Однажды, в дни первой славы тракториста Василия Бортникова, на поляне, у реки Усты, где собиралась по вечерам молодежь, затесалась между взрослыми парнями и девушками молоденькая девчонка, лет четырнадцати.
В горелки ли играли, в кошки-мышки ли бегали, вальс ли танцевали, девчонка так и вилась между взрослыми, бегала всех быстрее, хохотала всех заливчатее. Вдруг влетит ветром из-за темных елок, обнимет взрослую подругу, опрокинет ее на траву, защекочет, засмеется и скроется, как потонет в ночном воздухе, и через минуту легче ласточки мчится через всю поляну с чужой фуражкой в руках, с хохотом и визгом, а за ней гонится кто-нибудь из ребят:
— Дуняшка, скаженная, отдай!
Молодежь разбивалась парами, слышались шопот, сдержанный девичий смех; едва ли не главным интересом этих ночных гулянок на берегу были сердечные волнения, приглушенные слова, тайные поцелуи и сцены ревности, и только девчонка была без пары: она не участвовала в сердечной путанице, да и не нуждалась в ней.
Легкая, словно захмелевшая от ночной высоты, пересыпанной звездами, от воздуха, густо пахнувшего сосной и речной влагой, она кружилась так же бездумно и вольно, как кружатся над рекой на закате ликующие стрижи, ныряя в воздухе, наслаждаясь простором, быстротой, стремительностью полета.
Василий подбросил в костер сухую сосновую ветку. Искры снопом взлетели в небо.
Ребята стали прыгать через высокое пламя, а девушки смотрели, ахая:
— Дуняшка, обгоришь! Батюшки! Да держите вы ee! А девчонка со сбившимся на русых волосах платком, тонко и отчаянно визжа, бежала к костру, подбежав ахнула, взвилась и, тоненькая, гибкая, перелетела—через пламя. Только белый платок ее свалился в костер, и, подхваченный ветром, летучий огонек понесся по поляне. Его поймали и потушили.
— Ловко ты скачешь, девчонка! — Василий хотел поймать ее, но она выскользнула, смеясь, изогнувшись, и скользнула в кусты.
— «Ващурка»! — сказал Василий, глядя ей вслед. Прошел год. В день урожая чествовали лучших людей колхоза и лучших людей МТС.
Василий стоял на своем тракторе, держа в руках переходящее знамя, и говорил речь.
Трактор был весь увит гроздьями спелой рябины, алая кисть свешивалась с фуражки Василия. Стоял Василий у самого края вспаханного им просторного поля, изумрудного от дружной озими, стоял под знаменами, которые, шевеля шелковыми кистями, то и дело касались его щек. Стоял, чувствуя на себе сотни взглядов, красуясь, гордясь собой:
— Вот она, земля наша, как шелком закинута, цельная, неделимая, без межей, без латок, без чересполосицы, цельная она, как наша жизнь! Неделимая, как наша с вами судьба, товарищи!
Его слушали тихо, и среди сотен глаз, устремленных на него, все время виделись ему и странно, тревожили его одни глаза, широко открытые, блестящие, с напряженным, радостным взглядом.
Когда Василий кончил речь и сошел с трактора, отвечая на поздравления, шутки, вопросы, он думал: «Кто же это глядел на меня так? Да вот они опять, эти глаза! Да ведь это та самая — «Ващурка»!»
Девчонка была все такая же тоненькая, как в прошлом году, но ее овальное личико с мягкими, по-детски расплывчатыми чертами стало взрослее, и держалась она совсем иначе: тихо и чинно сидела среди подружек.
Когда народ разгулялся, когда разошлась, захлебнулась — не передохнуть — гармоника, парни стали подсаживаться к девушкам.
Василию тоже полагалось выбрать «пару» среди многих глядевших на него девушек, но ему было так легко и радостно на душе в этот день, что не хотелось никаких тревожных чувств и любовных волнений. «Подойдешь к ней на минутку, а она об тебе год будет сохнуть! Ну их всех!»
Расталкивая толпу подростков, он подошел к девчонке и шутливо сказал, примериваясь сесть рядом:
— Не прогонишь меня, «Ващурка»?
Она вспыхнула, как огонь. Он сел рядом с ней и весь вечер шутливо ухаживал за ней.
Это не накладывало на него никаких обязательств: девчонка была еще слишком молода, все понимали, что он шутит. И он чувствовал себя беззаботным и веселым.
Девчонка хорошо танцевала, а когда он устал и прилег на траву, она запела ему слабым, но очень чистым и верным голосом.
Прощаясь, он даже не поцеловал ее и ушел с ощущением легкости и чистоты.
С тех пор он иногда танцевал с «Ващуркой», провожал ее до дому и по-прежнему полушутя ухаживал за ней. Когда он долго не видел «Ващурку», ему уже нехватало ее тоненьких песен, ее глаз, полных счастливого ожидания.
Они часто встречались зимой, а летом им пришлось работать вместе в поле. В работе она не уступала взрослым и была неутомима.
Василий уже привык к Дуняшке, носил вышитые ее руками кисеты и платки.
Все это не мешало ему гулять с другими девушками.
К Дуняшке он ходил тогда, когда ему хотелось отдохнуть, послушать песни и беззаботно полежать под звездами на лужке.
Это продолжалось до тех пор, пока соседка не сказала ему:
— Совсем ты присушил девку – так и шныряет мимо дома!
— Это которую еще? — усмехнулся Василий.
— Да Дуняшку Озерову.
— Какая Дуняшка девка? Девчонка она!
— У таких девчонок в старое время свои девчонки водились. Уж, гляди, невеста!
Этот разговор обеспокоил Василия. Он и раньше знал, что Дуняшка в нем души не чает, но относился к этому легко и шутливо.
Пораздумав, он понял, что зашел дальше, чем нужно, и решил покончить разом.
Провожая девушку до дому с гулянья, он сказал:
— Ну, Дуняшка, давай прощаться. Нам с тобой больше не гулять.
Она подняла на него испуганные глаза:
— Почему, Вася?
— Ты уж теперь большая. Шутить с тобой теперь не пристало, а в невесты ты еще не вышла, да и я еще не собираюсь женихаться.
В лунном свете он увидел, как обострилось и окаменело ее лицо. Он думал, что она заплачет, кинется ему на шею. Он чувствовал себя виноватым: давно знал, что девчонка не на шутку привязалась, да не хотелось об этом думать, не хотелось беспокоить себя заботами.
Глядя на ее помертвевшее лицо и огромные, налитые слезами глаза, он уже готовился утешать ее и оправдываться. Но она не проронила ни слезинки, не молвила ни слова упрека. Опустив голову, она сдержанно сказала:
— Если так, то до свиданья вам, Василий Кузьмич! — и не спеша поднялась на крыльцо.
Это удивило Василия.
Всяко приходилось ему расставаться с девушками, но такого спокойного достоинства еще не случалось видеть.
Уходил Василий встревоженным, пристыженным, и думал: «А ведь хороша девчонка-то! И не злоблива, и разумна, и характерна, даром, что молода!»
Через месяц после прощания одна из Васильевых незадачливых «ухажорок» приревновала не по адресу и из мести сочинила про Дуню и Василия оскорбительную частушку. Частушка пошла гулять по деревне.
От души пожалев Дуню, Василий пришел к ней. Надолго запомнилась ему эта встреча. Был вечер, и прозрачное летнее небо чуть розовело.
Дуня поднималась на крыльцо с серпом в руке, — видно, только пришла с поля.
Когда он ее окликнул, она испуганно обернулась, выронила серп и, побледнев, полуоткрыв губы, прислонилась к столбу крыльца.
В ее полудетском лице было столько печали и так горестно и невинно было выражение ее полуоткрытых бледных губ, что у Василия дрогнуло сердце.
— Ругает тебя мать-то, Дуня?
— Нет… жалеет…
Василий понимал, что он, взрослый, опытный человек, обязан был уберечь девушку от клеветы.
Ощущение вины угнетало его. Василий привык чувствовать себя правым перед людьми.
Повинуясь внезапному побуждению, он усмехнулся и сказал со свойственной ему быстротой решений:
— Что ж, Дуняшка!.. Коли уж так вышло, коли уж побасенки про нас сложили… В крайности, я не отказываюсь… Засватаю тебя, если хочешь. Придет время, повенчаемся…
Он сказал и сам испугался своих слов. А вдруг она разом ухватится за эти слова? Прощай тогда «казацкое» житье!
Она покачала головой:
— Когда бы ты любил меня, Вася, мне сплетни эти были бы нипочем. Когда бы ты меня любил, я бы собой не подорожилась. А если ты меня не любишь, так на что мне венчаться? Не то у меня горе, что люди меня оговорили, а то…
Она не докончила и наклонилась за серпом, чтобы скрыть слезы.
Аккуратно повесила серп на перекладину крыльца, передохнула и только тогда повернулась к нему:
— Иди уж, Вася…
И снова он ушел с непонятным ощущением тревоги, вины, удивления…
МTC перевели в соседнее село. Василий уехал и долгое время не видел Дуняшку.
Встречаясь с другими девушками, он невольно сравнивал их с ней и, удивляясь, думал:
«А ведь Дуняшка-то лучше!»
Он уже отгулял свое, повзрослел. Гулянки, песни, девичьи вздохи уже не манили его, как прежде.
Однажды Дунина подружка сказала ему:
— Ты знаешь, Дуняшка вошла в славу! Картофеля собрала четыреста центнеров с га. В районе выступала с докладом. Она выработала семьсот трудодней, а мать с сестренкой — четыреста. Четыре тонны зерна повезли домой. Снимали их для газеты. А уж Дуняшка-то похорошела, налилась, не узнаешь! От женихов отбоя нет!
— Ну, и что?
— Нейдет. Всем дает отказ. Федор Петров два раза сватал. Она ему напрямик сказала: «Как же я за тебя пойду, Федюшка, если я о другом мечтаю?»
Василий решил написать Дуне письмо. «Твоя дума пала на меня, — писал он. — Приходи под ту сосну, где встречались».
Он пришел раньше ее и залег в траву.
Какая она придет? С укором, с недоверием, с грустью, со старой обидой, с перекипевшими слезами? Надо будет утешать, уговаривать. Если и поплачет, его вина, ее право. Или она придет молчаливая, настороженная? Или придет беззаветная, кроткая?
За лесом мелькнуло ее платье. Она не шла, она бежала.
Она прибежала, одетая во все новое, такая сияющая, словно не было позади ни обиды, ни трудных месяцев одиночества и ожидания.
Не было ни тени сомнения, ни упреков, ни слез. Она так доверчиво и простодушно раскрылась навстречу радости, так играла, так пела, так оглаживала каждую травинку на лугу, что у Василия защекотало в горле. «Такую обидеть — все равно, что малого ребенка зря прибить», — думал он, лаская ее.
За несколько недель счастья Дуня на глазах расцвела на диво всему колхозу.
В отношении Василия к ней появился новый оттенок. Его грубоватую горячность она переносила испуганно, но терпеливо.
Красота и беззаветность девушки так волновали и притягивали Василия, что однажды он сказал, как бы мимоходом, усмехаясь, но зорко наблюдая за отцовским лицом:
— Женили бы вы меня, батя, пока я хорошую девку не испортил!..
— Не перевелась еще совесть у тебя, у басурмана? — удивилась Степанида и, вытирая руки, присела к столу. — Дуняшку Озерову думаешь сосватать?
— Ее…
На свадьбе Василий много пил и нетерпеливо обнимал невесту.
Когда Дуня вошла в спальню и присела на край кровати, сердце у нее билось так гулко, что сама она слышала его удары.
С той минуты, когда она увидела Василия под знаменем на тракторе, убранном рябиновыми гроздьями, с той минуты, как услышала его горячую, необычную речь, она жила в постоянном счастливом ожидании. Она сама не знала, чего ждала. Какая-то удивительная жизнь, во всю полноту душевных сил, представлялась ей впереди, и Василий был тем, самым лучшим, навеки любимым, с которым она готовилась идти в эту жизнь. Пережитое с ним было радостно, но оно казалось предчувствием чего-то большего. Когда оно начнется, это жданное? Что оно, каково оно?
Какие слова он скажет? Что заповедное откроет? Как начнется ее жизнь с этого часа?
Он вошел, притянул ее к себе:
— Дуняшка, едва я дождался!..
Морозное утро было солнечным. Она лежала, боясь шелохнуться, охраняя сон мужа, и любящими глазами рассматривала его лицо. Тихонько, чтобы не разбудить, перебирала кудри на его голове, чуть дотрагиваясь до бровей, до ресниц.
— Авдотья, молодушка, не пора ль подниматься? — с ласковой строгостью протянула за дверью Степанида.
Дуня вскочила, оделась и вошла на кухню.
— Накорми ты, молодуха, свиней, — сказала Степанида, испытующе глядя на cноху.
Это был ритуал, испытание. Степанида совсем не собиралась с первых дней запрягать молодуху в работу, но ей важно было сразу дать понять, что Дуню брали в дом «не блины есть», а работать, и что старшая в доме — Степанида. Ей важно было сразу проверить уступчивость и трудолюбие молодой.
Увидев, как Авдотья торопливо кинулась к кормовому ведру, Степанида вполне удовлетворилась и тут же пожалела сноху:
— Однако, гляжу я, не отоспалась ты еще. Поешь-ка вот, да ступай, досыпай, скотину я и сама накормлю.
Она отправила Дуню в спальню.
Дуня опять оказалась рядом с мужем, но все уже было не то. Ощущение праздничной радости пропало: «молодая» настороженно ожидала нового оклика и приказания.
Степанида достигла своего: Дуня с первой же минуты почувствовала, что она в чужом доме, у чужой матери и что не праздничать ее взяли в этот дом.
С тех пор началась нелегкая жизнь. Авдотье казалось, что она попала в какой-то другой мир, накрепко отгороженный от привычного и родного мира цепкими руками Степаниды.
— В колхозе тебе работать не к чему, и дома дел хватит! — с первых дней заявила Степанида.
Дуне странно и тяжко было оторваться от привычной и любимой колхозной работы, но она не хотела с самого начала перечить свекрови и вносить раздор в семью мужа. Она подчинилась и встала в полную зависимость от Степаниды. Василий почти не бывал дома. Степанида сдала ей на руки все хозяйство, а сама целиком отдалась излюбленному своему занятию — беготне по базарам.
Дни тянулись один за другим, и только рождение ребенка нарушило однообразное их течение.
Дуня растила девочку, обхаживала и свою семью и семью свекра, кормила скотину, возилась в огороде. Она работала, не разгибая спины, счастливая одной вскользь брошенной похвалой. Но и эти похвалы нечасто выпадали на ее долю.
Мужчины целыми днями не бывали дома и не замечали ее трудов, а Степанида в глаза хвалила ее редко, боясь испортить, и только за глаза хвасталась «золотой сношенькой».
Авдотья проводила целые дни в труде и в одиночестве, и все же она была счастлива.
У нее был редкий талант счастья, присущий людям чистосердечным и трудолюбивым.
Улыбка маленькой дочки, солнечные блики на морозных окнах, удачно подрумяненные хлебы — и вот она уже светятся, поет своим тоненьким, трепещущим голоском, замешивая пойло коровам.
А если появится на пороге улыбающийся, разрумяненный от мороза Василий, если притянет ее к заиндевелым усам да если возьмет на руки дочь, то нет уже на земле женщины счастливее Дуни.
Самую тяжелую работу она выполняла с той же радостью, с какой играла когда-то вечером у костра, на поляне.
— Вот порожек подотрем, половички вытрясем, поросят накормим и пойдем огород поливать, — домывая пол, сообщала она годовалой дочке так радостно, словно ей предстояли невесть какие приятные и веселые занятия.
Но шли месяц за месяцем, и радость ее хирела понемногу, как хиреет цветок на скудной земле. Однажды она копала картошку на огороде. Она была одна в доме: Степанида уехала на базар с овощами, мужчины с утра ушли на работу, дочку Авдотья отнесла к своей матери.
Накрапывал мелкий дождь. Одинокая рябина с оборванными ягодами вздрагивала на ветру.
Дуне вспомнилось, как копала она картошку, когда была звеньевой в колхозе.
Девчата рассыпались по всему полю. В центре поля высились картофельные горы, а над ними на ветке большой ветлы сидела учетчица, школьница Тамара. Она сделала рупор из газеты и кричала всему полю: «Девушки, Катя с Наташей несут сотую корзину, а у Маруси нету восьмидесяти!»
День был холодный, но все разгорячились от работы и поскидали ватники.
По временам какая-нибудь из девушек поднимала кверху целый картофельный куст с тяжелыми клубнями и звонко кричала:
— Девчонки! Подружки! Глядите-ка! До чего богато!
Пионеры со своей вожатой тут же отбирали лучший картофель на семена, чтобы отвезти его с поля на семенной склад. Они сидели кругом и пели смешную, веселую песню: «Ах, картошка, объяденье!»
Приходили председатель колхоза и районный агроном. Все радовались и поздравляли Дуню, и все удивлялись, что она, такая молодая, а уже стала звеньевой, сумела добиться небывалого урожая. И она видела, что все они гордятся и любуются ею, хотя она была повязана стареньким полушалком и не только руки, но даже волосы у нее были испачканы землей.
Когда рабочий срок кончился, никому не хотелось уходить с поля. Все остались работать дотемна. Ехали домой в сумерках на последней машине, груженной картошкой. Ехали с песнями, и когда поравнялись с правлением, то все, кто был там: колхозники, председатель и районный агроном, — вышли на крыльцо навстречу и шутя назвали девушек «картофельными стахановками».
Сколько было радости, веселья, и все было, как праздник!
А теперь… Будто бы та же самая картошка, и урожай неплохой, а все — не то. Тишина пустого двора. Только изредка замычит за стеной Буренка да гуси вдруг беспокойно загогочут во дворе. Огородный забор, как клетка, и не с кем слова молвить. Картошка — и то не та. Та была сочная, крепкая, такая была, что ее хоть сырую ешь. Ту приятно было в руки взять, словно вся она обласкана девичьими руками, взглядами, песнями. А этой кто порадуется? Василий и не заметит. Он не тем живет. Степанида с Финогеном примутся вечером подсчитывать, сколько сверхжданной выручки будет от хорошего урожая. Один старик придет полюбоваться на Дунину работу, любовно потрогает отборный картофель осторожными черными руками. Этот сам такой же, как она, — работает да радуется тому, что хорошо сработало, — в том и жизнь.
Дуня на миг разогнула спину, оглядела картофельное поле: «До вечера хватит дела… Значит, до вечера одна в клетке этой… Может, мама придет, принесет маленькую Катюшу. Все веселее будет!..»
Она снова принялась копать.
Ее томила нескончаемая, одинокая, никого, кроме стариков, не радующая работа, но еще сильнее томило то, что Василий все дальше и дальше отходил от нее.
Внешне у них все шло очень хорошо. Он много зарабатывал. Весь заработок нес в семью, пил не больше, чем другие, был верен жене, любил девочку. Семья их могла считаться образцовой.
В действительности же они после свадьбы не сблизились, а отдалились друг от друга.
Он жил своей работой в МТС. По целым месяцам он не бывал дома, а когда приезжал, то привозил подарки, был ласков, но им не о чем было говорить. Он скучал с женой, не мог сидеть дома и спешил «на люди» — в МТС, в правление колхоза или просто в гости.
Иногда он приглашал товарищей к себе. Приходили его друзья — трактористы и механик МТС, Тоша Бузыкин, с женой.
С особым вниманием Авдотья приглядывалась к этой паре, словно боясь увидеть в ней что-то, отдаленно сходное со своей теперешней жизнью.
Тошу в районе помнили молодым парнем, веселым, бесшабашным, кудрявым, у которого дело кипело в руках. Его посылали в город учиться, но жена Маланья ударилась в слезы и не пустила его. Была она некрасивой, неловкой в работе, недалекой разумом и, заполучив такого мужа, как Тоша, стала жить в вечном страхе и ожидании: боялась, что он бросит ее и уйдет к другой. Чтобы удержать его дома, она всегда имела в запасе шкалик и, как только он собирался уходить, выставляла этот шкалик на стол. Она знала, что он без водки не станет сидеть дома, и постепенно спаивала его с единственной целью — удержать. Он так и остался на всю жизнь «Тошей», так и не превратился в «Антона». Он за все брался и все начинал с блеском и ничего не мог довести до конца. Когда он напивался, то делался весел, остроумен, а потом плакал, бил себя в грудь и кричал: «Я знаю: я талант!»
Веселый собутыльник, песенник и гармонист, он был постоянным гостем на всех вечеринках и выпивках.
Вслед за маленьким, вертким и веселым мужем неизменной тенью появлялась массивная Маланья.
Она всюду безмолвно следовала за мужем и на вечеринке сидела чуть позади его, зачастую не произнося ни единого слова за вечер.
Опьянев, Тоша с отвращением смотрел на нее и, растягивая слова, говорил:
— О-па-ра! Залепила ты глаза моей жизни!
Она еще сильнее таращилась и продолжала молчать.
Так сидела она, никому не нужная, неспособная ни развеселить, ни опечалить, ни обидеть, ни утешить, ни рассказать что-либо интересное, ни откликнуться на чужой рассказ, студнеобразная и безликая.
Со страхом всматривалась Авдотья в это существо, превратившее себя в никчемный придаток мужа. «Не по Маланьиной ли тропке и я ступаю?» — порой думалось ей.
Была другая женщина, на которую Авдотья смотрела с таким же вниманием, но не с отвращением, а с завистыо.
Когда появлялась в комнате известная в области трактористка Настасья Огородникова, то все оживали. Даже Василий приосанивался, веселел и начинал особым, молодцеватым жестом поглаживать усы. А она шла королевой, садилась на главное место, словно другого для нее и быть не могло. И сразу становилась центром всех разговоров. С мужчинами она держалась строго и даже резко, распекала и поучала, как малых детей, а они ее побаивались, умолкали, когда она говорила, и льнули к ней, когда она, развеселившись, казалась мягче и податливее, чем обычно.
Авдотья долго молча копила наблюдения и мысли и, наконец, решила поговорить с Василием.
— Вася! — сказала она, улучив минуту. — Что это мы с тобой как неладно живем!
— Чем неладно? — поднял он удивленные глаза.
— Да ведь ты и не поговоришь со мною никогда…
— А про чего с тобой говорить? — удивленно спросил он.
Она растерялась, и верно: «Про чего?»
— Да ведь находишь ты разговор с Настасьей. – Василий подумал, по привычке склонив голову набок.
Он видел, что вопросы она задает ему всерьез и неспроста, он любил быть справедливым и хотел дать правильный ответ. Подумав с минуту, он веско сказал:
— С Настасьей у нас обоюдный разговор, — и встал, собираясь уходить.
Он считал, что вопрос решен и ответ дан по справедливости.
Он ушел, а она осталась на месте, как пригвожденная его словами. Трудно было короче, жестче и прямее сказать ей о ее беде. У нее с мужем не получалось «обоюдного разговора». И правда. О чем она могла рассказывать ему? О детях? Не об одних же детях разговаривать! О Буренке да об огороде много не наговоришься!..
Она сидела, уронив веретено…
На выскобленном добела полу лежали квадратные солнечные пятна от окон, пышные герани зеленели в горшках на лавках. Было чисто, уютно, домовито. Она смотрела невидящими глазами: «Вася добрый, если попросить, он станет разговорчивее. Но будет ли это «обоюдный разговор»?»
Катюша, соскучившись, просит: «Мам! Поговори со мной!»
Василий будет говорить так, как она говорит с Катюшей, из снисхождения, а не из интереса. Нужен ли ей такой разговор?
«Не примирюсь я на снисхождении! Не маленькая я! И не Маланья! Я — не она, Василий — не Тоша, почему же у нас становится, как у них? По-разному мы с Васей живем. У него колхоз, сельсовет, район, партия, а у меня весь мир до порога».
Она встала, в смятенье подошла к окну.
Пунцовая, горячая, как уголь, кисть герани за утро раскрылась в горшке. Авдотья хотела кликнуть дочку полюбоваться цветком.
Она умела делать маленькие праздники из всякой мелочи: из распустившегося цветка, из забавно сросшейся моркови, из новенькой дочкиной рубашонки.
— Катюшенька! Глянь-ка, — с привычной радостью позвала она и вдруг осеклась.
Девочка прибежала на зов:
— Что? Мам! Мам!
Мать молчала, склонив голову. «Нет вокруг праздника, и выдумана моя радость, и нет в моей жизни алого цвета…» Сделала над собой усилие, улыбнулась:
— Погляди, доченька, какой цветочек!
Однажды Василий вбежал в комнату в расстегнутом ватнике, в сбившейся на сторону шапке.
— Настя не приходила?
— Нет. Да что с тобой, Вася? Что ты?
— Я этого гада проучу! Он узнает, как людей оговаривать! — не отвечая, бормотал Василий. — Настя придет, скажи, я к ней пошел.
Он ушел, так и не объяснив, в чем дело.
От людей Авдотья узнала, что директор МТС заставил Василия работать на чужом, неисправном тракторе. Василий отказался, потому что пахота получалась недоброкачественной, но после долгих пререканий вынужден был подчиниться, так как сроки уходили, земля перестаивала, а другого трактора не было. Районный агроном увидел плохую пахоту и составил акт. Директор свалил вину на Василия, обвиняя его в том, что тот пахал в пьяном виде.
Василию грозило судебное дело.
Авдотью взволновала беда, нависшая над мужем, и кольнуло то, что в тяжкую минуту первой он вспомнил не ее, а другую женщину.
Вскоре Василий и Настасья вошли в избу.
— Да не шуми ты! Не кипятись! Собери все свои почетные грамоты, — командовала Настасья. — Прямо в райком поедем, к Трофиму Ивановичу.
Она уселась на лавку — хозяйка хозяйкой, властным жестом притянула к себе Авдотьину Катюшку и распоряжалась, как своим, Авдотьиным мужем. Василий смотрел на нее послушными глазами и, как мальчик, покорно спрашивал ее:
— Благодарность от колхоза «Заря» прихватить, Настюш, или не надо?
Ни разу в жизни он не говорил таким тоном с Авдотьей.
— Прихвати! — распорядилась Настасья. — С Трофимом Ивановичем я сама об тебе буду говорить. Он меня знает и слову моему поверит. Готов, что ли?
— Сейчас! Я этому гаду…
— Да не шуми ты… горячка! Все хорошо будет! — она встала и мимоходом, с ласковой небрежностью провела рукой по его волосам. — Эх ты, порох!.. Ну, двинемся, что ли?
Строгое, смуглое, рябоватое лицо ее казалось Авдотье необычайно красивым. «Ни один мужчина не может не позавидовать на такую женщину!» — думала Авдотья.
— Лошадей-то на конном нет. На чем поедем, Настюш?
— А пеши пойдем! По дороге кто никто подсадит. – Они ушли, разговаривая и забыв попрощаться с Авдотьей.
Она смотрела им вслед, стиснув зубы.
Не ревность точила ее: она знала и Василия и Настасью и верила им обоим.
Она была даже благодарна этой женщине, которая просто и щедро давала ее мужу то, чего сама Авдотья не умела и не могла дать.
Горше ревности и подозрений было сознание, что в трудный для мужа час она оказалась слабой, никчемной, бессильной, что к другой женщине пошел ее муж за помощью и поддержкой, другая оказалась ближе ему.
Это минутное посещение запомнилось Авдотье на всю жизнь.
Потянулись дни молчаливых размышлений. «Куда идет моя живнь? — думала она. — Кому в радость мои труды, моя сила? Одной свекрови в угоду да лишняя тысяча в запасе. Мне она не в радость. Василию тоже. Кто я ему? Что я могу для него сделать? Щи сварить? К водке закуску выставить? На что уж негодящий мужичонка Тоша — и тот едва не сбежал от такой-то жены. Василий — не Тоша. Диво ли, что потянет его на сторону? Не я ли в том и виновна? И для чего мне томиться, для чего мне в четырех стенах жить? Для детей? А для них что я смогу? Кашу сварить да рубашонку выстирать? Это любая нянька сможет. В этом ли материны заботы? Разве могу я наставить их на жизнь, когда сама я не умею жить? Подрастут, так же, как Василий, за советом, за помощью, за серьезным разговором пойдут к чужим людям, мимо меня. И поделом мне: не обертывайся мать нянькой, жена — кухаркой. Так я сама себя поставила. Или я неспособна на другое? Или я Маланья, чтобы мне примириться на такой доле?»
Решение созревало медленно, но тем непоколебимее оно было.
— Вася! — сказала она однажды за ужином с необычной для нее твердостью. — Я решила идти на колхозную работу.
Он поднял удивленные глаза:
— С чего это тебе вздумалось? А дочь как же?
— Дочь в ясли отведу или к маме. Устроюсь, как другие устраиваются.
— Да зачем тебе работать и какая с тебя работа? И что ты будешь делать: свиней кормить?
Впервые она почувствовала себя несправедливо и жестоко оскорбленной им. Он не заметил в ней того, чем она больше всего в себе дорожила. Попросту сбросил со счета ее лучшие дни, ее гордость в радость. От обиды она в первую минуту растерялась.
— Я… я в районе доклад делала! Я лучшей звеньевой была… а ты…
Ее неожиданная горечь и слезы, прозвучавшие в голосе, поразили Василия.
— Да ты чего, Дуняшка? Об чем ты?
Но она уже преодолела минутную растерянность, и Василий увидел ее такой, какой не видывал прежде. Она стояла перед ним, выпрямившись и сузив глаза:
— Кто ты, Вася? И какую ты для себя жену ищешь? Или ты Тоша-пьянчужка, которому от жизни одно надо: постель да закуска? Только ведь я не Маланья! Или ты не видел, на ком женился? Я в своем звене всех моложе была, а спроси: кто лучше меня звеном верховодил? До сих пор меня в колхозе вспоминают. Не Маланья я тебе, Вася, я тебе ровня, слышишь?
«Да Дуняшка ли это? — думал Василий. — Что с ней попритчилось? Вот они, бабы! Живешь-живешь с ней, будто бы изучил, как пять своих пальцев, а она вдруг, загнет тебе загадку!»
А Авдотья, словно вылив накипевшее, ослабела, села на скамью и продолжала спокойнее:
— Во что превратилась моя жизнь? При детях нянька, при муже кухарка! Я тебя не виню, каждый сам себе по росту покупает одежду, сам себе по рассудку выбирает долю. Только та одежда, что я ошибкой выбрала, мне коротка, Вася!
Поняв, о чем идет речь, Степанида коршуном вылетела из соседней комнаты:
— Да ты очумела, бабонька! А кто семью обиходит, обошьет, обстирает?
Авдотья не спеша повернула голову и глянула на свекровь таким гордым и строгим взглядом, что та поперхнулась словами.
— Приду с работы, всех обихожу, обошью, обстираю. Все я успею, все сделаю, маманя.
Стремясь справиться и с колхозной работой и ублаготворить разъярившуюся свекровь, Авдотья так исхудала в несколько дней, что Василий сказал ей:
— Тот мужик хорош, у которого баба справная, а ты у меня зачахла, как порося у худой хозяйки. Купим избу и переедем на житье в свое хозяйство.
Они переехали в новую избу в январе сорок первого года.
Когда пришло известие о гибели Василия, Авдотья не поверила. Ей казалось невероятным, что сама она по-прежнему жива и здорова, когда его уже нет на свете. Так крепка была ее привязанность к нему, что в час его смерти неминуемо должна была надломиться и ее жизнь.
— Не верьте, папаня, не верьте! Не могла я не почуять его кончины! — говорила она свекру. — Живой он! Чую, вижу, знаю: живой! Не может мое сердце обмануться!
Она послала в часть запрос и в ожидании ответа была тверже, спокойней, чем раньше, точно спокойствием хотела отгородиться от страшных мыслей. Из части пришло повторное извещение, а товарищ Василия написал ей письмо:
«Лежал он у овражка, убитый в голову. Где схоронили, не знаю, шли мы в атаку, в какой я и сам был ранен».
Она прочла письмо, посидела минуту без движения и вдруг молча рухнула на пол. Очнулась она другим человеком.
До сих пор вся жизнь ее была полна Василием; каждый цветок на окне, каждый половичок на полу жили, дышали, улыбались ей потому, что их видел или мог еще увидеть Василий.
Теперь, когда она узнала, что его нет, вещи вдруг потеряли душу. Дом сразу омертвел и опустел, хотя из него не вынесли ни плошки. Стулья, стены, чашки, которые раньше были оживлены дыханием Василия, теперь умерли и смотрели на нее мертвыми, пустыми глазами.
Вот и все. Вот и кончилась жизнь.
Она сама была уже неживая, словно душу и жизнь ее унес Василий, а в доме осталась одна видимость Авдотьи, неживое существо без надежд, без желаний, без будущего, даже без способности страдать.
Долго не могла она ни убирать, ни мыть, ни хозяйничать, потому что раньше все, что она делала, она делала ради него. И когда его не стало, все дела потеряли смысл.
По ночам она подходила к младшей дочке, похожей на отца. Она всматривалась в черные отцовские брови, с надломом посередине, и звала шепотом:
— Вася! Васюшенька! Васенька!..
Ей казалось, что если укараулить и украдкой поймать самый первый взгляд просыпавшейся девочки, то на миг глянет из-под дочерних бровей отцовский, такой знакомый, жадно желанный, насмешливо ласковый взгляд.
Если бы у нее не было детей, она просто легла бы в постель и лежала, готовая к смерти, твердо убежденная в том, что пришел ее час. Дети заставляли ее двигаться. Постепенно горе перегорело в ней, и она вышла из своего мертвенного оцепенения. Оживая, всю силу своей любви к мужу перенесла на детей.
Она и раньше любила их самозабвенно, но теперь полюбила почти болезненной, трепетной любовью. Даже в моменты самой острой печали, когда она не могла думать о себе и не могла ничего делать для себя, у нее все же сохранилась потребность делать что-то для других. Она охотно выполняла чужие просьбы и находила в этом облегчение.
Частично из-за потребности заботиться о ком-то она и пустила к себе на квартиру тракториста Степана Мохова.
Он был полной противоположностью Василия: худощав, светловолос, некрасив, с глазами спокойными и внимательными, движениями сдержанными и неторопливыми.
То, что он еще не оправился от тяжелого ранения, разбудило в ней извечную бабью жалость и потребность заботиться о нем, как о ребенке.
Сперва он относился к ее заботам настороженно и подозрительно. Думал, что она, наскучив в одиночестве, искала близости. Когда он хорошо узнал ее, то устыдился своих подозрений.
Он увидел, что она так же, как о нем, заботится о заболевшей соседке, об одиноком старике, о любом, попавшем в беду человеке. Так же заботливо и самозабвенно, как она относилась к людям, относилась она и к колхозной работе.
Казалось даже, если бы она захотела, то не смогла бы ничего делать плохо, недобросовестно, небрежно.
Когда он до конца понял ее, то поразился той выносливости, которой отличалась эта тихая светловолосая женщина.
— Присела бы ты хоть на часок, Авдотья Тихоновна. Дров я тебе сам наколю, не бабье это дело. Сядь, отдохни!
— Я, Степан Никитич, от работы веселею, а без дела мне скучно.
Степан не сразу оправился после ранения, и болезнь часто заставляла его сидеть дома.
Длинными зимними вечерами Авдотья шила, Прасковья вязала, а Степан чеботарил.
В этих мирных вечерних сборищах с негромкими душевными разговорами была прелесть, неведомая Авдотье раньше. Впервые в эту зиму прочно вошла в жизнь Авдотьи книга.
— Почитай, Катюша, академика Василия Робертовича Вильямса, — говорил Степан.
Катюша брала книгу, аккуратно завернутую в газету.
— Где мы вчера читали, дядя Степа?
— Мы читали про запас воды в бесструктурной почве. Дай покажу это место.
Гордая своей ответственной ролью в семейном кружке, Катюша садилась ближе к лампе, читала, водя пальчиком по строкам, старательно и чисто выговаривая слова.
— «Снег стаял, — читала она, — дождь кончился. Как же пойдет дальше движение воды в бесструктурной почве?» Тут, дядя Степа, поставлен вопросительный знак. Озадаченная неожиданным препятствием, она поднимала на Степана встревоженный взгляд.
— Его, доченька, называть не надо, а надо показывать голосом.
Сперва Авдотья не столько вслушивалась в смысл прочитанного, сколько, наслаждалась этой новой для нее радостью тихого семейного чтения, высоким голоском Катюши, тем, как отчетливо выговаривала девочка книжные слова.
«Посумерничаешь, так и легче… словно ветер подует на обожженное место», — думала она.
Но вскоре Авдотью поразило волнение Степана, воспринимавшего все прочитанное как открытие, касавшееся его личной судьбы.
— Гляди-ка, как живет земля! — удивлялась она. — А мы всю жизнь ею кормимся, всю жизнь по ней ходим и не понимаем.
Не только Степан и Авдотья, но и Прасковья ловила каждое слово.
«Верхняя часть пласта неспособна крошиться, и бесполезно пытаться ее крошить, от нее надо избавиться. Избавляются при помощи предплужника».
— Дядя Степа, это какой предплужник? — спрашивала Катюша. — Ты ужо нам покажешь?
— То-то и беда, дочка, что у нас в МТС предплужников нет.
Степан вставал с места, ходил по комнате:
— Пусть у меня руки отсохнут, если я хотя раз выеду в поле без предплужника. Если МТС не обеспечит, так я сам в кузне с кузнецом сделаю, а без предплужника пахать не стану!
Когда Степан привез из города первые предплужники, это было событием, в котором принимала участие вся семья. Пока Степан налаживал предплужники, от него не отходила Катюша с маленькой Дуняшкой. А Авдотья, забежав в перерыв, забыла про обед и застряла возле МТС.
Когда кончили читать книгу академика Вильямса, то уже создалась привычка к чтению.
Однажды Авдотья достала в читальне поэму «Зоя» Маргариты Алигер.
— Стишки? Это для детей! — с неудовольствием сказал Степан.
Ему хотелось книжек солидных, деловых.
— Не было другой-то! — оправдывалась Авдотья. Она была искренно огорчена тем, что не угодила и принесла пустяковую книгу.
— Читать или не надо, дядя Степа?
— Читай уж! Тебе как раз будет эта книжка. – Вечер был особенно морозным. От окон и от пола холодило, и все, кроме Степана, разместились на печке. Степан чеботарил на сундуке. Потрескивала изба на морозе, пилил сверчок, пахло овчиной, разогретой печкой, хлебом.
Катюша сидела на подстилке, поджав под себя ноги.
Постепенно стихи захватили всех.
Коптящая лампа, остывшая печка,
Ты спишь или дремлешь, дружок?
Какая-то ясная, ясная речка,
Зеленый, крутой бережок,—
срывающимся голосом читала Катюша, шевеля от волнения пальцами босых ног. Слезы застилали ей глаза.
— Дядя Степан, это взаправду было или понарошку?
Она всхлипнула. Ей хотелось, чтобы это было выдумкой, — очень уж жаль было девочку Зою.
— Правда это, Катюша. Все это взаправду было.
Слетелись к Марусеньке серые гуси,
Большими крылами шумят,
Вода подошла по колена Марусе,
Но б-елые ноги гор-я-ат!..
Она закрыла лицо ладонями и заплакала в голос.
— Дядя Степа, где же ты был в ту пору? Далеко ли ты был от той речки?
— Читай, доченька, читай!
Плакала простодушная Прасковья, и Авдотья уже не вытирала слез…
Казалось, не далеко, а в соседней избе умирала девочка, родная, близкая, понятная, такая же любимая, как Катюша.
— Зоюшка… девонька!.. Вот они люди!.. Вот она, жизнь!..
С новою, горячей благодарностью и любовью думала она о тех, кто защищал ее и ее детей, с новой горячей жалостью смотрела она на изуродованный висок Степана.
Не с того ли вечера началось то новое, что перевернуло всю Авдотьину жизнь?
Давно уже Прасковья, страстно желая дочери счастья, ходила подсматривать, не пришел ли Степан в горницу к Авдотье.
Давно уже соседи не сомневались в их близости, а они все еще боялись прикоснуться друг к другу, упорнее, чем прежде, величали друг друга по имени-отчеству и даже иногда начинали говорить друг с другом на «вы»
Обоюдная сдержанность волновала их обоих острее самых горячих слов, она была лучшим свидетельством глубины их чувств.
Когда по ночам Степан осторожно, чтобы не скрипели половицы, ходил по комнате, Авдотья, лежа за стеной, смотрела в темноту и улыбалась от счастья и волненья.
Она знала, что он томится по ней, но не подходит потому, что безмерно бережет и уважает ее, потому что робеет перед ней и боится нарушить и утратить ту атмосферу доверия, заботы, невысказанной, но бьющей через край нежности, которая установилась между ними.
Как ни любила Авдотья Василия, но никогда она не знала такого единства в чувствах и мыслях, такого тесного согласия во всем.
Оба они работали целыми днями, и у обоих вошло в привычку дожидаться друг друга по вечерам. Если Степан приходил домой раньше, он не ужинал без Авдотьи, ждал ее у накрытого стола; она также не ужинала без него.
Часто он возвращался поздно, когда и Прасковья и дети уже спали. Авдотья встречала его с такой радостью, словно давно не видела. У обоих за день на работе накапливалось много такого, чем надо было поделиться друг с другом, и за ужином они полушепотом, чтобы не разбудить спавших, вели длинные оживленные разговоры. Особенно сблизила их совместная работа на прифермском участке.
Авдотья заведовала молочной фермой и решила силами своих работников засеять клевером небольшое поле.
— Авдотья Тихоновна, — сказал как-то Степан, — знаешь у дальнего лога заброшенное клеверище? Видно, уже года три-четыре его не распахивали, все заросло молодой березкой да сосняком, а меж ними семенной клевер. Головки хорошие вызрели, как раз в пору убирать. С клевером в районе плохо, семян нет, вот бы собрать для того года!
Авдотья собрала семена, а на следующую весну попросила Степана:
— Степан Никитыч, в план по МТС это не входит, а ты не в службу, а в дружбу обработай мне луговину под клевер.
Степан приехал на луговину ночью, в свое свободное время.
Влажная весенняя ночь была полна запахами земли. Мерно рокотал трактор, и плыли в темноте белые пучки света от фар. Выхваченные им из темноты былинки казались белыми, большими и диковинно перепутанными.
Авдотья сидела на куче выкорчеванных молодых сосенок, и каждый раз, когда Степан проезжал мимо, он видел ее темную фигуру и бледное улыбающееся большеглазое лицо.
— Шла бы домой, Авдотья Тихоновна. Чай, устала?
— Что ж я тебя одного брошу! Я тебя дождусь. Долго ли?
Надью, вдвоем в темном поле, они закусывали лепешками с молоком.
— Завтра как раз сеять. Земля-то, гляди, ласковая, так и примет зерно, — говорила Авдотья.
— Завтра в самый раз. Не пересохла бы.
Слова были обычные, но говорили они оба тихими голосами, как будто разговор шел о чем-то особом. Потом поехали домой, и Авдотья уже полусонная, мечтала вслух:
— В этом году семена соберем, а на тот опять посеем. Пойдет хозяйство подниматься, спохватятся в колхозе сеять клевера, пожалуйста! Кто об этом позаботился? Мы с тобой!
И оба они чувствовали друг друга такими близкими, будто ничто не могло их сделать ближе.
Когда пришел День Победы, Авдотья еще раз горько выплакалась. Был этот день для нее полон и ликования и горькой горечи оттого, что этого дня не видел Василий. Она поплакала тихими, терпкими, разъедающими сердце слезами, но плакала она недолго: горе растворилось в общей радости.
Было много трудностей, но была уверенность, что этим трудностям близок конец.
Радость победы переплелась с радостью нового, охватившего Авдотью чувства. Еще ни разу не прикоснувшись к ней, Степан уже был ее мужем по тому согласию, по той общности характеров, чувств, быта, которые накрепко установились между ними. Авдотья, словно впервые, узнала всю полноту семейной жизни. Она ходила помолодевшая и притихшая от счастья.
Однажды Степану не подвезли горючее, и он, взяв косу, пошел на покос вместе со всеми колхозниками.
Косили заливные луга. Авдотья с Прасковьей и сестрой Татьяной взялись выкосить дальнюю луговину. Косили дотемна.
За рекой, в полевом стане, уже горел костер: там готовили ужин. Оттуда чуть тянуло дымком.
Небo стало совсем бледным, а кусты и деревья потемнели. Отражавшая посветлевшее небо заводь сама стала очень светлой, зеркально ясной и выделялась, словно выплывала из загустевшего воздуха, из темной зелени.
Особенно точно и ярко отражались в ней прибрежные кусты и дальний, заброшенный домик у старой переправы. Первая звезда зажглась в небе, и тотчас вторая звезда легла на воду.
Крупные темные листья купавок, как раскрытые ладони, доверчиво и покойно лежали на светлой глади.
Когда Авдотья докашивала последнюю ложбину у воды, из-под косы выскочила степная куропатка и побежала, прискакивая, хлопая крыльями.
— Гнездо здесь у ней, ишь, отманивает!
Авдотья раздвинула траву и увидела больших, уже оперившихся птенцов.
Степан наклонился над гнездом, коснулся плеча Авдотьи, и она услышала его неровное дыхание.
— Не надо их тревожить, — сказала она, поспешно отстраняясь от Степана.
— Не бойся, не потревожу, — тихо сказал Степан, взглянув ей в глаза.
И она поняла второй—тайный — смысл его слов: это ее он успокаивал, ей обещал не причинить вреда и тревоги. Радость, волнение, благодарность к нему охватили ее.
Они бережно укрыли гнездо травой и пошли ужинать к домику.
Степан нарвал белых и желтых кувшинок и подал Авдотье. Она воткнула их в волосы.
Девушки за рекой пели. Авдотья, Степан, Прасковья и Татьяна стали вторить
Коса руса до пояса,
В косе лента голуба.
Летел и таял напев.
Авдотье было легко, весело, и что-то внутри ее пело.
«Нынче!.. Это будет нынче!..»
На краю лужка на холме стоял невысокий стог сена с вынутым стожаром. Авдотья умяла его и легла.
В волосах сохранились кувшинки. Они чуть привяли, и от этого еще сильнее стал их запах. Они пахли влажной речной сладостью. Запах их был тяжел и тонок. Авдотья лежала на спине, лицом к лицу со звездным небом. Прямо над головой текли, шевелились, мерцали неисчислимые звезды. Видно было, как струился их свет, казалось, они неустанно и кропотливо ткут звездную паутину, опутывая все небо.
Запоздавшая бригада с песнями прошла с покоса дальней прибрежной тропой. Звенел девичий голос:
С неба звездочка упала
Мне на самое лицо.
До чего доцеловала
— Стало сердцу горячо.
Авдотья слушала далекую песню и смотрела в небо. Легкая звезда покатилась наискось по краю неба, оставив на миг огненный след.
«Сколько их! Которая тут моя? — думала Авдотья. — Которая тут моя звездочка?! Отзовись! — Она потянула к небу ладонь и, словно в ответ, сорвалась звезда с самого зенита сверкнула и исчезла, Авдотья суеверно обрадовалась ей: — Придет ли Степа? Догадается ли? Да как ему не прийти?!.»
Она услышала легкие шаги.
Степан долго не мог решиться подойти к Авдотье. Он и знал, что она ждет его, и боялся ошибиться, нечаянно оскорбить ее и утратить ту радость взаимного доверия, которой жил весь этот год.
Он ходил, курил, бросал и снова зажигал папиросы и, наконец, додумался: «Возьму шинель, принесу ей, будто бы укрыться, будто боюсь, чтобы она не замерзла. А там видно будет».
И пошел на лужок с шинелью в руках, но, подойдя, подосадовал на себя за робость. Бросив шинель, швырнул папиросу: «Что я, как маленький! Кого обманывать буду?»
С бьющимся сердцем он подошел к стогу:
— Не пугайся меня, Авдотья Тихоновна! – Она протянула к нему руки:
— Степа!..
Степан и Авдотья поженились.
Авдотья была счастлива, и когда она привыкла к своему счастью, когда ей стало казаться, что оно прочно и нерушимо, вернулся Василий.