Они выехали из города пять часов назад. Грузовик мчался по нескончаемой лесной дороге, и заснеженные деревья с мохнатыми перепутанными ветвями, теснясь, подступали к самым обочинам.
Лена была печальна. Горожанка, выросшая в большом городе, она год назад впервые приехала в деревню и, на диво самой себе, легко сжилась с новой обстановкой, но каждая поездка домой заново бередила ей сердце. Уже шестой час ехала она мимо снежных лесов и сугробных полей, а большой ночной город с яркими витринами и с веселой перекличкой трамваев все еще стоял перед ее глазами.
Она смотрела вокруг так, словно видела все впервые, и все представлялось ей чужим, непривычным. Под серым, низко нависшим небом чернели низкорослые леса, кое-где разорванные полянами. Осинник набегал на дорогу. Серое небо цеплялось за такие же серые, голые ветки.
В ложбинах и на равнинах лежал еще неглубокий снег, а на склонах его сдуло ветром, и пятна обнаженной земли темнели заплатами.
Незнакомая женщина в темном платке и валенках сошла с дороги, чтобы пропустить машину, и, улыбнувшись, кивнула, как знакомым:
— Здравствуйте!
Они проехали, а она все еще стояла и задумчиво смотрела вслед, словно соображала: кто и зачем?
Леса расступились, и пошла вырубка, поросшая молодыми деревьями. Вот уже совсем близко приземистые избы, плетеные ограды, колодец с упершимся в небо журавлем.
— Подъезжаем… — тихо и радостно сказала Валентина.
Лена взглянула на нее и удивилась непонятному, почти восторженному выражению прозрачных карих глаз и остановившейся, забытой на лице улыбки. «Как она странно улыбается!.. — подумала Лена. — Она родилась здесь и не была здесь давно… Какая она? Конечно, хорошая. У Петровича не может быть плохой жены…»
Сидя в кузове меж тюками и корзинами, Валентина всматривалась в окружающее так же напряженно, как Лена, но не печаль, а радостное волнение овладевало ею с каждым часом.
Большое, просторное небо, не загороженное домами, так мягко обнимало землю, так ласково льнуло на горизонте к пушистым белым полям, что Валентине хотелось встать на тюки и дотронуться до этого неба.
Воздуха было много, он тек широкими спокойными влажными волнами, наполняя грудь свежестью. Молодые березки на вырубках испуганно убегали в сторону, тонкие сосенки задумчиво качали вершинами, чуть вздрагивали нежные, дымчатые ветви осинника, маленькие елки доверчиво протягивали пушистые ветки, как детские ладошки с растопыренными пальцами.
Когда незнакомая женщина на дороге приветливо поздоровалась и остановилась, провожая их внимательным взглядом, Валентина засмеялась от удовольствия. Ей мил был этот мир большого неба и тихих лесов, где так дорог человек, что каждый случайно встреченный на бескрайной лесной дороге интересует, кажется близким и нужным.
«Как хорошо! — думала она. — И как я могла столько лет обходиться без всего этого? В эти вырубки мы с Алешей ходили за малиной. Вот амбар, все тот же старый амбар, где мы укрывались от дождя. Соскочить с машины и побежать бегом по тропинке! Вот и девушка с коромыслом. Как она идет хорошо, мягко, ловко! Да это не девушка, это Дуня!»
— Дуня! Дунюшка, здравствуй, Дуня! — закричала Валентина, перегибаясь через борт.
— Батюшки! Да никак Валюшка Березова. Надолго ли, Валенька? Надолго ли к нам?
— Не надолго!
Когда машина остановилась, Валентина спрыгнула и взбежала на крыльцо.
— Валюшка, внучушка, голубушка!
Бабушка Василиса встретила ее на крыльце, обняла сухими, легкими руками, прижала к себе. Обдало резким запахом хлеба, герани, молока.
— Милушка моя! Иззябла, чай? Алешу-то узнаешь ли?
— Алеша, братишка, ты ли? Ох, раздавил меня, медведь! Да откуда ты такой взялся? Ты же маленький был! Бабуся, чем ты его такого выкормила? — говорила Валентина, переходя от бабки к двоюродному брату.
В комнату вошла позабытая всеми Лена и нерешительно остановилась у порога. Она и боялась помешать встрече родных и считала невежливым уйти к себе, не простившись с Валентиной.
— До свиданья, Валя, — сказала она торопливо и застенчиво.
— Куда же вы, Лена? Я вас не пущу! У нас такая радость, а вы уходите. Алеша, сними-ка с гостьи шубку, — скомандовала Валя.
— И вправду, Леночка, — вступила в разговор Василиса. — Зачем вам идти? И комната ваша не топлена: Полюха без вас ни разу не тапливала. Нахолодало там. Заночуйте нынче у нас!
У Василисы было сморщенное лицо с выцветшими, мягко светящимися глазами и тем выражением безмятежной ясности, которое бывает у очень добрых, проживших чистую, трудовую жизнь стариков.
Дружеские слова помогли Лене преодолеть застенчивость, она сняла шубку и повеселела.
Валентина безумолку говорила:
— Нет, какой ты стал, Алешка! Ну кто бы мог подумать, какой ты стал! Ты же в два раза выше меня! И такой ты стал большущий и такой симпатичный, что я просто горжусь, что я твоя сестра.
Она смеялась, но откровенно любовалась братом. Он был высок, широкоплеч; его крепкое красивое лицо с широко поставленными карими глазами было правильно, особенно хороши были глаза. Белки блестели влажным голубоватым блеском. Лиловые, чуть заметные каемки окружали золотисто-коричневые зрачки. Все лицо дышало спокойствием и здоровьем.
— Алеша, бабушка, рассказывайте, как жизнь, как колхоз! — требовала Валентина.
— На жизнь не жалуемся, а с колхозом худо…
— Как так? Почему? Как же вы допустили? Алешка, силач, великан, ты же комсомолец, отвечай мне, как ты лично мог это допустить?
Алексей молчал, сдвинув брови. Василиса вступилась за него:
— Он ведь у нас за год так вымахал. В сорок втором году ему четырнадцать стукнуло, а уж он всю мужичью работу ворочал. Взрослые у нас наперечет были, да и те — бабы. Выйдем в поле — кто сеет? Недолетки да бабы. Кто жнет? Опять они же. Кто на лесозаготовках морозится? Опять они!
Отогревшись и отдохнув немного, Валентина заторопилась:
— Алешенька, скорее пойдем в сельсовет, позвоним Андрею. Он не ждет меня. Я сама не знала, что успею выехать сегодня.
Лена побежала в школу, а Валентина и Алексей отправились в сельсовет.
В сельсовете Валентина прижалась щекой к холодной эбонитовой трубке так крепко, словно по проводам тепло ее щек могло дойти до Андрея.
Когда чужой голос ответил ей, что он уехал в соседний район и вернется через день, трубка выскользнула из ее рук.
Значит, еще один день в разлуке. Сколько таких дней уже было позади и еще этот!.. Самый длинный… Уже рядом и все-таки не вместе!
— Валенька, вот и хорошо… День поживешь у нас, — просящим тоном сказал Алексей. Ее приезд был праздником для них, и Валентине стало стыдно от того, что она не подумала об этом.
— Да, Алеша, и вправду хорошо. Поговорю с тобой, посмотрю, как колхоз.
Несколько часов она просидела дома с Алексеем и Василисой и гостями, пришедшими повидаться с ней, потом прошла по главной улице, осмотрела фермы и вышла в поле.
Мягко падал снег с низкого неба. И поле и небо были одинаково легкими, пушистыми, белыми, бесшумными, и село лежало на холме, будто окутанное со всех сторон ватой. Тишина была такой глубокой, что, казалось, прислушайся — и услышишь, как падают на землю снежные хлопья.
Валентина сошла с дороги и брела полем по неглубокому и липкому снегу.
У амбара Валентина встретила Василия. Он заходил утром, они виделись, но поговорить не успели.
— Огляделась, Валентина Алексеевна? — спросил Василий.
— Огляделась, Василь Кузьмич. Это ты распорядился держать скот на половинном рационе?
— Я.
Они вошли в амбар, наполненный трестой, и сели на чурбан.
— Скоту надо дать не половинный, а полуторный рацион. Если ты не хочешь загубить стадо, надо сегодня же, слышишь, сегодня увеличить рацион вдвое.
— А я, дурачок, и не знал, что надо! — с недоброй усмешкой сказал Василий. — Спасибо тебе, умница, что научила.
— Не сердись. Если ты этого не сделаешь, то в марте — апреле начнется массовый падеж скота.
— А если я это сделаю, то падеж начнется в феврале, потому что кормов при полном рационе хватит только-только до февраля.
— К февралю надо достать минимум сто тысяч и купить корма.
Прищурив глаза, насмешливо и любопытно Василий смотрел на упрямое лицо Валентины. Резкость ее суждений раздражала его:
— Говоришь, надо достать сто тысяч. Я вот тоже брожу по лесу, гляжу, не валяются ли на дороге тысячи.
— Нашел или нет?
— Не сто тысяч нашел, а весь миллион. Лежит под руками, а в руки не дается.
— О чем ты, Василий Кузьмич?
Он не был расположен к откровенным и задушевным разговорам с ней, но ее взгляд был так внимателен и упорен, что он разговорился, сам того не ожидая.
— Вот они, тысячи, под нашими ногами, — он взял комок серой свалявшейся тресты. — Если тресту хорошо, по-хозяйски обработать на лен-волокно, да сдать государству не трестой, а высокосортным волокном, то на одном центнере можно заработать от пятисот до восьмисот рублей. Вот тебе и первые тридцать тысяч. Правильный расчет?
— Дальше, Василий Кузьмич.
— Дальше идет вопрос о липе. За вторым прогоном у нас свои липовые рощи. Дери дранку, крути веревочку, заплетай рогожку. Вот тебе вторые тридцать тысяч.
— Так в чем же задержка, Василий Кузьмич?
— Из леса дранку надо возить за пятнадцать километров, а тягло все на лесозаготовках. Вот тебе первая задержка. Тресту на волокно перерабатывать — нужны руки, а эти руки на ногах, ходят не в ту сторону. Павку Конопатова знаешь? Взять хотя бы его. «Я, говорит, минимум трудодней заработал, а теперь буду кротов бить». Договор на кротов заключил. Два раза я за ним посылал, так и не пришел, вражина! Так-то вот, Валентина Алексеевна. Пошли, что ли!
Когда они поравнялись с домом Павки Конопатова, Василий сказал:
— Зайдем к нему, к вражине, для ясности вопроса.
В жарко натопленной избе на грязной лавке сидел молодой, гладко выбритый человек с тонкими, правильными чертами лица и кривящимися, неприятными губами. Он хлебал щи из миски.
Его близко поставленные черные глаза смотрели одновременно и высокомерно и подозрительно. Увидев Василия, он отставил миску и нарочито небрежно развалился на лавке.
— Здоровенько живешь, Павел Михайлович!
— Здравствуйте, — неохотно отозвался Павка.
— Что же ты садиться не приглашаешь? Или у тебя в доме лавки заказаны? Или гости не ко времени?
— Седайте, коли пришли.
В полутьме на печи зашевелился тулуп и выглянула из-под него седобородая голова с такими же близко поставленными и черными, как у Павки, глазами. Была эта голова суха, черна, неподвижна, как стены старой избы, и казалось, что растет она прямо из этих стен, из потолка и что сама изба смотрит из темноты этими черными, недобрыми, немигающими глазами.
— Здорово живете, Михаил Павлович! — обратился к старику Василий. — Пришли твоего сына проведать. Он к председателю не идет, так председатель идет к нему с поклоном. Мы люди не гордые. Беспокоимся, не заболели ли часом?
Василий говорил весело, и только по тому, как сузились его темные глаза и как вздрагивали ноздри, угадывался кипевший в нем гнев.
Хозяева молчали.
— Как ваше здоровье драгоценное, Павел Михайлович? — продолжал Василий. — В печенки вам не ударило ли? Грыжа не вступила ли, как на той субботе, когда понадобилось ехать на лесоучасток? Если что, так мы вам доктора обеспечим.
Павел, отвернувшись от Василия, смотрел в окно. Он пытался принять независимый и презрительный вид, но лицо его было злым и напряженным.
— Почему ты не пришел по вызову председателя? — спросила Валентина.
— А на что мне ходить?
— Как же это «на что ходить?» Колхозник ты или нет?
— Я свои трудодни отработал. Еще чего?
Голова на печке безмолвно и неподвижно торчала из-под тулупа.
— Значит доктора не требуется? — сказал Василий. Помолчали.
— Слыхал я, что ты договор заключил кротов и белок бить?
— Ну и заключил…
— В кротоловы, значит, определился?.. Ну, что ж! Бей кротов! Тебе не впервые. Которые люди фашистских гадов били, а которые кротов. Тоже доброе дело! Бей! Разживайся! Устраивай коммерцию. А в колхозе медведь будет работать. Однако не меньше тебя наработает…
— А пускай хоть медведь…
— Я гляжу: у медведя о своей берлоге больше заботы, чем у тебя о своем колхозе…
— Слыхали… — не отводя глаз от окна, протянул Павка. — Что я от колхоза имею?
— Что имеешь? Коротка твоя память, Павел Михайлович. Приусадебный участок, как колхозник, имеешь. Корова твоя, Милка, не с колхозной ли фермы тебе дадена в сорок первом году? Дрова эти, что у печи лежат, не на колхозной ли подводе вожены? Баба твоя, Полюха, не в колхозном ли родильном доме рожала? Старика твоего не на колхозной ли подводе в больницу возили? Баню ты поставил на задах не из колхозного леса?
— Слыхали… — по-прежнему упорно глядя в окно, с нарочитой скукой протянул Павка.
— Ну, а если ты это слыхал, так мы об этом не станем с тобой говорить. Мы с тобой на собрании по-другому поговорим, — сказал Василий. — Пошли, Валентина Алексеевна.
Павка не пошевелился. Голова на печке безмолвно повернулась и посмотрела им вслед все теми же темными немигающими глазами.
— Паразит! Волчья хребтина! — ругался Василий, шагая рядом с Валентиной по улице. — Видно, яблочко от яблони недалеко падает! Это батько его мутит — побирушка церковная!
— Почему его дразнят побирушкой?
— А потому, что он на этом деле разжился. Еще я был мальчишкой в ту пору, а помню, как он с осени кобылу запряжет, на сани икону прибьет и отправляется по богатым селам собирать «на погорелу церковь». Месяца два ездит, а приедет: икону на божничку, деньги в сундук, мешки с зерном в закрома — все в порядке. Весной хлеб посеет, осенью снимет, а с зимы опять собирать «на погорелу церковь».
— Папаня, папаня! — по дороге со всех ног бежала Катюша. — И где ты ходишь, папаня? Мы всю деревню обыскали, из райисполкома приехал какой-то, внизу-черное пальто, поверху тулуп. Колени кожей обшиты и назади кожа! — торопливо сообщила Катюша. — Пойдем скорее, он у нас в горнице.
— Ну, вот и хорошо! На ловца и зверь бежит, — сказала Валентина. — Надо было нам в район ехать за советом и помощью, а теперь здесь, на месте, поговорим и подумаем.
— И то сказать, ко времени гость! Пойдем быстрее, Валентина Алексеевна! — заторопился Василий.
По пути Валентина забежала домой, а Василий прошел прямо к себе.
Невысокий румяный человек в защитном френче и в брюках-галифе, обшитых кожей, ходил по комнате.
— Долго, долго, товарищ председатель, заставляешь ждать себя! — неодобрительно сказал он Василию и резким движением маленькой, обтянутой блестящим сапогом ноги с грохотом придвинул к себе табуретку.
Василию не понравился начальственный тон приезжего и то, что в чужом доме гость держался небрежно и равнодушно, как на вокзале.
Василий снял полушубок, повесил его на крючок и спросил:
— Кем вы будете, извиняюсь? Нам неизвестно.
— Я Травницкий, из райисполкома. Слыхал такую фамилию?
— Нет, не слыхал. Товарища Бабаева, председателя, знаю и товарища Белкина, заместителя, знаю, а вашу фамилию не слыхал.
Раздражение, накопившееся еще в доме Конопатовых, снова стало овладевать им, но, зная свою вспыльчивость, он старался говорить тем спокойнее и ровнее, чем сильнее закипало у него внутри.
— Покормила ли вас жена? Перекусили ли с дороги?
— Яишенка сейчас поспеет. Молочка топленого не хотите ли? — заволновалась Авдотья.
— Молока выпью, а яичницу не надо. Тороплюсь. Я к тебе проездом, товарищ председатель. Заходил я на конный двор, кони такие, что это является позором для всего района. У двух коней мною лично обнаружены потертости. Это безобразие нужно ликвидировать. Да… Момент с лесозаготовками у тебя тоже обстоит плохо. Должно работать семь подвод, а работает только пять. За это ты тоже будешь отвечать перед районным руководством. Лично я доложу об этом моменте товарищу Бабаеву… Да…
Василий молчал. Он знал, что если начнет говорить, то сорвется и наговорит лишнего. Травницкий прошелся по комнате и остановился перед Василием. Молодцевато откинув плечи, он испытующе смотрел на Василия узкими глазками, словно примеривался к нему. Потом, видимо, решив, что председатель захолустного колхоза не стоит размышлений, Травницкий отвернулся, прошелся по комнате прежней начальственной, небрежной поступью и сказал более милостиво:
— На овцеферме у тебя дело обстоит лучше. Даже имеются некоторые достижения. Цигейские барашки у тебя хороши. Я там выбрал двух ягнят для детского дома, одного хочу для себя купить.
И смысл его слов и высокомерный, надутый вид Травницкого взбесили Василия.
«Колхозных ягнят ему отгружай! — думал Василий. — Видали мы таких! Обтянул себе зад кожей и думает, что он здесь царь и бог. А ну, я тебя еще раз попытаю, голубчика, что ты есть за человек».
Шевеля ноздрями и улыбаясь ощеристой, бешеной улыбкой, значение которой поняла одна сразу оробевшая Авдотья, Василий сказал:
— Троих ягняток, значит, цигейской породы? По вашему выбору? В один момент… А гусей не хотите? Гуси у нас жирные, отгульные. Не прихватите ли парочку?
— Ну, что же, не откажусь и от гусей… — сказал Травницкий, и его узкие глазки из-под низкого лба взглянули благосклонней.
— Сейчас… Один момент… Сейчас… — говорил Василий, силясь оттянуть надвигавшуюся вспышку и в то же время чувствуя, что она неизбежна.
— А скажите вы мне, товарищ Травницкий, это что же, из-за ягнят вы за мной по всему селу послов рассылали? Или еще какая была у вас надобность до меня?
Травницкий остолбенел от удивления:
— А что ты за барин за такой, что тебя побеспокоить нельзя?
— Я тебе не барин. Я председатель колхоза! — загрохотал Василий, сорвавшись и уже наслаждаясь своей яростью. — Ягнятки ему понравились! Я тебе таких ягнят с гусятами покажу, что ты мой колхоз за версту будешь обходить! Чтобы твоего здесь духу не было!
Василий настежь распахнул дверь и вышвырнул во двор доху Травницкого.
В комнату ворвались клубы пара. За перегородкой плакала маленькая Дуняшка. Но Василий слышал все сквозь густой гул: шумело у него в голове. Мелькнуло испуганное, осевшее, как перестоявшееся тесто, лицо Травницкого, и уже откуда-то со двора донесся его неожиданно пискливый и срывающийся голос:
— Я этого так не оставлю!
Когда пришла Валентина, Василий сидел за столом в рубахе, расстегнутой на груди, и жадно пил капустный рассол.
— Где же приезжий? — спросила Валентина.
— Уехал.
— Кто приезжал?
— Так, хлюст один…
Он был не расположен к разговору, и Валентина ушла.
Вечером Валентина лежала на печке. Лена, сидя за столом, готовилась к урокам, а Василиса укладывалась спать на полатях.
В комнату вошел Алексей. Его меховая шапка и барашковый воротник были покрыты ледяной коркой с налипшими снежинками.
Заснежилась и слепилась прядь волос на лбу. Влажное от снега лицо горело румянцем, светились белки глаз.
Валентина свесила голову с печки.
— Пришел? — сказала она сердито и обиженно. — Чурка! Осиновая чурка с глазами.
Лену удивило такое приветствие, но Алексей не удивился, а засмеялся.
— Хохочет! — возмутилась Валентина.
Она спрыгнула с печки, сунула ноги в валенки, подошла к брату и сердито дернула его за оттаявший влажный чуб:
— Бараний лоб! Садись есть кашу!
В валенках, в пуховом платке, мягкая, ловкая, она удивительно напоминала кошку. Что-то кошачье было и в ее лице — большеглазом, круглом, с широкими скулами, с маленьким ртом и решительным подбородком.
— Вы знаете, откуда явился сейчас этот упрямец? Из вечерней школы сельской молодежи, а школа за пять километров! Весь год я ему писала, сегодня два часа я его уговаривала: поедем, противный, несговорчивый человек, со мной в Угрень! Живи у меня и учись. Квартира там у нас большая, одних диванов три штуки! Ох, и зла я на тебя! — сердито обратилась она к брату.
— Почему вы не хотите ехать? — спросила Лена.
— С чего это я поеду, — как будто даже обиделся он, — что я, больной или негодящий, чтобы жить за спиной у родичей!
— Вот поговорите с ним! Долблю, долблю, долблю — никакого толка. Совершенно неспособен ничего понимать. Измучилась я с ним… у-у! Баран деревянный.
Она принялась молотить маленькими кулаками по спине брата. Он вздохнул, положил ложку, сидел очень спокойно и улыбался довольной, добродушной улыбкой, пережидая, пока она кончит.
— Улыбается! Все руки обмолотила, а ему хоть бы что. Ничем его не проймешь! — она внезапно изменила тон, обняла Алешу и прижалась щекой к его щеке. — Братушка! Поедем в Угрень!
Он поужинал, сел против Лены и разложил свои учебники на противоположном конце стола.
Она видела его гладкий и выпуклый лоб, сведенные у переносья крылья красивых бровей, опущенные ресницы.
Он шевелил губами от усердия и, забывшись, шептал: «Синус альфа плюс косинус бета…» Его старательность невольно передавалась ей. Ей веселей было работать оттого, что они макали перья в одну чернильницу и раскладывали свои книги так, чтобы не помешать друг другу.
Иногда они встречались глазами, и тогда Алексей молча улыбался Лене.
Валентина смотрела на них с печки.
— Вот и оставайтесь у нас жить, Лена! — сказала она. — Вдвоем вам веселее будет заниматься!
— И правда! — сразу оживился Алексей. — Зачем вам жить у Полюхи? Завтра я перенесу ваши вещи, и делу конец.
— Кровать в горнице можно к печке придвинуть, — добавила Василиса.
А Лена уже чувствовала себя дома. Окончив заниматься, она легла рядом с Валентиной и прижалась щекой к ее теплому плечу. Несмотря на то, что Валентина была немногим старше Лены, меньше ростом и тоньше, Лене она казалась взрослой, сильной и по-матерински доброй.
«Если бы Валя не уезжала, мне бы здесь было совсем хорошо…» — думала она, засыпая.
Валентина приехала в Угрень раньше Андрея и одна вошла в пустую квартиру.
— Вот, наконец, я дома… дома… дома… — Она ходила из комнаты в комнату и повторяла это удивительное слово — «дома».
Впервые за много лет Валентина по-настоящему почувствовала себя дома.
До войны она жила «холостяцкой жизнью», потому что училась в Москве, в Сельскохозяйственной академии, а Андрей работал в районе.
Потом пришла война и раскидала их по разным фронтам. После войны Валентина вернулась в академию, а Андрей опять уехал в район, и снова они жили врозь. Наконец академия окончена, получено назначение в Угренский район, и она приехала домой навсегда. «Домой навсегда» — эти слова означали для нее абсолютное счастье.
Больше не будет разлуки и отъездов, можно будет проснуться утром и увидеть его лицо рядом, можно будет видеть его ежедневно.
Она засмеялась, села на первый попавшийся стул и вслух сказала себе:
— Вот я и дома. Дома!.. Наш с Андрейкой дом.
Потом она надела новый передник с оборочками и принялась хозяйничать.
Надо, чтобы к его приезду комната была нарядной и ужин был на столе. Она постелила на стол белую скатерть, накрыла тумбочки вышитыми белыми салфетками, повесила новый шелковый абажур на лампу.
Она еще не закончила приготовлений, когда он стремительно вбежал в квартиру, не запахнув за собой двери, не снимая пальто и шапки, бросился к ней и притянул ее к себе.
— Подожди, я вымоюсь… руки… пыльные же руки… — Она вырывала у него руки, а он целовал ее испачканные ладони, лицо, волосы.
— Андрейка… сумасшедший… Дай же мне помыться. Дай хоть снять фартук…
Она с трудом вырвалась от него, заперла распахнутую дверь, заставила его снять пальто.
— Сядь спокойно! — уговаривала она. — Ты с дороги, ты устал, замерз, проголодался. Я приготовила ужин…
— Валенька! К черту ужин!.. Соскучился же! – Когда, наконец, ей удалось усадить его за стол, все уже остыло. Она снова стала разогревать ужин, а Андрей ходил за ней по пятам.
Они уселись за стол, и Валентина сказала:
— Ну, вот мы и дома, Андрейка! Какое счастье, что уже больше никуда не надо уезжать друг от друга!
На его лице мгновенно появилось выражение растерянности и страдания, а Валентина, не заметив этого, продолжала:
— Нет, ты только представь, утром я открываю глаза — и ты здесь. Здесь! И так каждый день! — она засмеялась, а он положил обратно кусок мяса.
— Тебе не нравится моя стряпня?
— Нет… нравится.
Ему стало больно смотреть на эти белые салфетки, так старательно разостланные ею, на этот новенький фартук и этот абажур.
— Валя…
— Да?..
Но он не мог ей сказать сейчас, не мог огорчать сразу.
Надо было подготовить ее, чтобы она все поняла и не опечалилась слишком сильно.
Он стал рассказывать о районных делах. Она слушала, забравшись с ногами на кресло.
Рассказывая, он увлекся, как всегда. Он вскакивал с места, мимикой, жестами, интонациями изображая тех, о ком говорил, перебивал себя взрывами смеха, новыми внезапно пришедшими на память эпизодами.
Она любовалась его милой и каждый раз заново пленявшей ее способностью увлекаться людьми и делами.
Когда они наговорились, Андрей подошел к жене и обнял ее за плечи:
— Сейчас, Валенька, я должен огорчить тебя. Слушай меня внимательно. И пойми, как ты всегда меня понимаешь…
Она насторожилась.
Ему трудно было говорить, слова получались официальными, сухими.
— Валенька… Как я уже рассказал тебе, у нас все еще неблагополучно с партийными кадрами. Мы мобилизуем коммунистов в районном центре и посылаем на места Ты знаешь, это—общее наше положение… — он остановился, погладил ее плечи, крепко притянул к себе. — Твой родной Первомайский колхоз у нас самый трудный. Так вот… В этом колхозе есть два коммуниста. Чтобы была партийная организация, нужен третий… и еще… И еще в этом слабом сельсовете по штату полагается агроном… У нас нет ни одного агронома, которого мы могли бы послать… Это одно… Второе… Здесь, в Угрене, все штатные места агрономов заняты…
Он умолк.
Она поняла его, но мысль о том, что, едва дождавшись, он сам отрывает ее от себя и опять гонит за многие километры, показалась такой нелепой и чудовищной, что она сказала с недоумением:
— Ты?.. Ты хочешь отправить меня туда?..
— Валенька, пойми, иначе нельзя. Ты коммунистка, ты агроном, ты родилась и выросла в тех местах — все говорит за то, чтобы направить тебя туда. Против этого только одно — только то, что ты моя жена. Но ведь если бы ты не была моей женой, я послал бы тебя туда. Как же я могу поступить иначе сейчас? Если я поступлю иначе, значит, я лишу себя внутреннего права посылать куда бы то ни было других людей. Пойми, — иначе нам нельзя! Нельзя же снять с работы в Угрене человека, который работает здесь много лет, и послать его в Первомайский, а тебя назначить на его место только потому, что ты моя жена. Пойми это!
Она подняла побледневшее, сразу осунувшееся лицо и сказала:
— Значит, опять ехать? Значит, опять жить без тебя? Значит, этого ничего не будет?.. — она обвела глазами комнату. — Я так радовалась всему этому… Я так счастлива была…
Тут случилось нечто совсем неожиданное для Андрея. Его Валька, в твердость которой он так верил, сдернула с тумбочки белую салфетку, вышитую васильками, посмотрела на нее, уткнулась в нее лицом и безутешно, неудержимо заплакала.
Слезы жены, впервые увиденные, ошеломили Андрея. Жестокостью показалось ему то, что после многих лет «бездомной» жизни он снова отрывал ее от себя, снова лишал простого человеческого счастья жизни вдвоем. Он не в силах был видеть, как она плакала, уткнув лицо в эту салфетку, недавно тщательно отутюженную ее руками.
Напряжением воли он подавил волнение, вызванное слезами жены.
«Ничего трагического не случилось, — говорил он себе. — Ведь все же хорошо, и мы нервничаем попусту. Валя будет жить в тридцати километрах от меня. Машина в нашем распоряжении, мы будем видеться каждую неделю, мы будем работать вместе. Мы счастливы и будем счастливы. И из-за чего тут мучиться и из-за чего устраивать трагедии?»
Он подошел к жене и стал молча гладить ее плечи и руки. Она ждала, что он скажет: «Оставайся, не уезжай!»— но он молчал. Она сама должна была понять все и успокоиться. Она взглянула на него и увидела ласковые, спокойные глаза и подчеркнуто-плотно сжатые губы. Она поняла, что не дождется от него ни утешения, ни уступок. Он хотел, чтобы она была «на высоте», и молча, твердо ждал, пока она возьмет себя в руки. Она знала его непреклонность, порой доходившую до жестокости, и любила ее так же, как любила все в нем.
Она перестала плакать и прижалась щекой к его шее.
— Боже мой, Андрейка, как это похоже на тебя!.. — сказала она тихо и тоскливо. — Ждать жену семь лет, дождаться и в тот же самый день прогнать ее куда-то к черту на кулички! Как это похоже на тебя!..
Она вздохнула и улыбнулась.
— Когда я должна ехать?
Он не мог сказать ей, что ехать надо скоро.
— Валенька! Ты съездишь сперва на денек, посмотришь сама, увидишь, какая отсрочка возможна.
В ней проснулось желание соперничества с ним, которое он часто вызывал в ней. Захотелось быть не слабее его, такой же твердой и все подчиняющей делу, захотелось и подзадорить его и превзойти его.
— Я уже была там и видела, — сказала она вызывающе. — Если хочешь знать мое мнение, то туда необходимо ехать завтра.
Он растерялся и испугался.
— Ну нет… не завтра! Почему же завтра?.. Нет, нет! Побудешь дома неделю-другую, не надо завтра!
Она знала, что никто, кроме нее, никогда не увидит его волевого, упрямого лица растерянным, просящим, испуганным, и поэтому была счастлива на миг увидеть его таким:
— Любишь меня все-таки?..
— Ну, а как же, глупая ты! Я никуда не пущу тебя завтра, это уже выше человеческих сил.
Он уснул раньше ее. Она лежала рядом с ним и думала. За то, что он отправлял ее в район, она любила его еще сильнее, чем прежде. Она думала, что не случайно в районе его, единственного из секретарей, тепло и уважительно звали по отчеству «Петрович», так, как зовут стариков, словно утверждая этим его старшинство над другими, его зрелость и силу.
«Ты, ты, ты, только ты…»— касаясь щекой руки мужа, мысленно повторяла она, повторяла не для того, чтобы лишний раз укрепить себя в своем выборе, но потому, что повторять это было счастьем.
Она бесконечно дорожила неразрывной близостью с человеком, на которого ей хотелось походить во всем, который был именно таким, каким должен быть в ее представлении настоящий человек и настоящий мужчина.
Когда семь лет назад подруги и родные расспрашивали ее, за что она полюбила Андрея, она не могла объяснить.
— Он красив? — спрашивали ее.
— Ах, да нет же!.. — отвечала она с досадой.
— Он умен, талантлив?
Ей хотелось сказать, что он талантлив, но она не могла объяснить, в чем его талант.
Его талантливость проявлялась в его жадности к жизни. Он с увлечением делал все: работал, руководил людьми, любил, дружил, читал книги, смеялся и сердился, думал и претворял мысли в действие. Это была настоящая жадность к действию, к активному и властному вторжению в жизнь.
Его ладонь раскрылась и снова сжалась во сне. Валентина плотнее прильнула к ней щекой:
— Только ты…
Он проснулся. Ему было достаточно вздремнуть пятнадцать минут, чтобы запастись свежестью и бодростью на целые сутки. Он чувствовал ее щеку у своей ладони и по-своему понял ее движение.
— Валенька, ты не спишь? Ты только что приехала и скоро опять уедешь, а я заснул, как чурбан!
Она не мешала ему понять ее по-своему: он был рядом с ней, и все, что исходило от него, было счастьем.