Авдотья приехала домой из Угреня, где на бюро райкома ее утвердили кандидатом в члены партии.

Василий вышел на крыльцо встретить жену, принял из ее рук маленького сына и, вглядываясь в неразличимое в сумерках лицо, спрашивал:

— Ну как? Как?

Он не сомневался в том, что бюро райкома утвердит решение партийной организации, но все же целый день волновался за жену — вдруг оробеет, что-нибудь не так скажет.

— Как, Дуняшка? Что же ты молчишь?

В полутемных сенях блеснула ее улыбка, и незнакомый тихий голос сказал:

— Утвердили, Васенька…

Свободной рукой он тут же, в сенях, обнял ее и притянул к себе. Ему хотелось найти такие слова, каких он никогда не говорил ей, но он не нашел таких слов и сказал:

— Ну вот, Дуняшка…

Они вошли в комнату, и Василий увидел на лице жены остановившуюся взволнованную улыбку. И глаза у нее тоже были остановившиеся и счастливые, словно она не видела ничего вокруг, а смотрела не то в даль, не то в глубину самой души. Не изменяя выражения лица, не снимая полушалка, она села к столу и по привычке передохнула, чуть приоткрыв губы. Он положил спящего сына на кровать и сел рядом с женой.

— Хорошо ли все обошлось-то?

— Ой, хорошо!.. — Она снова передохнула. — Вася…

— Ну? Что ж ты замолчала?

— Так много всего, что я и сама не разберусь… Вася, ведь пять человек можно перекинуть с животноводства на строительство…

— Ты к чему это? — удивился он. Он не мог понять течения ее мыслей.

— Как стал меня Петрович спрашивать про мою работу, и так мне стало совестно…

— Или он ругал тебя?

— Да нет, больше хвалил. Он мне говорит, Вася, — она впервые оторвалась от чего-то внутри себя и посмотрела в лицо мужу ясными, правдивыми глазами — он мне говорит: «Скажи мне, как коммунистка, Авдотья Тихоновна, все ли возможное ты сделала на своем участке?» И так все враз передо мной встало, что не сделано… — Она снова умолкла. Василий тронул ее за руку:

— Ну, ну, и что ты?

— Ну, я ему и говорю: «Нет, мол, не все!» И все, что упущено, рассказала. Говорю, а у самой в горле пересыхает. Многие свои упущения я и до того знала, уже исправлять их начала, а про некоторые в тот час меня как осенило! Что ж я, думаю, раньше-то глядела? Ну, думаю, не утвердят!»

— Утвердили ж все-таки!

— Утвердили. Слово с меня взяли все сделать, про что я рассказывала. К осени закончить строительство образцовой фермы. У меня, Вася, коллектив на это дело плохо мобилизованный. Надо, чтоб этим каждая доярка жила. А ведь у нас в колхозе как: выделили строительную бригаду — и ладно! Верно ли это? А еще, Вася, спрашивают меня: «Как вы проводите работу с женщинами?» И опять я, Вася, молчу! Тут меня Валюшка надоумила: «Расскажи, говорит, как ты делала доклад о женском движении». Ну, рассказала я про доклад. Только разве это настоящая работа? У меня вот Пелагея да Маланья ни в газету, ни в книжку не заглядывают. Тут не один доклад надо, а серьезную, повседневную работу. А я же, Вася, над такой работой и не задумывалась! — Авдотья приложила маленькие темные руки к разгоревшимся щекам.

В открытые окна волнами тек свежий вечерний воздух, полный запахов трав и острой речной сырости. На миг Василию показалось, что все это уже было когда-то: и тихая комната, и спящий маленький сын, и звездный вечер за окном, и Авдотья — вот такая, взволнованная, притихшая, с прижатыми к щекам коричневыми руками, и такая полнота, и такой свет в душе.

«Когда же было такое или похожее? — думал он. — Или не было этого, а только всю жизнь ждало-дожидалось сердце вот такого дня, вот таких дней?»

Безмолвно он привлек жену к себе, и она положила на его плечо русоволосую голову. Тонкий пробор бежал ручейком меж гладко причесанных волос, шел от них особый запах чего-то нежного, отдающего далеким ранним детством.

— Ну вот, мы и коммунисты оба, — сказал Василий. — Оба…

— Василь Кузьмич, можно ль, батюшка, тебя потревожить? — раздался скрипучий голос, и на пороге встала Ксенофонтовна. И сразу отступила, не исчезла, но ушла в глубину вся необычайность минуты. Едва войдя на порог, Ксенофонтовна посмотрела на стол, на котором стоял несложный ужин, приготовленный наспех Василием, всплеснула руками и удивленно протянула:

— Батюшка, Василь Кузьмич, да ты никак картошку ешь?

— А что ж мне ее не есть?

— Да ведь я думала, у тебя, у председателя, горшками-то яйца варятся!

Она была искренно поражена. «Будь я председателем, — думала она, — я бы в сметане купалась, в меду руки мыла! А что же это за люди? Он председатель колхоза, она всем фермам голова, а едят картошку — и горюшка им мало!»

Василий рассмеялся:

— Садись с нами, отведай!

— Некогда мне, Василь Кузьмич! Фроська наказывала незамедлительно быть обратно! Наказала сказать, что барометр опять скакнул на дождь.

— Опять на дождь потянуло! Ну, что ты будешь делать!

— Василь Кузьмич, и еще дозволь обратиться к тебе с просьбицей! — Ксенофонтовна сложила на пухлом животе руки.

— Чего тебе надо?

— Сделай милость такую, переведи ты меня от Евфросиньи! Неспособно мне там.

— Это в который же раз тебя переводить? Дояркой ты работала, на птицеферме работала, у Любавы в звене работала — и везде тебе «неспособно»! Сама к дочери на комбайн отгрузчицей напросилась, теперь опять тебя переведи! Ну, куда я тебя приспособлю?

— Куда хочешь, батюшка Василь Кузьмич, хоть к лешему на рога, я согласна, только освободи ты меня от Евфросиньи! Замордовала, окаянная девка! Никакого послабления от нее не вижу! С тех пор как стала комбайнершей, сама как шальная ходит — приспичило, вишь ты, ей с орденом покрасоваться, и мне не дает спокою.

— Ладно, подумаю я о тебе, посоветуюсь с правлением. Заходи завтра вечером.

Когда Ксенофонтовна ушла, проснулся маленький Кузьма. Василий не видел его несколько дней. Сын вместе с Авдотьей жил на Горелом урочище, и Василий соскучился о нем. Кузьма пошел в бортниковскую породу. Брови его, тонкие, как пушок, уже сходились на переносье и были угольно черны.

Кузьма поражал Василия своими талантами. Он на редкость энергично сосал. Впившись в сосок, он деловито чмокал и старательно уминал грудь матери маленькими кулачками.

— Работяга! — радовался, глядя на него, Василий.

— Он еще и гулькать может! — хвасталась Авдотья. — Дуняшка на третьем месяце загулькала, а он уже гулькает! Сыночка, Кузьма, агу, агусеньки! Гляди, Вася, гляди!

Кузьма растянул беззубый рот с розовыми деснами и издал звук, напоминающий бульканье воды в бутылке.

— Командует! Команду подает! — говорил Василий. — Агу, сына, агу, Кузьма Васильевич!

Авдотья уложила ребенка в ящик от комода — его кроватку она увезла с собой на Алешин холм. Василий обиделся за сына:

— Что ты его в комоде расстелила, чай он человек, а не ветошка! Пойдем со мной, Кузьма Васильевич!

Он вынул сына и положил его на кровать между собой и Авдотьей.

— По гигиене не полагается, Васенька, чтобы ребенок спал совместно с родителями.

— Да уж ладно, на одну-то ночь!

Ему доставляло наслаждение чувствовать рядом с собой крохотное теплое тельце Кузьмы Васильевича.

— Гляди-ка: и спит и чмокает. Одна у него забота! Понимает свои обязанности. Старательный мужик будет! — Они помолчали. — Договорилась ты насчет сепаратора?

— Да, достала… Чернавку-то, Вася, мы на тридцать литров раздоили! Ксюша раздоем верховодит. Хорошая девка! Зимой надо ее на курсы! Она получше Сережи будет, — у того форса много. Укажет верно, а проверки людям не дает. Ксюша лучше будет, как подрастет. Учить ее надо, Вася.

— Что ж! Вот урожай снимем и пошлем в город. С Петровичем еще с зимы договорено. Пускай обучаются, нам теперь нужны кадры высокой квалификации. Одно слово — крупное хозяйство! Стадо года через два вырастет в пять раз против нынешнего. Ты чуешь, Дуняшка? — он слегка притянул ее к себе и шутливо допытывался.

— Справишься? Осилишь? А не то, гляди, сниму со взысканием.

В голосе его звучали не то озорные, не то удалые ноты, знакомые Авдотье с молодости, всегда любимые ею и до сих пор волновавшие ее.

— Это жену-то снимешь со взысканием? — счастливым голосом спросила она. — Сынок за меня вступится.

— С жены больше спрос! А на сына не надейся! У нас с Кузьмой Васильевичем полная во всем согласованность… Сын-то с мамки еще крепче, чем муж с жены, спросит. Как, скажет, ты хозяйствовала в колхозе? Какую мне жизнь готовила?

— Ну что ж, и отвечу! Подниму сынка высоко на самолете, — гляди, мол, сыночек, на свое богатство…

— Как раз с самолета глядеть! — шутя согласился Василий и уже серьезнее добавил: — Был нынче во «Всходах» и в «Светлом пути». Договорился по пшенице комбайн пускать напрямик. Хороший там народ есть.

Он говорил о новом большом колхозе, а Авдотья ловила слова его и думала: «Вот оно то, чего ждала давно. Ждала с того самого вечера на поляне, когда прозвал меня Вася «Ващуркой». Было так, что и надежду потеряла дождаться, а оно пришло, и Вася мой — тот самый, кого угадала и полюбила с первого взгляда. Верной была девичья моя догадка. На четвертом десятке своих лет скажу, что пятнадцатилетней я не ошиблась в нем».

Луна плыла от окна к окну, тени на полу перемещались, а Василий и Авдотья все не могли заснуть.

— Ну, давай спать, Дуняшка, а то у нас с тобой столько разговору, что за сто лет не переговоришь! Завтра затемно вставать. Дождя нет, а барометр так и стоит на дождь, будь он неладен! Спи, любушка!

Авдотья проснулась ночью. К чувству радости, не покидавшему ее и во сне, примешалось что-то неразличимо тревожное.

«И что это? — думала она сквозь сон. — Ох, никак дождь!»—Она сразу открыла глаза. Ровный шум дождя стоял за окном. Небо, недавно ясное и звездное, было темным. Темно было и в комнате. Дождь шумел и шумел, не переставая, ровно, монотонно. Встревоженная им, она уже не могла заснуть и лежала тихо, боясь потревожить мужа.

«Уж как он не ко времени расшумелся! — думала она. — Всегда он, вреднючий, в самую уборку ударит!.. Этак и живешь: всю жизнь глаз с неба не сводишь. То: «Ох, дождь идет!», то: «Ох, дождя нет!» Хорошо, что Вася спит, не слышит. Надо бы повернуться, да жалко будить его. Проснется, услышит дождь, растревожится и не уснет больше. Рука-то как онемела! Высвободить бы ее! Да нет, нельзя. Потревожу его. Потерплю уж».

Рядом у самого уха раздался сдержанный вздох Василия. Через минуту раздался еще вздох. Очевидно, он тоже не спал и слушал дождь, но не шевелился, боясь разбудить ее.

— Вася! — осторожно позвала она.

— А?

— Ты чего развздыхался?

— Дождь. – Осторожно, чтобы не помешать ребенку, он поднял руку и обнял плечи Авдотьи. Они лежали, вслушиваясь в шум дождя, думая об одном и том же.

— Сыплет, проклятый! Льну ничего не сделается, а с пшеницей беда! Ошибку я допустил, мне бы надо ту неделю в ночь работать, теперь бы не мучился. Сплю и вижу во сне: сыплется, стучит зерно о землю. Проснулся, а это дождь.

— Я думаю, он не надолго… В газете писали, что осень ожидается сухая.

Долго лежали они, тихо переговариваясь под шум дождя, по-особому близкие друг другу, счастливые, несмотря на свои тревоги.

Дождь прекратился еще с утра, и над влажной землей стоял вызолоченный сентябрьский день. То там, то здесь в густой зелени леса рдели гроздья рябинника. Они сквозили меж ветвями, манили взгляд, и казалось, весь лес прошит их сквозной рдяной нитью.

К вечеру Василий и Авдотья выехали на Алешин холм.

Благостной осенней тишиной веяло от убранных полей. Синее небо над пустынной стерней казалось особенно большим и высоким.

Вдалеке виднелись неубранные снопы — они стояли часто, подводы подъезжали за ними, а на самом далеком поле возле леса еще стояла несжатая нива и плыл по ней огненно-красный комбайн.

У Авдотьи сладко сжалось сердце. Она повернулась к Василию:

— И что это со мной делается по осени, сама не пойму! Весной и летом ничего, кроме фермы, и в ум нейдет, а как начнется жатва, так вынь да положь мне полюшко. Ну так и тянет, так и тянет на поле!

— Мне и самому завидно глядеть!

— Добрый урожай! — продолжала Авдотья. — Давно такого не видывали. По восемнадцать центнеров на круг возьмем, не меньше.

— Еще мало берем. Это разве урожай? — усмехнулся Василий своей быстрой и озорной усмешкой.

— Гляди-ка ты! Уже восемнадцать центнеров ему мало! Давно ли и восемь за много почитали!

— Какое же это «много»! Люди по тридцать берут, а мы вполовину меньше!

За последнее время в нем появилась небывалая веселая жадность.

— Словно зуд какой в мужика вселился! — говорила Прасковья. — Что бы ни делалось в колхозе, все ему мало! Лютует мужик!

По сравнению с той силой, с теми возможностями, которые Василий чувствовал, все сделанное казалось ему недопустимо маленьким, и он жил в непрерывном и нетерпеливом стремлении сделать больше.

Авдотья посмотрела на него и прикоснулась ладонью к его обтянутым смуглой кожей скулам.

— Я думала, мой муж толстеть начнет по урожайному году, а тебя еще сильнее пообтянуло. От лютой жадности это у тебя, право слово!

— Угу, — усмехнулся Василий. — Жадный я! Если в том году не соберем по двадцать пять центнеров, шапку об пол! Снимайте, мол, меня, добрые люди! Не мне у вас быть председателем!

— Шапку не шапку, — сказала Авдотья, — а что правда, то правда, Вася! На полдороге стоит наш колхоз. Первую половину пути прошли, за вторую взялись. Пора выходить в передовые!

— Да… Это, Дуняшка, потруднее шагнуть, чем из отстающих в хорошие! А оглянись-ка назад: все-таки немало уже и сделано.

— А как же не сделать? Разве мы одни делали? Куда ни обратишься, всюду подспорье! — Она заулыбалась и заговорила быстрее — Вася, мне все один случай вспоминается: как ездила я девчонкой на Соленое озеро. Плавать-то я не умела, испугалась, а тетка мне говорит: «Да ты не пугайся, ты руками, ногами пошевели, тогда тебе вода не даст потонуть, наверх вынесет. Ты только бревнышком, бревнышком не лежи!» И верно: пошевелилась я маленько — и вдруг вынесло меня озеро на поверхность, и поплыла я, Вася! И так мне удивительно это показалось! И как вздумаю я про наш колхоз, так все в памяти этот случай. А как заведу разговор где-нибудь в слабом колхозе, все мне хочется теткиными словами сказать: «Вы пошевелите малость руками да ногами, а там вас и наверх вынесет! Вы только бревнышками, бревнышками не лежите!»

Они ехали мимо тока, недалеко от картофельного поля… Картофель был посажен новым, гнездовым способом. Василию вспомнилась ночь на Фросином косогоре: «Тяпочками рыхлили… на тяпочку надеялись… — пренебрежительно подумал он. — То ли дело машинное рыхление!» С некоторой снисходительностью подумал он и о постройке тока: «Думал о нем, как о взаправдашней стройке! А и всех-то делов десяток бревен вывезти из леса! Вот с той весны и пойдет у нас настоящее строительство». Трудности прошлого теперь казались ему до смешного легки и преодолимы, как ученику старших классов до смешного легкими кажутся те задачи, над которыми он немало попотел несколько лет назад.

Вокруг шелестели овсы. Дальше прямоугольник льняного поля веселил глаза канареечным желто-зеленым цветом.

Подъезжая к холму, Авдотья думала:

«Без меня, небось, всю ночь прогуляли и спать не ложились гулены-то мои!»

Дорога круто повернула, и Алешин холм встал перед глазами во всей своей красоте.

Узкая лента черной лесной реки огибала его склоны. Тенистый, чуть тронутый осенней ржавчиной лес подступал с трех сторон, а с четвертой льнула ложбина, за которой зеленой волной поднимался второй холм.

На вершине стояли дом животноводов и другие постройки, а площадка холма была разделена загонами.

В три стороны расходились истоптанные скотом дороги. В загоне паслась пузатая Валентинина кобыленка, и Авдотья обрадовалась: значит, Валюшка здесь!

Дуся первой выбежала ей навстречу:

— Авдотья Тихоновна! Девчата, девчата, Тихоновна приехала!

Девчата выбежали из дома. Посыпались вопросы:

— Поздравить ли тебя, Дуняша?

— Приняли тебя?

— Привезла ли новый сепаратор?

— Как хлеб убирают?

— Видели маманю?

— Поздравьте меня, девушки, с большой радостью! — отвечала Дуня.

Когда иссякли поздравления, она стала отвечать на другие вопросы:

— Сепаратор привезла. В колхозе все хорошо: рожь всю заскирдовали, пшеницу нынче кончат убирать, овсы еще стоят и уж так тяжелы, так хороши, глаз бы не оторвала! Маманю твою видела. Вот тебе посылочка. Наказывала мне, чтоб я тебя по вечерам гулять не отпускала, окромя воскресенья.

Дуняшка и Катюшка, в трусиках, загорелые, поздоровевшие, бросились ей на шею. Маленького Кузьму забрала Ксюша, он улыбался, и к нему уже тянулись со всех сторон. Он был баловнем и любимцем всей бригады.

— А у нас гости — Валентина с Андреем Петровичем! — говорила Ксюша.

Едва Авдотья ступила с подводы на землю, как ее захлестнули дела. Валентину и Андрея она увидела у бычьего загона. Андрей в белой рубашке с засученными рукавами прилаживал перекладину к воротам, а Валентина стояла рядом и говорила:

— Повыше! Еще повыше! Вот так! — Она обернулась и увидела Авдотью: — Дуняша приехала!

Они расцеловались.

— Наконец-то вы к нам, Андрей Петрович!

— Давно собирался побывать на Алешином холме, давно меня Валентина заманивала, да все времени не мог выбрать! Сегодня у нас у обоих выдался свободный вечер, вот и решили отдохнуть!

— А Валюшка тебя сразу за топор поставила? – Авдотье стало неловко оттого, что секретарь райкома ладит перекладину для ворот. Андрей засмеялся:

— Это ж мне, Авдотья Тихоновна, — лучшее удовольствие! Не был бы я секретарем райкома, стал бы плотником.

— Это Сиротинка, что ли, опять перекладину снес?

— Он! — весело ответил Андрей. — Катюша ушла за грибами, он соскучился и принялся крошить все вокруг себя.

Когда солнце наполовину опустилось за почерневшую стену леса, все население Алешина холма вышло на вершину встречать стада.

Эта встреча была накрепко установившейся традицией Алешина холма, и час этот был часом особой красоты. Все созданное и сделанное животноводами проходило перед их глазами, и не было большей радости, как вместе любоваться им. В этот час отлетало все мелкое — неполадки, стычки, трудности, и оставалось главное — общая радость и гордость людей тем, что они сделали, и уважение друг к другу за это сделанное.

С холма поляна, окруженная с трех сторон лесом, а с севера — огороженная увалом, казалась зеленой чашей.

Меж зубчатыми вершинами зеленых аллей плавился закат. В промытом дождем, прихваченном первыми утренниками воздухе не дрожало ни одной пылинки. Осенняя пышность и яркость зелени всюду удивительно сочетались с весенней чистотой красок, что бывает только на горных склонах в благодатные солнечные годы да в северных местах. От закатного отсвета все приняло теплый, телесный оттенок. Серая, вытоптанная площадка перед холмом, там, где сходились три дороги, была смуглой и ласковой, как человеческая ладонь.

Большой камень на холме затеплился и казался ожившим.

Авдотья уселась на этот камень, Василий сел на землю возле нее. Девушки разместились на траве. Волосы у них были перевиты рябиновыми гроздьями, на шеях алели мониста из шиповника—такова была своя мода Алешина холма.

Валентина сидела рядом с мужем. Она соскучилась о нем и, не стесняясь, жалась к нему плечом, трогала его руки, а он улыбался и говорил:

— Ах, Валенька, ну какой Крым, какой юг сравняется с угренским сентябрем вот в такой солнечный день! Где еще осенью встретишь такую сочную зелень, такую чистоту красок, такую легкость воздуха?!

— Ведь правда? Правда? — спрашивала Валентина, радуясь тому, что мысли их совпадают, как всегда. — Кажется, здесь осень шагает прямо по весне. Но вот ты увидишь, какая красота будет, когда пойдут стада! Если у меня что-нибудь не ладится и мне плохо, я специально приезжаю сюда на встречу стадам. Но вот ты сам увидишь.

— Припозднились нынче стада, — беспокойно сказала Авдотья. — Солнце уже за большой сосной, а их все нет.

Она встала на камень, чтобы дальше видеть. Каждый раз, встречая стада, она немного волновалась, как волнуется режиссер перед началом спектакля. Сегодня она волновалась больше обычного, потому что на встречу пришли и Валентина, и Андрей, и Василий. Ей хотелось показать свое хозяйство во всей его красоте и слаженности. Она беспокойно заглядывала в даль из-под ладони. Снизу хорошо видно было ее смуглую шею и круглый розовый подбородок. Видно было, как он дрогнул в улыбке.

— Идут! Рогач показался! — сказала она.

Из-за соседнего увала вынырнула маленькая горбоносая голова Рогача, с огромными штопорообразными рогами. Голова приближалась толчками, словно вырастала из-под земли. Через миг баран выбежал на увал и картинно остановился озираясь.

Убедившись, что впереди все в порядке, он просигналил стаду, легко перепрыгнул через канаву, и трусцой пошел по склону. Через минуту овцы усеяли ложбинку трясущимися белыми хлопьями, наполнили ее суетой и спешкой, нарушили тишину многоголосым блеянием.

— Батюшки, поднял суматоху! — презрительно сказала Дуся. — Чистое светопреставление! До чего бестолковая скотина! То ли дело мои теленочки!

— Нет, и они хороши! — отозвалась Авдотья.

И удовлетворенность, и успокоение, и забота, и радость, и ожидание — все было в ее лице, все скользило в чертах, как скользят облака по небу, не нарушая, а подчеркивая его синеву.

— Бабушка Василиса! Глядите-ка! С двойней!

Шествие стада заключала маленькая, сухонькая улыбающаяся Василиса. Она шла так легко, словно ни дорога, ни ноша, которая была у нее на руках, ее не утомляли. В подоткнутом переднике она несла двух ягнят. Белые мордочки с бессмысленными бусинками глаз неподвижно, как деревянные, торчали в обе стороны. Рядом с ней, нога в ногу, вытягивая длинную шею, толкаясь и мешая, бежала беспокойная овца. Когда Василиса подошла, ее окружили.

— Хорошавочки какие! — говорила Авдотья, поднимая ягнят.

По установленному обычаю, при встрече стад хозяева их рапортовали о прошедшем дне Авдотье и всем встречавшим. Бабушка Василиса тоже остановилась перед Авдотьей и стала рапортовать на свой манер:

— Видишь ты, Дунюшка, с утра мы с Алексашкой заприметили, что Липка-то затуманилась. Ну, я стала придерживать ее около себя. С полдня, гляжу, стала она прикладываться. Пошли мы с ней в кусточки. Народила она мне сперва барашка, а потом и ярочку. Пушистенькие, беленькие, чистопородные цигеечки!

— Мои идут! — сказала телятница Дуся, вставая с места.

Наступило ее время солировать в общем хоре. Она поправила платок на голове и вышла на край холма. Статная, красивая, сощурив глаза и откинув голову, стояла она на краю, и ветер словно лепил всю ее рослую, подавшуюся вперед фигуру.

За холмом показались ушастые телячьи морды с блестящими сережками. В левом ухе у каждого телка лучился жестяной номерок.

Дуся тревожно вглядывалась в них: так ли они хороши, как ей представлялось? Резво ли идут? Не слетел ли у которого-нибудь номерок с уха? Оценят ли зрители весь блеск, порядок и великолепие ее питомцев?

Первая телочка, розовоносая крепышка, черная и блестящая, как вакса, вбежала на холм.

— Смотри, смотри, Андрейка, это и есть Дарочка, о которой я тебе говорила! — торопливо объясняла Валентина. — Она дочка Сиротинки и Думки. Она на особом режиме и рационе. С нее и еще нескольких Дуня начинала формирование нового стада. А вот это Узор, сын Урала и внук Сиротинки. Тоже по Дуниному замыслу!

Валентина взяла за уши бычка и притянула его к себе. «Узор, сын Урала» оскорбился этим и брыкнул ногами. Телята окружили Дусю, жевали ее передник, лизали ладони. Она шла, отмахиваясь от них и гордясь ими.

Вдали послышался переливчатый напев рожка, но коров еще не было видно. Вместо них из-за перелеска выскочил табун жеребят.

— Вот они, красавчики наши! — Сережа-сержант побежал им навстречу.

Авдотья, сияя, оглянулась на Андрея. Ей хотелось, чтобы он похвалил стадо. Он понял ее взгляд и сказал:

— Дунюшка, вы же сокровище! Я всегда это говорил. Василий, ты-то понимаешь, что тебе за жена досталась?

— Не перехвали, зазнается! — усмехнулся Василий. Он сидел на холме, и темные глаза его с непонятным упорством смотрели куда-то в даль, за лесную кромку. Он и замечал, и не замечал того, что делалось вокруг. Зрением, слухом и осязанием он ощущал прелесть окружающего и вместе со всеми радовался ей, но мысли убегали вперед. Он видел с холма далекие просветы полей, сегодня еще принадлежащих «Всходам», вглядывался в очертания будущего крупного колхоза, и все хотелось ему сказать и с веселой досадой на минутную успокоенность друзей, и с гордостью за них и за себя, и с вызовом: «Это еще что! То ли будет, такая ли еще красота впереди!» Стрельцов, словно угадав его мысли, проговорил:

— А что здесь будет года через два… сами себе станем удивляться! Когда колхозы сольются, появится веское основание просить Алешин холм не во временное, а в вечное пользование. А то, что ж получается? Посреди колхоза небольшой участок госфондовской земли!

— Это дело, — отозвался Василий, — об этом уж теперь можно поднимать разговор!

Из-за леса донесся идущий как из-под земли рев.

— Сиротинка идет! — забеспокоилась Авдотья. — Беги скорей, Катюша, не то весь изревется!

Катюша побежала навстречу. Тяжеловесные быки показались из-за поворота. Рожок запел совсем близко.

— Наши, наши! — Ксюша запрыгала на месте, доярки встали.

Первым показался пастух Володя. Как всегда при возвращении подтянутый и приосанившийся, он легко шагал по дороге впереди стада. Яркая оранжевая майка-безрукавка шла к его загорелому лицу.

Неизменная книжка торчала у него за поясом. Володя знал, что на него смотрят все девушки Алешина холма, и старался держаться молодцевато. Закинув голову, он наигрывал на зеленоватом отшлифованном рожке, подаренном ему стариком Мефодием.

За Володей, впереди всего стада, шествовала величавая Чернавка. За ней неторопливо и плавно выходили из-за поворота другие коровы. Одномастные, черные с белыми мордами, они шли, отяжелевшие от еды и молока, важные, исполненные чувства собственного достоинства. Они призывно протяжно мычали.

— Здороваются, — объяснила Авдотья.

Ее большеглазое загорелое лицо с вылинявшими на солнце бровями и чуть заметными морщинками вокруг глаз сияло такой полнотой радости, что, казалось, она вся, без остатка, растворилась в окружающем. Пел и переливался Володин рожок, щелкал кнут подпаска, белокурого и голубоглазого мальчугана Славочки. Зная, что все взгляды устремлены ему навстречу, Славочка красовался, лихо щелкая кнутом и покрикивая — Куда ты? Куда? Вот я тебя!

Поравнявшись с Авдотьей, Володя вытянулся и отрапортовал:

— Товарищ начальник! Разрешите доложить, что стадо прибыло в полном порядке. Происшествия не было, кроме того, что известная вам корова Гулена отбилась от стада и нацелилась прямиком в гречиху. Беспорядок был своевременно выявлен и ликвидирован подпаском Вячеславом Орловым. Прошу представить его к награде порцией пирога с груздями. Луг за березняком выпасен, завтра, с вашего разрешения, поведу стадо к Заячьему логу на первый загон.

Авдотья с улыбкой слушала, сидя на камне.

— Володя, как у Думушки вымя? — спросила она.

— Вымя зажило. Пасем ее бережно, по кустарникам и валежникам не пускаем. Да вот и она сама.

Думка шла последней. Огромное вымя мешало ей идти. Она уверенно подошла к Авдотье, протянула морду и коротко промычала, требуя очередного гостинца. Ей дали хлеба с солью. Она съела, подумала и еще раз замычала — просила добавки.

— Нету, Думушка, нету, красавица! — в доказательство Авдотья протянула пустые ладони.

Думка на всякий случай лизнула ладонь, постояла, потом тяжело повернулась и пошла к навесу.

— Отчего так хорошо? — тихо, словно самой себе, говорила Валентина. — Отчего такой мир и такое счастье вокруг? Может быть, оттого, что лес, и небо, и стада? Или оттого, что все здесь создано нами? Нет… Не только оттого… Вот сейчас я представила cебe, что все здесь не наше общее, а, например, мое, только мое. И так противно даже на миг допустить это! Сразу разрушится красота. Будет негодование и справедливый гнев одних, страх и жадность других. И не будет вокруг ни счастья, ни мира, ни согласия. И исчезнет все очарование Алешина холма.

— Хорошо, что ты привела меня сюда. Мир и счастливый труд… Кажется, не ушел бы отсюда.

Но Валентина не слушала мужа, захваченная своими мыслями.

Солнце было уже совсем низко. Розовый отсвет сгустился, стал алым. Облака в золоте и багрянце неподвижно лежали вдалеке. Вся поляна вокруг Алешина холма была полна хлопотливым движением.

Жеребята бежали с водопоя. Ягнята толпились у кормушек. Доярки, позванивая дойницами, усаживались на маленьких скамеечках, и коровы поворачивали к ним добрые, спокойные морды.

Василиса устраивала гнездо для новорожденных, и овца выжидательно и доверчиво смотрела на нее.

Чуть зашевелились кусты. Какая-то пичуга запела протяжную вечернюю песню. Все дышало доверием, красотой, согласием, радостью плодотворного труда.

Авдотья прошла в ложбину, туда, где первые молочные струи разбрызгивались о днище, где Дарочка, созданная по замыслу людей, тянулась розовыми губами к речной синеве, где маленькая Дуняшка, смеясь и перегибаясь с мостков, все силилась поймать ладонями первую легкую звезду, дрожавшую на ряби водопоя.

1948–1950 г.