, черемуха и множество других цветов, а между ними еще целое беремя дубового листу. Барунка с Манчинкой вяжут букеты, а Цилка вьет огромный венок. На лавке у печки сидят мальчики с Аделькой и учат поздравительные стихи.

Был канун Св. Иоанна Крестителя (24-го июня) и именин отца — праздника для всей семьи. В этот день пан Прошек созывал к себе лучших своих друзей! Такой уж был обычай. Поэтому и был такой шум по всему дому: Ворша все чистила, мыла, чтобы нигде не было ни пылинки; Бетка ошпаривала птицу; хозяйка пекла калачи, а бабушка присматривала и за тестом, и за печкой, и за птицей: она везде была нужна. Барунка просила, чтобы бабушка выгнала вон Яна, не дававшего им покоя; а когда его выгоняли вон, то Бетка и Ворша начинали жаловаться, что он все вертится у них под ногами. Вилим хотел, чтобы бабушка его выслушала; Аделька хватала ее за платье, клянча калачик, а на дворе кричали курицы, давая знать, что хотят уже на насест.

— Царь небесный! Ведь не могу же я всем разом служить! — жаловалась бедная бабушка.

Тут вдруг закричала Ворша:

— Барин домой идет!

Работавшие венок заперлись, хозяйка припрятала все, что еще должно было остаться тайной, а бабушка наказывала детям: «Ничего у меня не проболтать отцу!» Отец вошел на двор, и дети бросились к нему навстречу; но когда он, пожелав им доброго вечера, спросил о матери, то они остановились, не зная, что сказать, чтобы не разболтать какой-нибудь тайны. Но Аделька, любимица отца, пошла прямо к нему, и когда он взял ее на руки, она ему шепнула: «Мама с бабушкой пекут калачи, завтра твои именины».

— Ну, погоди же! —  закричали на нее мальчики; — достанется тебе за то, что пересказываешь!

И они побежали жаловаться матери. Аделька покраснела, неподвижно сидела на руках у отца и наконец расплакалась.

— Ну не плачь! — говорил ей отец, гладя ее по головке. — Я ведь знаю, что завтра мои именины, и что мамаша печет калачи.

Аделька отерла рукавом слезы и со страхом смотрела на мать, которую вели мальчики. Однако все кончилось благополучно и мальчики узнали, что Аделька ничего не проболтала. Но вся эта таинственность была так тяжела детям, что отец, слыша, не должен был слышать, и видя, не должен был видеть. Барунка целый вечер должна была постоянно мигать детям и толкать их, чтоб они окончательно не проговорились, а Бетка потом смеялась над ними, называя их болтунами.

Наконец все сделано, приготовлено, и повсюду слышен запах печенья; слуги улеглись, только бабушка тихонько бродит по дому: запирает кошек, заливает искры в печках, и вспомнив, что топили также пекарню на косогоре, и что может быть там осталась искра, бабушка не полагается на свою осторожность и отправляется туда, чтобы все осмотреть хорошенько.

Султан и Тирл сидят на мостках. Завидев бабушку, они с удивлением всматриваются в нее: в такое время она не бывает на дворе; но когда она погладила каждого из них по голове, то они начали тереться у ног ее.

— Вы уже опять сторожили мышей, вы, водяные? Это позволительно, только не вломитесь у меня в хлев, — сказала она собакам, идя к косогору. Собаки последовали за нею. Отворив печку, она заботливо перемешала золу кочергой, и не найдя ни одной искорки, снова затворила печь и пошла назад. У мостков был высокий дуб; на нем летом помещалась птица на ночь. Бабушка взглянула вверх и заслышала в ветках вздох, потом легкий шелест и писк. «Видно что-то во сне видят», — сказала она про себя и пошла дальше. Что же заставило ее опять остановиться около сада? Слушает ли она переливчатую песню двух соловьев в саду, или нескладную песню Викторки, грустно звучащую над плотиной? Что это бабушка смотрит на косогор, где мерцает так много святоянских мушек, этих живых звездочек? Около косогора над лугом поднимаются легкие облака. Это не туман, говорит народ, и бабушка может быть верит тому, что в эти серебристо-серые покрывала закутаны лешачихи, и смотрит на их дикий танец при свете месяца? Нет, ни то, ни другое. Бабушка смотрит на луг, идущий к мельнице. Там от гостиницы перебежала через ручей на луг женщина, закрытая белым платком, и тихо остановилась, прислушиваясь как серна, вышедшая из лесной чащи попастись на лугу. Ничего не слышно кроме протяжных звуков соловья, глухого шума мельницы и плеска волн под темными ольхами. Женщина обернула правую руку белым платком и стала рвать цветы — девять цветков различных. Когда букет был готов, она нагнулась еще, умылась свежею росой, и не оглядываясь, торопливо побежала к гостинице. «Это Кристла! Хочет делать святоянский венок. Я давно думала, что она любит этого парня», — говорила сама с собой бабушка, не спуская глаз с девушки. Девушка уже скрылась, а бабушка все еще стояла в задумчивости. Душа ее упоевалась воспоминаниями. Она видела перед собою луг, видела деревушку в горах и светлый месяц, и звезды вечно прекрасные, не стареющие, — но тогда она была молодою, свежею девушкой, когда в Святоянскую ночь собирала девять цветков для суженого венка. Все это было до того живо, что бабушка и теперь почувствовала страх, чтобы кто-нибудь не попался ей на дороге и не помешал чарам. Она видела себя в своей каморке, видела постель с пестрыми подушками, под которые она клала свой венок. Вспомнила, как горячо она молилась, чтобы Бог ниспослал ей сон, в котором явился бы избранник ее сердца. Вера в суженый венок не обманула ее: она видела во сне человека высокого роста, с ясным, откровенным взглядом, видела того, кто был для нее выше и дороже всего на свете. Бабушка улыбнулась при воспоминании о том детском восторге, с которым бежала она до солнечного восхода в сад к яблоне, чтобы перебросить через нее венок и узнать еще, скоро ли она увидится со своим Иржиком. Вспомнила, как восходящее солнце застало ее в слезах в саду, потому что веночек далеко перелетел через яблонь и поэтому нельзя было ожидать скорого свидания с Иржиком. Долго стояла бабушка в задумчивости; руки ее невольно сложились, кроткий, доверчивый взор ее обратился к блестящим звездам, и из уст вырвался тихий вопрос: «Когда же мы с тобой увидимся, Иржик?» Тут ветер слегка коснулся бледного лица старушки, как будто ее поцеловал дух усопшего. Старушка вздрогнула, перекрестилась, и две слезы скатились на сложенные руки. Минуту спустя она тихо вошла в дом.

Дети стояли у окошек, ожидая возвращения родителей, бывших в городке в церкви. Отец заказал в этот день обедню, а бабушка панихиду за всех Янов, считая Бог знает с которого колена. Прекрасный венок, поздравительные стихи, подарки — все было приготовлено на столе; Барунка прослушивала детей одного за другим, но второпях забывалось слово то здесь, то там, и нужно было начинать снова. У бабушки дела было по горло; но минутами она показывалась в дверях, осматривала комнату и уходила снова, напоминая детям: «Будьте умненькие и не напроказьте чего-нибудь».

Только что бабушка вышла в сад нарезать свежей петрушки, как на косогоре показалась Кристла, неся что-то завернутое в платке.

— Здравствуйте, бабушка! — сказала она с веселым, сияющим лицом, так что бабушка засмотрелась на нее.

— Посмотрю на тебя, точно ты на розах спала, — с улыбкой заметила ей бабушка.

— Вы угадали, бабушка: на моих подушках цветные наволочки! — отвечала Кристла.

— Ты, плутовка, не хочешь понимать; но пусть будет так или иначе, только было бы хорошо, не правда ли?

— Конечно, бабушка, — подтвердила Кристла; но угадав смысл бабушкиных слов, она закраснелась.

— Что ты это несешь?

— Несу подарок Яну. Ему всегда нравились наши мохноногие голуби, я и принесла ему парочку молодых; пусть их выкормит.

— Но зачем же ты себя-то лишаешь? — заметила бабушка.

— Я делаю это с радостию, бабушка, потому что люблю детей; а детям подобные вещи доставляют удовольствие, так уж им и предоставим. Но, кажется, я вам не рассказала еще, что у нас случилось за вчерашнюю ночь.

— Вчера было у нас как на Пражском мосту, и нам не удалось поговорить, но я знаю, что ты хотела мне рассказать что-то о тальянце. Теперь рассказывай, только поскорее: жду наших из церкви, да и гости сейчас придут, — отвечала бабушка.

— Вообразите себе, этот бродяга, этот Талянец приходил каждый день к нам пить пиво; от этого худа нет, ведь гостиница для всех, но он хоть бы сидел как порядочный человек за столом, а то ведь весь двор как метла обойдет, лазит даже в коровий хлев, словом, куда ни повернусь, он всюду за мной. Отец хмурился на это, но вы его ведь знаете, человек он добрый, и курицы не обидит, да и не хочется ему отбить гостей от своей гостиницы, в особенности из замка. Положился он во всем на меня. Я от тальянца несколько раз отделывалась грубостью, но он прикидывается, будто не понимает; а я знаю, что он хорошо смыслит по-чешски, хоть и не умеет говорить. Вечно твердит свое: esky olka mam rad; вдруг сложит передо мной руки, да и встанет на колени.

— Ах он бездельник! — вскричала бабушка.

— Вы правы, бабушка. Эти господа столько нагородят вам всякой всячины, что уши вянут; Бог знает, до чего дошел бы человек, если б им поверил; да мне эти глупости головы не вскружат. Но этот тальянец вывел меня из терпения. Третьего дня мы были на лугу, на барском сенокосе. Там попался нам Мила (бабушка при этом недоверчиво улыбнулась); мы разговаривали о разных разностях, я и сказала ему, какой крест несу с этим тальянцем. «Ну не беспокойся, — говорит, — уж я позабочусь о том, чтоб он не ходил к вам». «Как бы вы не рассердили отца, — говорю я: — ведь я знаю, что Жерновские парни — продубленный народ». Вечером опять пришел милый тальянец; а через минутку нахлынули и парни; их было четверо, между ними Мила и товарищ его Томеш. Ведь вы знаете Томша? Добрый малый; он еще женится на Анче Тихановой, моей подруге. Я была так рада, когда они пришли, точно мне новое платье подарили. С радостью бегу я наливать пиво, и с каждым чокнулась... Тальянец сердито нахмурился: с ним я никогда не чокалась; кто его знает, не дал бы еще чего человеку. Парни сели за стол и начали как будто играть в карты, а между тем все насмехались над тальянцем. Витек сказал: «Посмотрите-ка, ведь вылитая сова». А Томеш на это: «Я уж давно жду, скоро ли он со злости себе нос откусит. Это ему не трудно сделать: у него нос до самой бороды!» Так все и шло; тальянец от злости менялся в лице, но не говорил ни слова. Наконец бросил деньги на стол, оставил пиво и ушел, не раскланявшись. Я вслед ему перекрестилась, а парни сказали: «Если б он мог проколоть нас взглядом, нас бы давно уже не было». По его уходе я пошла опять к работе: вам известно, что с тех пор как мама не совсем здорова, вся ответственность лежит на мне. Парни тоже скоро ушли. Уж было больше десяти часов, как я пришла в клеть ложиться спать. Только что я начала раздеваться, как вдруг в окошко: тюк! тюк! тюк! Я подумала, что это наверное Мила, может быть забыл что-нибудь, — он всегда что-нибудь забудет. Я ему часто говорю, что он у нас и голову когда-нибудь забудет.

— Да уж и забыл! — намекнула бабушка.

— Набросила я платок, — продолжала, улыбаясь Кристла, — и тороплюсь отворить окно. Ну, угадайте, кто это был? Тальянец! Я в испуге захлопнула окошко и плюнула. А он начал просить меня, умолять, хотя знает, что я не понимаю его разговора, подавал мне золотые перстни. Я рассердилась, взяла кружку с водой, подошла к окну, да и говорю: «Убирайся ты, образина, и выглядывай себе подругу там, у вас, а не здесь, а то ведь я окачу водой!» Он немножко отодвинулся от окна. В это время из кустов выскочили парни, схватили его и зажали ему рот, чтоб он не кричал. «Погоди, тальянец тальянский, теперь я с тобой разделаюсь», — слышу я, говорит Мила. Я попросила Милу, чтоб они его не били, и затворила окно или лучше сказать притворила: хотелось посмотреть, что они с ним сделают. «Да что с ним, Мила? Какой это парень, и сердце-то у него заячье, трясется, точно в лихорадке. Выпоремте его крапивой» — предлагал один. «Вымажем его дегтем», — кричал другой. «Ладно, — порешил Мила, — ты, Томеш, подержи его, а вы, ребята, пойдемте со мной». Убежали. Через минуту воротились и принесли лагун[85] с дегтем. «Ребята, разуйте его и засучите ему панталоны», — приказывал Мила. Парни тотчас послушали. Когда же тальянец начал лягаться, то они уговаривали его как лошадь: «тпррру, милый, тпррру». «Не наденем подков, не бойся, — говорил ему Мила; — мы тебе только ножки намажем, чтобы легче было бежать домой». — «Да кстати и здорового запаха нанюхаешься, — сказал насмешливо Томеш, — а то от тебя все духами разит». Когда они ему вымазали ноги так, как будто бы он был в ботинках, то положили ему палку на плечи, вытянули руки и привязали к ней, как к кресту. Тальянец хотел кричать, но Томеш закрыл ему рот рукой и держал его как в щипцах. «Такому лентяю, как ты, — говорил Томеш, — полезно выправить немножко и кости, а то у тебя жилы укорачиваются». — «Ребята! — приказывал снова Мила, — свяжите его сапоги, перебросьте их ему через плечо и выведем его на дорогу: пусть идет туда, откуда пришел». — «Погодите, я ему дам букет в петличку, чтобы все видели, что он идет от девушки», — закричал Витек, нарвал крапивы и репейнику и приколол ему на фрак. «Ну, вот теперь ты очень красив и можешь отправляться с подарками», — насмехался над ним Мила. Потом взяли его с Томшем под руки и тихонько вывели из сада. Минуту спустя Мила пришел опять к окошку; рассказал, как парень сердился и как убежал вместе с палкой. «Но как же вы его подкараулили?» — спрашиваю я. «Да я хотел, — говорит, — пожелать тебе доброй ночи и сказал парням, чтобы подождали меня у мельницы, а сам остался в саду. Вдруг вижу, что вниз по косогору ползет кто-то как вор и крадется к твоему окну. Как только я узнал его, так сейчас за парнями, и мы отлично управились с ним. Думаю, что он побоится придти сюда еще раз». Вчера я целый день смеялась над этою образиной, но вечером у нас был ночной сторож Когоутек, который бывает у нас каждый день, и как заложит, так уж непременно разболтает, если что-нибудь знает. Вот он нам и начал рассказывать, как тальянец пришел ночью домой. Какие-то, говорит, мошенники его так отделали, и начал описывать его так, что становилось страшно: ведь известно, что он всегда из комара верблюда сделает. Собаки, говорит, бросились на него: так он был страшен, а служанка до самого утра скоблила его, чтобы как-нибудь смыть деготь. Тальянец дал им серебряный талер, чтобы только не рассказывали в замке, а сам поклялся страшно отмстить парням. Я теперь боюсь за Милу: ведь, говорят, эти тальянцы злые люди. А Когоутек еще рассказывал отцу, что тальянец ходит к управительской Марианке, и старики полагают, что если княгиня его любит, то даст ему хорошее место у себя, и тогда ему можно будет жениться. Видите ли, бабушка, и Мила-то хотел проситься на год во двор, чтоб избавиться от рекрутства. Так вот какие дела-то! Если тальянец очернит Милу, то управляющий не возьмет его, и ему быть в беде. Как я обо всем этом поразмыслила, так уж меня вовсе не радует проделка этих парней. Только сегодняшний сон меня немножко утешил, да что же в нем? Что вы на это скажете, бабушка?

— Парни поступили не совсем умно, но любовь и рассудок редко уживаются вместе. Мой Иржик тоже выкинул такую штуку и потерпел за это.

— Как это, бабушка?

— Ну, мне не хочется теперь пускаться в россказни, а при случае я тебе расскажу. Мы и без того заболтались; а я как будто слышу конский топот, это верно наши. Пойдем-ка. Я должна все-таки подумать о том, что ты мне рассказала: может быть еще дело поправимое, — говорила бабушка, шагая через порог.

Дети, услыхав голос Кристлы, выбежали в сени, и когда она отдала Яну голубков, он бросился к ней на шею и так крепко обнял ее, что у нее на горле осталась багровая полоса. Он сейчас сам отнес бы милых голубочков на голубятню, если бы Барунка не закричала: «Папенька приехал!» В одно время с тележкой подошли к Старому Белидлу и пан-отец, и охотник.

Пан Прошек, увидав себя в кругу милых друзей и своей семьи, которую он так горячо любил и в кругу которой он наслаждался так немного времени в течение года, был глубоко тронут: когда же Барунка начала говорить поздравление, то у него невольно полились слезы. Дети, увидав плачущего отца и мать, и бабушку, с трудом выговаривали слова и тоже расплакались, Бетка и Ворша, стоявшие в дверях, закрылись своими голубыми фартуками и тоже взапуски плакали. Пан-отец вертел табакерку между пальцами, охотник вытирал о рукав прекрасный охотничий нож (он был в полном параде), и оба старались скрыть свою растроганность; Кристинка стояла у окна и вовсе не стыдилась слез, пока не подошел к ней пан-отец и не шепнул ей, ударив табакеркой по плечу:

— А ведь ты думаешь, когда же меня-то будут так поздравлять?

— Вы, пан-отец, вечно дразните, — отвечала девушка, отирая глаза.

Со слезами на глазах, но с радостным и покойным чувством в сердце, пан Прошек подошел к столу и налил вина в кубок.

— За здоровье всех! — сказал он, опоражнивая кубок.

Потом все выпили за здоровье хозяев, и вскоре у всех просияли лица. Яник был всех счастливее: он получил от охотника двух кроликов, от пани-мамы гигантский калач со всевозможными пряностями, что он очень любил; от бабушки один из цванцигеров[86], хранившихся у нее в сундуке в полотняном мешочке; от родителей также подарки. После обеда в саду неожиданно явилась княгиня с Гортензией, и когда пан Прошек, жена его, бабушка и дети выбежали встречать их, Ян получил от Гортензии прекрасную книгу, с изображениями различных зверей.

— Я приехала посмотреть, как ты сегодня веселишься, Ян, — сказала приветливо княгиня своему конюшему.

— В моей семье и с несколькими добрыми друзьями мне всегда весело, ваше сиятельство, — отвечал пан Прошек.

— Кто же у тебя?

— Соседи мои: мельник со своею семьей и ризенбургский охотник.

— Не хочу тебя задерживать, иди к ним, а я сейчас уеду.

Пан Прошек поклонился, не осмеливаясь удерживать свою повелительницу, но простосердечная бабушка тотчас вскричала:

— Хороши бы мы были, если бы не угостили милостивую княгиню и барышню хоть калачами? Ступай, Терезка, ступай, принеси. А ты, Барунка, сбегай за корзинкой, я нарву немножко вишен. Не угодно ли вам будет, сударыня, сливок или вина.

Ян и Терезка были в замешательстве: они боялись, чтоб это простое угощение не обидело княгиню; но она с приветливою улыбкой соскочила с лошади, передала повод Яну и села на лавочку под грушу со словами:

— Мне очень приятно ваше гостеприимство, но я не хочу, чтобы вы забывали своих гостей: пусть все придут сюда.

Пани Прошкова убежала; сам Прошек, привязав лошадь к дереву, вынес столик, а минуту спустя явился охотник с низким поклоном и мельник, бывший в сильном замешательстве; но когда княгиня спросила его, как мелет его мельница, и сколько она ему приносит дохода, то он тут был уже в своей сфере, и до того сделался смелым, что предложил княгине понюхать табачку. Поговорив приветливо с каждым, княгиня приняла от пани Прошковой калач, а от бабушки стакан сливок.

Между тем дети обступили Яна, показывавшего им своих зверей, а Гортензия стояла возле них, забавляясь их удовольствием и удивлением и очень охотно отвечая на все их расспросы.

— Маменька, посмотрите-ка, это наша серна! — закричал Бертик, сын охотника, когда Ян показал им серну. И матери, и дети уткнули носы в книгу.

— Султан! Это Султан! — закричал Вилим, а когда на это восклицание к ним явился настоящий Султан, Ян показал ему книгу, говоря: «Видишь, ведь это ты!»

Там был и огромный слон, которого Аделька даже испугалась; была и лошадь, и корова, и зайчик, и белки, курицы, ящерицы, змеи, рыбы, лягушки, бабочки, козявки и даже муравей. Дети всех их узнавали, а бабушка, увидав скорпионов и змей, сказала про себя: «Чего уж люди не делают, и этих гадин рисуют!» Когда же мельничиха захотела непременно посмотреть на злого дракона, извергающего изо рта огонь, то Гортензия сказала ей, что такого зверя нет, что это вымышленное чудовище. Мельник, заслышав это, завертел табакеркой, ухмыльнулся и сказал:

— Нет, барышня, это не выдумка: таких ядовитых драконов с огненными языками на свете много, но они принадлежат к роду человеческому и потому их нет между этими невинными животными.

Гортензия засмеялась, но пани-мама, ударив мужа по руке, заметила:

— Много болтаешь ты, пан-тятя.

Княгиня разговаривала о различных вещах с Яном и охотником и между прочим спросила, много ли в окрестностях браконьеров.

— Еще есть двое мошенников. Было трое, да того, который поглупее, я уже несколько раз наказывал, так теперь он сидит дома; а эти двое чертовски хитры, нет возможности накрыть их, не всадив в них нескольких дробинок. Лесничий мне всегда так и приказывает; но я думаю, что из-за зайца не стоит уродовать человека.

— Да я и не хочу, чтобы ты так делал, — отвечала княгиня.

— И я то же думаю, что такая безделица не разорит господ, а на крупного зверя вор не отважится в нашей дистанции.

— Однако я слышала, что у меня много воруют в лесу, — заметила княгиня.

— Ну, — отвечал и охотник, — я служу милостивой княгине уже много лет, но вред, сделанный людьми в лесу, вовсе не так велик; о нем только говорят много. Я мог бы, например, вырубить в продолжение года несколько деревьев, продать их и, не справившись со счетом, сказал бы, что украдены. Но зачем же обременять свою совесть ложью и обманами? Осенью, когда приходят бабы собирать сухие листья на подстилку, а бедные люди за дровами, то я всегда бываю вблизи от них и бранюсь так, что лес дрожит, чтобы только они меня боялись и не наделали большого вреда. Ужели я должен приколотить до полусмерти бабу за то, что она приберет немножко толстое топорище, как это делают некоторые? Без этого еще господа проживут, думаю я, а оно, между тем, поддержит бедный народ, который за то тысячу раз помолится за вас Богу. Я этого не считаю воровством.

— И хорошо делаете, — подтвердила княгиня; — но все-таки где-нибудь вблизи должны быть дурные люди. Третьего дня Пиколо шел ночью из местечка, и около фазанника[87] его хотели ограбить; когда же он стал защищаться и кричать, они избили его так, что он лежит теперь, до сих пор болен. Так мне рассказывали.

— Это мне кажется невероятным, ваше сиятельство, — отвечал Прошек, качая головой.

— Во всю нашу жизнь мы не слыхали, чтобы были разбойники в фазаннике или где-нибудь вблизи, — отозвались охотник и мельник.

— Что такое случилось? — спросила бабушка, подходя поближе.

Охотник рассказал ей.

— Ну уж лгун? — вскричала она, с досады подпирая руки в бока. — Как он не боится Бога! Я вам расскажу это иначе, сударыня. — И начала рассказывать все, что ей утром доверила Кристла. — Я не похвалю парней за их проделку, но ведь что же: каждый стоит за свое. Если бы кто-нибудь увидел этого вертопраха ночью под окном у девушки, то слух об этом разнесся бы везде, и доброе имя и счастие девушки погибло бы навсегда: везде бы стали говорить: «Уж нам не годится та, к которой ходят господа». Но девушка боится теперь, чтоб он не отмстил парням, — прибавила бабушка.

— Пусть ничего не боится, я все улажу, — отвечала княгиня; потом дала Гортензии знак к отъезду, и обе, сев на своих лошадей и приветливо простившись с обществом, понеслись быстрым галопом к замку.

— Ну уж действительно, едва ли кто-нибудь осмелится так говорить с княгиней, как наша бабушка, — заметила пани Прошкова.

— Ину пору легче говорить с царем, чем с псарем, а доброе слово всегда найдет доброе сердце. Если б я не вмешалась, так Бог знает, что бы вышло, — отвечала бабушка.

—Я всегда говорю, что барыня только тем и нехороша, что ее всякий может оболгать, — заметил охотник, возвращаясь в светлицу с Прошком и мельником.

Вечером пришел Кудрна и дети, заслышав шарманку, пустились в пляс с Кристлой, Беткой и Воршей. Пили шампанское, присланное княгиней хозяевам, чтоб они распили его за ее здоровье. Не забыли и Викторку: в сумерки бабушка снесла часть лакомых кусочков к плотине на пень, поросший мхом.

На другой день утром пани-мама жаловалась бабушке, что пан-тятя был уж очень разговорчив и дорогой все писал «мыслете»[88], на что бабушка ей отвечала с улыбкой.

— Эх, пани-мама, ведь это бывает только один раз в год: ведь нет и часовенки, в которой бы не было проповеди хоть один раз в год.