С весны Авдотья вместе со всеми животноводами переселилась на Алешин холм. Там все уже было организовано. Люди и стада жили привычной, устоявшейся лагерной жизнью, но работы у Авдотьи не уменьшилось: много сил и времени уходило на создание кормовой базы. Целые дни Авдотья вместе с кормодобывающей бригадой проводила на полях кормового севооборота, на выпасах, болотах и поймах.

Василий сам с особым вниманием относился к работе кормовой бригады и шутливо говорил:

— Хлебом мы людей накормили до отвала, теперь вопрос идет о молоке и масле, о курах и индейках.

Индеек Авдотья привезла на развод из города, и весь колхоз дивился огромным, голенастым, крикливым птицам.

Ксенофонтовна пыталась объяснить особое внимание Василия к животноводству по-своему:

— Жене потакает. Что она заикнется, то ему закон. Захотелось птичьи дома на колесах, кур в поле возить, — пожалте, птичьи дома! Захотела деревянные кроватки для телят, — пожалте вам телячьи кроватки! Что она заблажит, то он и делает. Хуже молодого пристрастился к своей Дуняшке!

Наговоры Ксенофонтовны ни у кого не имели успеха, и даже ее наперстница Степанида цыкнула:

— Перестань язык чесать! К делу он пристрастился, а не к Авдотье!

Со времени отъезда Авдотьи на Алешин холм особенно заскучала Степанида. После смерти Кузьмы Бортникова вся жизнь ее покосилась. Еще зимой Финоген стал начальником лесозаготовительного участка, получил там квартиру и уехал вместе с женой. Фроська не пожелала идти под начало к властной свекрови, и Петр переехал к ней. Степанида осталась совсем одна в своем большом, обжитом и богатом доме. Сыновья и невестки относились к ней хорошо, но у них была своя, независимая от нее жизнь. Иначе представляла Степанида себе свою старость. Думала она, что и дети и внуки осядут возле богатства, накопленного ею, будут блюсти и умножать это богатство, будут почитать и слушаться ее самое как его источник, как оплот их жизненного благополучия.

И представляла она себя главой большого, многолюдного дома, сильной своим богатством и опытом, самой почитаемой среди всех, властительницей судеб своих детей и внуков.

Все получилось иначе.

Со смертью старика дети все дальше отходили от нее. С удивлением замечала Степанида, что не только невестки ее, но и сыновья охотней бывают в простенькой избе Василисы, чем в ее собственном богатом доме.

Чтобы привлечь их к себе и увеличить свой вес и цену, она все чаще стала поговаривать о наследстве. Она зазывала к себе невесток Авдотью и Евфросинью и открывала перед ними свои укладки:

— Это полотно льняное, чистое, тонкой выработки откажу я тебе, Дуняшка, а шуба со скунсовым мехом как раз под рост Евфросинье.

Обе невестки смотрели на нее равнодушными глазами и старались прекратить эти ненужные разговоры о наследстве.

Увидев, как мало цены придают ее дети тому, ради чего она прожила всю жизнь, Степанида попыталась отвести душу.

— Вот вырастешь, станешь невестой, я тебе этот шифоньер откажу. И сукно это тебе откажу — пошьешь ты себе, Дуняшка, суконную шубку. А когда я помру, все твое будет!

На Дуняшку не производили впечатления ни шифоньер, ни сукно. Она скучала со Степанидой и все рвалась на овчарню к Василисе.

Однажды в доме у Василия сидели за ужином и хозяева и обычные у них гости, среди которых были Степанида и Валентина. Разговор шел о колхозных делах. Вдруг маленькая Дуняшка вне всякой связи с предыдущим разговором через стол во всеуслышание спросила у Лены:

— Тетя Лена, а когда ты помрешь, ты откажешь мне свою зубную щетку?

Голубая пластмассовая щетка Лены была предметом Дуняшкиных вожделений.

На мгновение воцарилась тишина — таким неожиданным и нелепым показался Дуняшкин вопрос. Потом все расхохотались, а Лена сказала:

— Не дожидайся, пожалуйста, моей смерти, Дуняша! Зубную щетку я тебе и живая подарю!

Авдотья шлепнула Дуняшку, чтобы не желала смерти добрым людям, а Василий сердито нахмурил брови и обернулся к Степаниде:

— Это вы, маманя, забили ей голову.

Когда Степанида убедилась, что все накопленное в течение ее жизни не имеет цены в глазах окружающих и что даже маленькая Дуняшка предпочитает всему ее великолепию пластмассовую зубную щетку, она затосковала. Жизнь утратила для нее смысл и значение. Она потеряла интерес к своему опустевшему дому, к саду, к огороду. В доме у Василия, где она коротала вечера, и в доме Петра, куда она часто заглядывала, все разговоры вертелись вокруг колхоза. Мрачно слушала она эти разговоры, потому что чувствовала себя чужой в колхозе.

Запомнился ей и растревожил ее и еще один неприметный на первый взгляд случай.

Необходимо было продать на базаре часть колхозных овощей. Василий решил, что никто не справится с этой задачей лучше, чем Степанида, и заявил ей:

— Придется вам, маманя, поторговать в Угрене на базаре колхозными овощами.

В первый же день к ней пришли несколько колхозников с просьбой прихватить на базар их продукты. Евфросинья принесла целое ведро сметаны:

— Мать у меня заболела, а сметана портится! Не самой же мне по базарам бегать!

С тех пор как она стала трактористкой, она считала зазорным для себя стоять у базарной стойки.

Степанида сперва взялась за дело охотно. «Колхозное продам, заодно и свою коммерцию не забуду… Одно к одному…»

Ранним утром, когда она уже сидела на машине, груженной продуктами, Василий подал ей сверток:

— Тут, мама, для вас санитарное обмундирование. – Степанида скептически посмотрела на белый фартук, нарукавники и марлевые салфетки, подумала, представила себя на базаре в белом облаченье, сунула сверток в корзину и неопределенно буркнула:

— Ну-к что ж…

Все это казалось ей излишним и похожим на маскарад, но терпимым.

Вслед за свертком Василий подал ей выкрашенную масляной краской дощечку, наверху которой было написано «Ларек колхоза имени Первого мая», ниже красовалась надпись «Прейскурант» и шло наименование продуктов с указанием цен. У Степаниды сразу остекленели глаза:

— Это чего?

— А это, маманя, мы на правлении определили цены, чтобы без запроса и по справедливости. Мы не спекулянты, у нас колхозная торговля.

Торговля без запроса! Предприятие моментально утратило всякий интерес для Степаниды. Торговать без уловок, без хитрости, без лихорадочных подсчетов, насколько выручка больше или меньше ожидаемой! Что же тогда делать человеку на базаре?! Степанида попыталась не заметить дощечки и словно впопыхах поспешно задвинула ее за мешки.

Но Василий великолепно понимал весь ход ее мыслей, он извлек дощечку из-под мешков и настойчиво сунул ее прямо в руки Степаниде:

— Не затеряйте, маманя! Тут все цены обозначены. Чтоб все шло в точности, без запроса, по постановлению правления.

— Уж и гривны нельзя запросить?! — с досадой спросила Степанида.

— И полушки нельзя. Сказано: без запроса! — А как с единоличным товаром?

— Хотят по общеколхозным ценам продавать, пускай продают, а не хотят, пускай сами торгуют.

Степанида горько пожалела о том, что ввязалась в это никчемное дело, но отказываться было поздно: грузовик уже двинулся. Мрачная сидела она среди мешков с овощами. Великолепная морковь «шантене» и лук «цитаусский» лежали за ее спиной. Час назад она уже рассчитала все: сколько можно выручить на их великолепной желто-розовой окраске и чего стоит само название лук «цитаусский» и морковь «шантене».

Теперь Степанида относилась и к названиям и к товару с полнейшим безразличием: «цитаусский» не «цитаусский», «шантене» не «шантене», — какая разница, если цена все равно определена заранее и написана на дощечке и ни полушки лишней на этом «шантене» не заработаешь! Предстоял очень скучный и даже не совсем понятный Степаниде день: «Торговля — не торговля, базар — не базар! И чего ради я еду?»

Однако все оказалось иначе, чем она думала.

И вывеска с названием колхоза, и белые нарукавники, и марлевые салфетки сразу поставили ее в новое, никогда прежде не испытанное положение.

— Зачем у кого попало покупать, когда здесь колхозная торговля! — говорили покупатели и шли к Степаниде.

Никто не тыкал в сметану пальцем и не кричал: — Намешала простокваши с мукой да еще просишь втридорога, бесстыжьи твои глаза!

И никому она презрительно не бросала в ответ:

— От бесстыжей слышу!

На базаре стояли обычная сутолока и гомон:

— Смородина, смородина — угренский виноград! Кому угренского винограда?

— Грузди соленые, в пироги годятся, к водочке в самый раз!

— Творогу, творожку! Творогу, творожку!

Но Степанида уже с пренебрежением поглядывала на своих крикливых товарок: она была выше всего этого.

Разговор вокруг нее шел культурный и уважительный. Покупатели забирали покупки, говорили: «Спасибо» — и, уходя, прощались, как со знакомой. Через несколько базарных дней у Степаниды образовалась своя клиентура.

Особое впечатление произвела на Степаниду одна встреча.

Однажды голубая «победа» остановилась у площади, и сам Угаров, председатель известного всей области колхоза, вошел в базарные ворота. Высокий, на голову выше всех окружающих, он шел неторопливо, спокойно, не теряясь в базарной сутолоке.

Внимательные глаза его медленно переходили с одного предмета на другой, все видели, все замечали и, казалось, вбирали в себя окружающее. Он направлялся к ларьку своего колхоза, но умело разложенные товары Степаниды привлекли его внимание. Он подошел ближе к ней.

Ни одного человека во всем районе не уважала Степанида так, как уважала Угарова. В течение многих лет с любопытством и невольной завистью она следила за его судьбой. Она любила своего мужа, почитала его лучшим мужиком во всем районе и, только вспоминая Угарова, вынуждена была признать, что существует человек, рядом с которым меркнет даже ее уважаемый всеми Кузьма Васильевич. Авторитет Угарова, его известность, его влияние, его хозяйственные таланты, его вельможная осанка, его негромкий, но властный говор, его голубая «победа» — все было живым воплощением Степанидиных идеалов. Еще в расцвете лет, встречаясь с Угаровым в угренском клубе, на собраниях, на гулянках и на базаре, Степанида начинала оживленнее, чем обычно, говорить и громче смеяться — хотела, чтобы он ее заметил. Угаров же не замечал ее, не знал о ее существовании и не подозревал, что есть в Угренском районе неглупая и властная баба, которая единственно перед ним, Угаровым, согласилась бы склониться.

В базарный день впервые в жизни Угаров подошел к Степаниде и заговорил с ней:

— Первомайского колхоза торговля? Чем богаты?

Полувековой базарный опыт помог Степаниде мгновенно сориентироваться. Она откинула плечи, чуть улыбнулась и ответила со степенным достоинством:

— Вы бы лучше спросили, чем мы не богаты. Вот лук «цитаусский» раннеспелый… Сорт завозной из дальних мест, в наших краях редкостный. Вы, видно, и не слыхивали о таком? Содержит витамины в большом количестве. Потребляется для вкуса, а также для лечения малокровных болезней… Вот морковь «шантене», сорт среднеспелый, сладкий, сахарный. Могу вам рекомендовать! Тем особо хорош, что до весны пролежит, не испортится.

Минуту назад Степанида и сама не подозревала о наличии у себя в памяти таких слов и сведений. Угаров слушал, и светлые глаза его веселели.

— Вот это торговля!

Своим обычным, оценивающим взглядом он осмотрел всю ее — от немолодого, но все еще цветущего лица до широких плеч, — и она поняла, что пришлась ему по нраву.

— Морковь «шантене» подходящая. Надо будет позаимствовать у вашего колхоза на развод. Найдутся семена?

— Я скажу в правлении, — сказала Степанида таким тоном, словно все правление плясало под ее дудку.

Угаров попрощался с ней, а через несколько минут подвел продавца из своего ларька, и Степанида услышала слова:

— Первомайцы капусту в день продадут, а у тебя третий базар не продана. Учись!.. Красиво торгует хозяйка!

Он сел в свою «победу» и уехал.

Не радость, а внезапное раздражение, горечь и досаду принесла Степаниде эта слишком поздняя встреча. Разве не могла она, как равная с равным, стоять с ним рядом, еще много лет назад, как своя со своим, перекинуться молодой шуткой, и сесть так же, как он, в голубую «победу»? Она не подумала обо всем этом ясно и отчетливо, она только представила свой богатый, пустой и никчемный дом, только внезапно захотела начисто снести, разгромить ту базарную стойку, у которой простояла полжизни, захотела кликушей упасть на землю и забиться на ней не то от злости, не то от горечи.

Короткая встреча с Угаровым так же, как смешные слова Дуняшки о пластмассовой зубной щетке, ранили Степаниду. Она приехала мрачная и осунувшаяся, не пошла домой, а прилегла на сундуке в комнате Василия и весь вечер молча смотрела с сундука не то злыми, не то воспаленными от слез глазами.

«Стареет, видно, мама-то, — подумал Василий. — Съездила на базар, и как не своя. Сила-то уже не та…»

А ей невмоготу было смотреть на чужое счастье и благополучие, на Авдотью и Василия, жизнь которых шла независимо от нее, по другим, нехоженным ею путям, и к ночи она встала, молча оделась и только с порога бросила Василию:

— Присмотрел бы ты мне квартиранта в дом… кого из приезжих…

— Останьтесь у нас, маманя! — сказала Авдотья. — Чего вам в пустом доме ночевать?

Но Степанида потащилась к себе.

Наступили дни, когда все удавалось и ладилось, лучшие чаяния Василия осуществлялись скорее, чем было задумано, а он ходил сумрачный, и временами верхняя губа его с черной щетиной усов подергивалась, словно он хотел сказать что-то сердитое, но вовремя удерживался.

— Черноты в тебе прибавилось… — говорила Настя. — С чего бы это? В колхозе порядок, в семье все людям на зависть… В позапрошлом году, когда под тобой земля качалась, ты веселей ходил.

Авдотья молча присматривалась к мужу. Ей думалось, она знает его вдоль и поперек, а в этой напряженной сумрачности его было что-то неожиданное, и непонятное ей. Она не пытала мужа расспросами, только старалась быть еще ровнее, веселее и ласковее, чем обычно.

Степанида объясняла его состояние по-своему:

— Заскучал. Это и с покойным Васильевичем моим бывало смолоду. Сила в нем перекипала, выходила накипью. Все будто ладно, а с ним вдруг спритчится — заскучает, затомится, лишится покоя. И как захлестнет его, так лучшее ему снадобье — ходить на кулачные бои. Наши ребята раньше с заречными ходили стенка на стенку, ну и взрослые мужики за ребятами, бывало, раззадорятся. Иной раз и старики, выпивши, выйдут испытывать силу. Это в наших местах исконный обычай.

Василий действительно «заскучал». За последние два года создалась у него привычка к быстрым и разительным переменам, к борьбе острой и требующей напряжения всех его сил и способностей. Когда все в колхозе наладилось и пошло гладко, Василий стал беспокойней, чем прежде.

Не раз о нем, как о председателе быстро поднявшегося колхоза, писали в газетах. Статьи эти, когда-то доставлявшие ему самолюбивое удовольствие, он теперь читал сердито, с некоторым пренебрежением поглядывая на корреспондентов, расточавших ему похвалы, и, проводив их, вечерами, укладываясь спать, сердито бурчал:

— Ездют… Хвалят, как покойника… Об чем пишут?… Об том, что два года назад сделано. Мы еще не на кладбище… Мы еще, дай бог каждому, живые люди… Ты лучше меня выругай, да за нынешнее, чем нахваливать за то, что быльем поросло… С живым человеком должно как с живым обращаться!

Он чувствовал в себе силу большую, чем когда-либо, а планы, роившиеся в уме, еще были не ясны ему и все наталкивались на какие-то не зависящие от его воли препятствия.

Давний замысел о кирпичном заводе оставался не реализованным, потому что соседи не хотели отдавать свои глины и сами собирались строить завод. Мечта о таких же больших и богатых стадах, как у Угарова, также не могла осуществиться, так как кормовая база была явно недостаточна для таких стад. Досадней же всего было то, что и глины и луга с великолепными травостоями были рядом, у соседей.

Не раз подходил Василий к границам своего колхоза и думал с досадой: «Поле — как поле, и не видать никаких этих границ, а каждый раз, как задумаешь что новое, так и стукнешься об них, как лбом о каменную стенку. Малышко да Угарову хорошо — у них раздолье на две тысячи гектаров. Есть где развернуться!»

Однажды, когда Василий собирался еще раз поехать в колхоз «Всходы» и попытаться договориться насчет глин, соседи сами пожаловали в правление.

Ефимкин, худой, с быстро мигающими светлыми глазами, шел впереди. На лице его застыло обычное извиняющееся выражение. За ним следовала совсем молоденькая девушка с любопытными глазами и с таким вздернутым носом, что он потянул за собой даже верхнюю губу, а за ней старуха, похожая сразу и на Степаниду, и на Ксенофонтовну, и на бабушку Василису. Степаниду она напоминала важностью, Ксенофонтовну — лукавством спрятанных в пухлых щеках глаз, а Василису — располагающей, старчески-доброй улыбкой.

Василий сразу насторожился: «Зачем пожаловали?»

— Рады гостям, — сказал он сдержанно, — милости просим садиться. Чем можем служить?

Гости чинно уселись, и старуха, видимо считавшаяся ведущим лицом в разговоре, как горохом посыпала словами:

— Пришли мы к тебе, Василий Кузьмич, по делу важнейшему, по нашему обоюдному интересу и по нашему взаимному расположению.

Старуха тарахтела витиевато и непонятно. Ефимкин поглядывал на нее с сомнением, а девушка — с неудовольствием.

Василий понял, что старуху прихватили с собой как известного в деревне мастера всяких дипломатических переговоров и что сами теперь не рады ее словоохотливости, — старуха же, наоборот, была рада случаю показать свое искусство.

— В старой нашей присказке говорится: «У вас купец, у нас товар», — продолжала она. — Нынче старые присказки поворачиваются по-новому. Не о женихе с невестой пойдет речь. У вас земля, и у нас земля, у вас пашни, мы лугами богаты; у вас река, у нас озеро; у вас кирпичный завод — у нас глины.

Ефимкина раздражало это сплетенье необязательных слов, и он сердито сказал:

— Тут дело серьезное и не для чего его замусоривать пустяками. Я с тобой буду прямиком говорить, Василий Кузьмич. По решению общего собрания, пришли мы к тебе для предварительного разговора. Хотим к вам всем колхозом проситься. Принимайте нас к себе… Вот и весь сказ…

Василий с первых слов старухи понял причину их прихода, обрадовался и встревожился и мгновенно предрешил исход разговора. Чтобы не выдать своего волнения и обдумать ответ, он притворился, будто у него была срочная необходимость позвонить по телефону на ток.

— Как мотор? Установили мотор, говорю? — гудел он в трубку. — Через час чтоб было готово. Сам приду испытывать. — Положив трубку, он неторопливо закурил.

— Какой будет твой ответ, Василий Кузьмич? Станете или нет нас принимать?

— А какой нам интерес вас принимать? У нас хозяйство, у нас порядок в колхозе, а у вас?

— А чем у нас не хозяйство? — снова затарахтела старуха. — Где еще такие луга, как у нас? Травинка к травинке, что шерстинка к шерстинке, густота, ровнота, пышнота! Несеяные как сеяные растут!

Василий слушал ее краем уха. Мысли проносились в уме быстро и отчетливо.

«Принять их, конечно примем, однако у них задолженность, и они эту задолженность хотят переложить на наши плечи… Тут надо все обмозговать и обговорить. Народ разбалованный, надо, чтоб сразу уважали наш порядок. Как народ повернуть, как с ихними долгами быть, как севообороты менять, кого бригадиром ставить?»

Мысли мчались, и откуда-то издалека доносилась старушечья трескотня:

— Что касаемо глины, так она у нас с секретом, — такого богатства во всей области не сыщещь. Ученые люди в Москву на анализ возили секрет распознавать, да так и не распознали.

Василий чуть покосился на нее блеснувшим зрачком и сразу прикрыл глаза ресницами: «Кому рассказываешь? — со скрытой усмешкой подумал он. — Давно ваши луга да овраги хожены-перехожены. А та цена вашим глинам, какую я знаю, тебе и во сне не снилась».

— Луга у вас не плохи, — сдержанно сказал он, — да пашни не богаты.

— Ой, Василий Кузьмич, в том и обида! — быстро сказала молоденькая, — что у вас земля, что у нас, одинакова, да ведь к нам трактора ездют в последнюю очередь, а комбайна и вовсе не допросишься. У вас рожь по плечо, у нас по колено, — обидно и глядеть!

Старуха метнула на молоденькую грозный взгляд. По ее мнению, не политично было рассказывать о колхозных недостатках.

— А озеро наше самое подходящее для всякой рыбы, — перебила она девушку. — Как агроном приезжает, так каждый раз говорит, — в вашем озере можно тысячи рублей выудить!

Тонны рыбы и ферма водоплавающей птицы на берегу озера явственно представились Василию. Он сдвинул брови и сказал:

— Не в рыбе, а в людях суть вопроса.

— Наши девчата не хуже ж ваших! — воскликнула молоденькая. — И мы нынче как старались! Хлеб густой, а налива нет. Разве ж нам не обидно?!

Звонкий голос ее дрогнул такой горькой и откровенной обидой, что Василий вдруг от души понял ее и устыдился. «Я об глинах думаю, а тут люди страдают».

Стapyxa сердито посмотрела на молодую и поспешила замять невыгодный, по ее мнению, разговор, но Ефимкин оборвал ее:

— Хвалить зря не буду, но и хулить зря ни к чему. Земли не хуже ваших, да развороту меньше. И хозяина настоящего нет. Я человек простреленный по всем направлениям. У меня каждый год из разных мест вынимают осколки. Я неделю работаю, месяц лежу в больнице. При хорошем хозяине все иначе встанет.

«Тут не в глинах и не в лугах дело, — думал Василий. — Тут людям худо! Люди никак не наладятся с малым своим хозяйством. А у меня об людях была последняя забота. Или права старуха, что вокруг меня плетенки плетет, как вокруг корыстного хозяина, будто у меня, кроме корысти, и интересу не может быть? Или правы Ефимкин да эта курносенькая, что со мной как с коммунистом напрямик говорят про свою беду и ждут моего прямого слова?»

Он посмотрел на Ефимкина пристыженным взглядом и сказал:

— Моя точка зрения — принять вас. На этом я буду стоять. Однако один решать не могу. Обсудим с колхозниками.

Когда гости ушли, Василий долго стоял у окна. Дорога зигзагами вилась вокруг перелесков, воробьи качались на проводах.

«Дорогу надо прямую как стрела. Перелески долой! — Думал он, — Провода перекинуть к кирпичному заводу прямиком через лес. Строить будем из кирпича. Водрузим силосные башни…»

Все шевелилось, все двигалось перед ним — отступали перелески, выпрямлялись дороги, поднимались здания, и чем ощутимее становилось это движение, тем спокойнее делался он сам.

Перед тем как обсуждать вопрос на собрании, он решил посоветоваться с секретарем райкома. Он приехал в райком вечером, и, увлеченный своими мыслями, не постучавшись, толкнул дверь в кабинет первого секретаря. Стрельцов был один. Он поднял голову, увидел массивную фигуру Василия и вдруг отчетливо припомнил его первое посещение — вот так же, без стука, без предупрежденья, вырос тогда на пороге этот темноголовый, широкоплечий человек, с горячими, утонувшими в чащобе ресниц глазами.

Секретарь улыбнулся и поднялся навстречу.

— Что у тебя опять стряслось, Василий Кузьмич? Какая опять докука?

На зеленом сукне стола поблескивала островерхая крышку чернильницы. На черной лакированной крышке пресс-папье в тонком узоре цвели утренние краски Хохломы. Веселые и пытливые глаза секретаря улыбались навстречу. Все было знакомо в этом просторном кабинете.

Василий широкими шагами пересек комнату, отодвинул кресло и сел на него так, что ножки скрипнули.

И внезапное, без стука, появление его, и размашистый жест, которым он отодвинул кресло, могли показаться невежливыми, но причиной этого была не самоуверенность, а то, что он был целиком захвачен новыми планами и в увлечении своем не следил за жестами и поступками.

Андрей понял это и с интересом ждал разговора.

— Опять у меня докука! — улыбаясь и блестя глубоко сидящими темными глазами, заговорил Василий. — Ты, Петрович, как всегда, с одного взгляда видишь!

— Что опять у вас?

— А та у нас докука, что тесно нам. Хотим мало-помалу раздвигаться.

Василий рассказывал о своих планах и видел, как меняется лицо секретаря. Оно утрачивало обычное выражение собранности, настороженности. Казалось, что-то сильно обрадовало Стрельцова, обрадовало так, что резкие очертания лица смягчались, глаза теплели.

«Что это он? Отчего так слушает?» — думал Василий.

Когда Василий кончил, секретарь, не ответив ему ни слова, вынул из стола большой, сложенный вчетверо план района. Небольшие сильные руки его, с быстрыми коротковатыми пальцами, бережно развернули карту, разгладили примявшиеся листы.

Василий следил за этими ловкими руками. Он уже привык к неожиданностям в поступках секретаря и с интересом думал: «Чего он опять затевает?»

— Смотри! — коротко сказал Стрельцов.

На карте вокруг Первомайского колхоза был очерчен большой квадрат.

— Это мы на днях с эмтээсовцами сидели, с Валентинкой и с Прохарченко. Они тут плакались мне на трудность работы с малыми колхозами. Речь шла не только о «Всходах», но и о втором твоем соседе—о «Светлом пути».

Василий насторожился.

— Я думал только о «Всходах», — сказал он.

— А ты посмотри, как все здесь просится одно к одному. Видишь, вот центр, у вас в «Первомайском». Вокруг меж лесами почти по радиусу расположены пахотные земли. Смотри, вот тебе поля севооборота. Здесь луга, здесь огородные поливные участки, здесь твой кирпичный завод. Вот естественные границы будущего крупного колхоза — река, лесной массив. Ты только взгляни, как все ложится! Все условия для разностороннего многоотраслевого хозяйства. Колхоз, конечно, будет великоват, у нас в районе немного таких, но ведь здесь сама география диктует. Нельзя не использовать таких природных условий, тут все тяготеет одно к одному. Какое хозяйство можно создать! Как люди заживут!

Чем дальше слушал Василий, чем пристальнее вглядывался он в план, лежащий на столе секретаря, тем очевиднее становилось, что все здесь действительно «тяготеет» одно к другому, что само расположение полей, лугов, отгороженных рекой и лесными массивами, как бы говорит: «Здесь должно быть одно хозяйство». Еще не прошло у него чувство опаски и некоторого недоверия к неожиданному предложению, но уже казались ему явно ограниченными собственные замыслы о соединении с колхозом «Всходы», уже всплывало предчувствие такого размаха работы, который не брезжил еще полчаса назад.

Он оторвал взгляд от плана. На зеленом сукне стола мелькнули, словно двинутые куда-то, блестящие островерхие крышки чернильницы, веселое пресс-папье, стаканчик с карандашами. Он на миг смежил ресницы. Качнувшись, раздвигались стены леса, перемещались поля севобборота, вырастали новые фермы с автопоилками, и запавшая в память курносенькая девушки из «Всходов» шла полем впереди подруг, и уже не обидой, а неомраченной радостью светилось круглое лицо ее. Василий ощутил веселый холодок внутри и легкое покалывание в ладонях. Он снова поднял глаза. Все вокруг него изменилось. Он привык приходить сюда гостем и учеником, привык с надеждой смотреть на Петровича и ждать ответа, а теперь Петрович стоял перед ним и вопросительно смотрел на него, надеясь и ожидая ответа. И Василий уже знал, что ответит согласием, что не только согласится, а ухватится за новую идею, будет жить ею, потому что она была как раз то, чего он ждал.

— Все условия для большого хозяйства налицо, Василий Кузьмич, — сказал Стрельцов. — Дело в руководстве… Все дело в руководстве, — что ты нам скажешь?

— Не разом… — хриповатым голосом ответил Василий.

— Конечно, не сразу! Кто ж такие дела делает сразу? Поговорим, разработаем предложение, обсудим на колхозном собрании, посоветуемся с народом. Если народ поддержит, то после уборочной приступим к делу. Ты посмотри, как все складно получается.

Они опять наклонились над планом.

— Молочные фермы надо перенести во «Всходы», поближе к выпасам, — говорил Василий, все более увлекаясь, но еще сдерживая увлечение, — а свинофермы сюда, к картофельным полям. Тут, конечно, для животноводства будет простор, можно развернуться.

Андрей смотрел на его сосредоточенное и разгоряченное лицо с тем особым волненьем и гордостью, с каким смотрят на любимое и удачное созданье рук своих. И снова вспоминал он, как два года назад ворвался к нему сердитый и еще незнакомый председатель отстающего колхоза, вспоминал двухлетний путь с его многими ошибками, но с такой целеустремленностью и направленностью, которые заставляли верить в него. Но только теперь, когда Василий встал у грани своих новых, еще не раскрывшихся возможностей, Андрей понял всю меру сил, заложенных в этом рослом смуглом человеке с мрачноватыми горячими глазами, с атаманской повадкой, и предвидение нового человека, формировавшегося на глазах, взволновало секретаря.

«Второй Угаров, второй Малышко растет у нас в районе. Дайте срок, рядом с лучшими встанет и ни перед кем не спасует».

Они говорили долго, а, когда Василий выходил из кабинета, в приемной он столкнулся с Угаровым и Малышко. Угаров оживленно говорил, а Малышко слушал, прищурив строгие глаза. Казалось, они были поглощены друг другом. С Василием оба поздоровались мельком. Раньше Василий пристально и с некоторой долей зависти присматривался к ним, при встречах старался подойти ближе, поговорить с ними, послушать их и самолюбиво ловил знаки их интереса и внимания.

Сейчас он прошел мимо, не задержавшись. После принятого решения и после разговора с секретарем райкома у него появилась такая жадность к большому задуманному делу и такая уверенность в правильности и успехе замысла, что ничто другое уже не занимало его.

Он чувствовал себя другим человеком. Еще никто, кроме секретаря, не увидел скрытой в нем и готовой развернуться во весь размах силы, но сам Василий знал, что пройдет еще немного времени, и уже не он к Угарову и Малышко, а они к нему будут присматриваться с внезапным любопытством и пробудившимся интересом, удивленные его размахом, его волей, его деловой хваткой.

Он твердо знал, что будет именно так, а не иначе, и твердое знание это жило в нем, заполняло его и поднимало над теми заботами мелкого самолюбия, которые порой занимали его прежде. В ровном шаге его, в спокойно сосредоточенном взгляде было что-то такое, от чего зоркий Угаров невольно оглянулся и посмотрел ему вслед.

Василий приехал домой веселым и молодым, каким Авдотья давно не видела мужа. Еще не раскрывая всего замысла, в полнамека он отрывисто и коротко рассказал ей о большом и богатом колхозе, который жил в его воображении. Не столько отрывочные слова его, сколько молодое, вновь кипевшее в нем веселье объяснили Авдотье все, чем он зажил.

«Вот он, Вася мой! — думала она с радостью и волнением, вновь узнавая в нем того Василия, того «тракториста под красным знаменем», которого она полюбила когда-то. — Я ж ведь знала, я ж ведь чуяла, что он такой! Еще никто и не знает всей его силы, еще, может, только я одна и знаю, какой он есть, какой он будет!»

Ей и радостно и боязно было видеть, как меняется ее муж: радостно — потому, что весело было любить его такого, боязно — потому, что страшно было отстать от него. И уже не материнская любовь-жалость, а давняя девичья, удивленно-счастливая любовь к мужу, любовь-гордость, снова через многие годы возвращалась к Дуне.

Тяжелели колосья на полях. Наступала пора зрелости и плодородия, приближалось то время, когда еще нелегок упорный труд, но уже обильны и сладостны его ялоды, приближалось то, что в старину прозвали «страдою», что в наши дни именуют «уборочной кампанией», что первомайцы называли коротким и радостным слогом «жатва».

Земля готовилась щедро отдарить людей за любовь и заботу, а люди готовились достойно принять ее дары и награду.

Похудевшая, до черноты загорелая ходила Евфросинья. Наступала новая полоса в ее жизни — на время жатвы она пересаживалась с трактора на комбайн и становилась из рядовой трактористки начальником комбайнового агрегата.

Начальник комбайнового агрегата! После того как ей впервые присвоили это звание, придя домой, она деловито рассматривала себя в зеркало:

«Кудряшки на лбу не подходят… и розовая кофта с пятью бантиками тоже… Надо под спецовку белую кофточку с пуговками и на голову платок парусом, чтобы закрывал от пыли и шею и плечи. И красиво, когда комбайнёрша стоит на мостике, а платок вьется за спиной… Сережки — бирюзу с изумрудом — можно и оставить: голубой да зеленый цвет как раз хорошо!..»

— Ты чего себя изучаешь, будто новую инструкцию? — улыбнулся Петр.

— Да ведь как-никак, Петруня, агрегат в подчинении! Штурвальные, копнители, заправщики, возчики… Надо, чтоб уважали! — Она села за стол, налила себе чаю, но пить не стала, а продолжала говорить: — А главное, агрегат! Настя, знаешь, как говорит? «От людей, — говорит, — добиться авторитета нелегко, а от машины и тем паче». А уж мой-то самоход и вовсе норовистый. На первый взгляд всем взял. Ничего не скажешь: и велик, и высок, и легок в руках, и хорошей маневренности. Сам идет, сам жнет, сам молотит! Городская, самостоятельная машина! Но, с другой стороны, он, как породистый конь, не у всякого ездового идет. У хорошего ездового будет рекорды ставить, а худого раз — и об землю! Без долгого разговору! Капризу в нем много.

— Как раз по тебе, значит. В точности твой характер!

Она заранее начала обкатку комбайна — проверяла крепленье и механизмы. Настя сама занималась с ней. По утрам они вместе выходили на обкатку и на мостике, приноровившись к грохоту и шуму, вели увлекательные беседы.

— В комбайне мелочей нет, — говорила Настя, — в нем каждая гаечка наиважнейшая, а всего-то их около двух тысяч! Одна гайка испортилась, и вот уж всему комбайну угроза, а комбайн полчаса простоит, центнеров зерна можно не досчитаться!

Согласившись стать бригадиром молодежной бригады, Настя и сама не ожидала, что обучение молодежи так увлечет ее. Особенно любила она заниматься с Евфросиньей. Насте нравились рьяность к работе, жадность к знанию, свойственные веселой разноглазой бабенке. Евфросинья души не чаяла в Настасье. Свою мать Ксенофонтовну Евфросинья не ставила ни во что, и по существу впервые в жизни она привязалась к женщине, которая была много старше, опытнее, лучше и умнее ее. Евфросиньина откровенная и горячая привязанность будила в Насте материнские чувства.

— Вот у меня какой был случай, Фросюшка, — рассказывала она. — В молодые-то годы убирала я на «сталинце» пшеницу, семенной участок, а тут обед подоспел. Я говорю: работать, а тракторист — отдыхать. И верно, вторую смену парень с трактора не слезал. «За час, — говорит, — ничего не сделается, отдохнем часок, а там наверстаем». Ну, заснули мы на часок. Просыпаемся — по спинам град молотит! Все поле как скосило. Колхозники на поле слезами плакали. Сэкономить бы нам часика три, поспеть до града — спасли бы всю пшеницу. Ты этот случай запомни, как я запомнила. Из этого случая ясно видно, какая есть наша работа и чего она требует!

Степан и Настя помогли Евфросинье оборудовать собственную мастерскую.

Евфросинья притащила домой комплект новеньких ключей, набор монтажного инструмента и, по своему обыкновению, начала хвастаться:

— Комбайнер должен быть и слесарем, и токарем, и монтажником, и агрономом. Самая что ни на есть широкая специальность! Выгружать бункера будем на ходу. Выгрузную трубу мы удалим.

— Знаем, — небрежно оборвал ее Петр, — выходное отверстие бункера закрывают заслонкой, а под отверстием трубы делают площадку, где стоит приемщик зерна с мешками.

Евфросинья сразу осеклась:

— А ты откудова знаешь?

— Невелика премудрость! Почитываем… — так же небрежно бросил Петр.

Евфросинья не нашла, что ответить, сраженная неожиданной осведомленностью мужа, а он продолжал тем снисходительно-благожелательным тоном, которым часто говорил Кузьма Бортников:

— Если уж комбайнеров считать за широкую специальность, то что и говорить о полеводах! Бригадир полеводческой бригады должен не только трактор да комбайн понимать, а и всякую сельскохозяйственную машину, и агротехнику, и мичуринское учение, и политику. Как ни говори, а наше дело главное. Для нашего дела требуется широкое образование!

В последнее время Петр много и с увлечением читал. Он купил для книг книжный шкап и гордился своей библиотекой. Неусидчивая Евфросинья прониклась уважением к занятиям мужа, хвалилась его библиотекой всему району и по вечерам то и дело шипела на Ксенофонтовну.

— Тише вы, мама! Не видите, Петрунька читает?! – Петр слышал это шипенье и думал: «Налаживается помаленьку… Семья как семья». Резкая перемена в его характере удивляла всех, и только Василиса говорила:

— Они, Бортниковы-то, все такие. Смолоду озоруют, а женятся — переменятся. Кузьма-то Васильевич тоже до поры до времени был первым озорником по деревне, а женился — как рукой сняло. Бортниковы — порода семейственная.

Наконец настал такой вечер, когда Василий пришел к Евфросинье и сказал:

— Что ж, Евфросинья… Хлеб вызрел… С утра выезжай…

Росным и прохладным утром агрегат выехал в поле. Заранее заготовлены были прокосы, отмечены бугорки и ложбинки. Заранее Настя разметила особыми вешками все поле так, чтобы легче было следить за выполнением часового графика. На каждой вешке виднелась картонка с надписью, обозначавшей тот час, в который комбайн должен был дойти до этого места.

Евфросинья не раз водила комбайн, но впервые она вела его нивой. То все было игрой, и только сегодня начиналось настоящее дело. Когда невысокие, но наливные хлеба встали перед комбайном, она на мгновенье растерялась: вдруг не получится? Вдруг то, что казалось простым, верным и изученным на обкатке, изменит, предаст, подведет здесь, на живом хлебе? Расширенными, испуганными глазами она оглянулась на Настасью, Василия, Петра.

Настя сказала ей:

— Давай, Фросюшка!

Первая волна легла под ножами и потекла к транспортеру.

«Выходит! Батюшки! Получается, как у заправдашней!» Она столько раз видела это, думала об этом, и все же это показалось ей чудом. Она спокойно стоит себе, положив руки на штурвал, не делая никаких усилий, а агрегат плывет, и река хлеба течет в него. Первые порции зерна падают в бункер, первые вороха соломы блестят на солнце, и первые борозды земли, подрезанной лущильниками, ложатся за агрегатом.

Все — от штурвального колеса до ножей — стало продолжением ее рук. Агрегат стал частью её существа, его подрагивающий и мерный шум отзывался в ее мышцах, а ее нервах, в ее крови. Она сорвала с себя платок, замахала им, как флагом, и закричала, пытаясь перекричать шум:

— Пошло-о-о! Настюша, Петрунька, дядя Вася, по-шло-о!

С утра, пока хлеб был влажный от росы, она работала на первой скорости, но чем выше поднималось солнце, тем быстрее вела она агрегат.

Через несколько часов Настасья снова пришла посмотреть на ее работу. Половина участка первого звена уже была убрана, а на другой половине еще стоял литой массив хлеба, чуть шевелясь под горячим ветром. Настя поднялась на комбайн.

— Настя, я хочу третью скорость взять, а у меня не получается! — прокричала Евфросинья.

— Не боишься на третью-то?

— Да это ж — мое поле! Я ж его пахала! Я тут каждую кочку наизусть знаю. Чего бояться? Да не выходит у меня, уж я пробовала!

— Почему не выходит?

— Да при большой скорости лопасти мотовила перекидывают хлеб через щит. Уж такая мне досада, Настюшка! До того охота на третью!

— А ты замени звездочку мотовила.

— А как же? Как, Настюшка? — А так. Давай покажу.

Когда устранена была последняя задержка, Евфросинья повела агрегат на третьей скорости. Ветер бил в лицо. Впереди она видела уходящий к горизонту широкий золотой, выкупанный в синеве разлив хлебов. Сзади и сбоку на полотно хедера непрерывными и тяжелыми волнами текла рожь. Она текла, как текут воды большого озера сквозь узкое отверстие шлюза, и шум от мотора, от бегущих цепей, от шестерен и вентиляторов походил на шум водопада, и, как густая желтая пена, отсвечивая на солнце, вихрились позади вороха соломы.

Евфросинье казалось, что комбайн безостановочно втягивает в себя ниву с её золотом и синевой, втягивает и цедит ее сквозь стальные пальцы хедера.

Евфросинья уже не замечала времени, не видела ничего, не думала ни о чем, кроме этого упорного движения. Какими смехотворными казались ей теперь ее собственные прошлогодние рекорды по скоростной вязке снопов, какими ничтожными считала она и свои прошлогодние успехи по уборке, и свои прошедшие волнения!

«Скоростная вязка! Тоже почитали за скорость, за достижения! Это разве скорость?! Вот нынче действительно скорость — счет идет на километры и центнеры! Гуди, мой самоход, сыпься, зерно!»

Мимо мелькали вешки, она не смотрела на них, не думала о них — знала, что все равно перевыполнит график. Мгновенно мелькнула узкая, в четверть метра, незасеянная полоса.

«Что это? — подумала Евфросинья. — А да не все ли равно! Вперед и прямо, на третьей скорости, чтобы все текла и текла нива сквозь машину!»

В обеденный перерыв Василия и Петра на дороге перехватили две запыхавшиеся девушки.

— Петруня, Василий Кузьмич! — еще издали закричала Вера Яенева. — Фроська звенья подмяла!

— Как звенья подмяла? — не понял Василий.

— Комбайном. Прямо шпарит и шпарит сквозняком, с ихнего участка на наш! Ни межи, ни вешки ей нипочем! — плакалась Вера.

Все заторопились в поле.

— Все лето работали по звеньям, пололи, удобряли, а в уборку все звенья покосились! Весь урожай под одно пошел.

«Вот своевольная баба, — думал Василий, — не одна, так другая с ней морока!»

Он торопливо шагал по пыльной дороге, и девушки едва поспевали за ним.

— Ох, и будет сейчас звону! — в предвкушении скандала Вера затрясла головой. — Ведь она на каждое слово десять! У нее на весь сельсовет хватит крику! Она на наши звенья начихала, да нас же еще и обвиноватит!

Василий и Петр молчали, собираясь с силами. Оба хорошо знали, что такое крупный разговор с Евфросиньей.

Они шли полем навстречу комбайну. Половина массива была уже убрана.

— Гляди-ка ты! — удивился Василий. — Как корова языком слизнула!

Комбайн плыл навстречу. Уже видны были загорелое лицо и нахмуренные брови Евфросиньи. Пестрый платок парусом бился у нее за плечами. Комбайн приближался с мерным и четким перестуком, и, покоряясь ему, падали навзничь хлеба; только неподвижные вороха соломы оставались за ним на опустевшей земле. Так сильно и споро работал агрегат, что все невольно остановились любуясь.

И Василий, и Петр, и девушки готовились к ссоре с Евфросиньей, но упорное движение машины словно подчинило их себе, раздражение прошло, уступило место почти невольному восхищению. Евфросинья вдруг перестала быть Евфросиньей — озорной и самовольной бабенкой, а превратилась в «начальника комбайнового агрегата», в человека, от уменья и таланта которого зависело многое. А уменье и талант у Евфросиньи были. И когда она подплывала на своем комбайне, все словно забыли о ее вздорных выходках и видели только тот азарт и талант, которые она проявляла в каждом деле, за которые многое прощалось ей и до этого дня.

Не сморгнув глазом, она и при них переехала межу, разделявшую участки двух звеньев, и только тогда Василий шагнул к агрегату. Он поднялся на лесенку комбайна и сказал ей в ухо с неожиданной для самого себя ласковостью:

— Что же ты, Фросюшка, звенья подмяла?

— Дядя Вася, — крикнула в ответ Евфросинья, — этак же, напрямик, в два раза скорее! Эти участки спланировали на полтора суток, а если сквозняком убирать, то я на третьей скорости и к ночи управлюсь! Ты гляди-ка — на небе-то тучи! Дождя бы не было!

— Ты бы хоть согласовала… — упрекнул он ее.

— Дядя Вася, да ведь я ж, ей-богу, нечаянно! Он как двинул, как взялся гудеть, как пошел, я и сама не заметила, что межу перешла. Не веришь? Право слово, не вру!

И Василий поверил ей. Недаром он много лет работал на МТС. Он знал подчиняющую силу машины и, стоя рядом с Евфросиньей, чувствовал, что и у него рука не повернулась бы кружить агрегат по малым загонам, когда есть для него прямой и открытый путь. Сердце тракториста и механизатора заговорило в нем. Машина должна быть использована с максимальным эффектом — он не только знал это умом, он чувствовал потребность в этом, такую же настоятельную, как потребность здорового, сильного и разумного человека в свободном дыхании, в ничем не стесненном движении. Он слез с комбайна и подошел к молодежи. Его сразу затеребили:

— Что? Что? Дядя Вася, что она сказала? – Он не спеша закурил папиросу.

— Сказала, что если будет работать сквозняком, то на третьей скорости к вечеру кончит оба участка. Вон, — он кивнул на небо, — тучи… Надо кончать к ночи.

— А как же звенья?

— Что же звенья? Урожай-то почти одинаков в обоих звеньях. Да и что касается меня, то, я полагаю, звенья на поле ни к чему. Так же и бригадиры думают.

— А как же быть?

— А это не мне одному решать. Вынесу вопрос на правление. Обсудим.

По дороге Василий и Петр заглянули на тот участок молодежной бригады, где работали лобогрейка и вязальщицы. К Василию подошла проходившая мимо Любава.

Василий встретил ее шуткой:

— Что же ты, Любава, опять с самолета на автомобиль пересела? Опять вас молодежь обгоняет!

— А вот я про то и хотела поговорить с тобой, Василий Кузьмич! — сердито ответила Любава. — Не по справедливости это, и просим мы Петра с самолета снять!

— Как это не по справедливости? — вступил в разговор Петр.

— А так. За рабочий день мы больше ихнего убрали, а они что ухитрились? Они в обед не присели! Перекусили, что пришлось, и опять за работу!

— Ну и что ж? — сказал Петр. — А кто вам мешает не обедать?

— У нас бабы в годах и детные. Я не могу допустить, чтобы мои колхозницы работали не обедавши.

— Никто вас и не неволит! А если вы такие нежные, то хватит с вас и автомобиля.

— А я перед тобой стою на своем, Василь Кузьмич! — сказала Любава. — Разве это порядок — без обеда работать?

Василий не торопился с ответом.

«Как правильно поступить? — думал он. — С одной стороны, у молодежи настоящий энтузиазм к работе и самоотверженность. Как их не поощрить? Как снять Петра с самолета, когда они сделали больше, чем Любава? Это и комсомольцам кровная обида! А с другой стороны, что же приваживать людей работать без обеда? Этого быть не должно. Тут надо осторожно решить».

— За вчерашний день мы не будем говорить, а на сегодня, и на завтра, и на будущее время я категорически запрещаю работать в обеденный перерыв! — сказал он.

— Кто это нам запретит работать? — заволновались девушки.

— Я запрещу! Чтобы бригады забыли и думать увеличивать рабочий день без разрешения правления Если обеденный перерыв, — значит, обедайте, отдыхайте, беседу послушайте, газету прочитайте — вот ваше дело.

— А если мы добровольно?

— Да кто это нам запретит работать?

— А если мы по своему желанию?

— Я вам запрещаю! Сейчас как раз обеденный перерыв. Бросайте работать, садитесь обедать, а после отдыхайте. Такая моя команда. Так вот без обеда поработаете неделю, а после что? После для вас открывать в колхозе госпиталь? Марш на перерыв!

Девушки, недовольно ворча, отправились отдыхать, а Василий пошел дальше. Он шел и улыбался. Ему вспомнилось то давнее зимнее утро, когда он с фонарем ходил у развилины дорог от столба к сосне, ожидая запоздавших колхозников, и с тоской смотрел на часы.

Вот она вдалеке — та развилина, та двурогая сосна и тот столб, они видны отсюда.

Вдруг ярко, до самых мельчайших подробностей, представился ему и круг, по которому он ходил: «столб — хворост — сосна», и колючий зимний ветер, и, главное, то чувство досады, тревоги, тоски, которое владело им тогда.

Так далеко все это ушло! Вся жизнь шла теперь на другом уровне. Здесь тоже были свои неприятности, трудности и шероховатости, но как они отличались от того, что было тогда!

Тогда его мучило то, что колхозники с опозданием и недружно выходили на работу, то, что Полюха и Павка издевались над колхозом, что Степанида тащила гречку с мельницы и что веревочка и огороды для многих были дороже колхоза, то, что не было кормов на ферме и семян в закромах, а теперь его тревожит то, что колхозники работают во время обеденного перерыва и не соглашаются отдыхать и что Ефросинья в азарте работы переехала звеньевую межу.

Он вспомнил лекцию о коммунистическом обществе, которую слышал на днях в райкоме. После лекции много говорили о том, что будут противоречия и трудности и при коммунизме.

«А ведь такое противоречие, как у меня с комсомольцами или как у Петра с Ефросиньей, и при коммунизме возможно! Жаль, я тогда не подумал, а то бы рассказал в прениях, — усмехнулся он. — Иль взять тот случай с Василисой, когда ей давали лучших ярок с фермы, а она на нас же осердилась, или как Вениамин Иванович с Валей поспорили из-за планов МТС. Вспомнить мне обо всем об этом да выступить на обсуждении после лекции. А мне оно не к разу… Вот она и двурогая сосна… Та самая».

Он поравнялся с ней и прошел под двумя ее шумящими вершинами, прошел тем же самым путем, по которому, как по замкнутому кругу, топтался темным утром около двух лет назад.

«Хворост — столб — сосна!» Те же самые! И давно ли было? А как далеко! А Первомайского колхоза и узнать нельзя!»

Ветер переменил направление, и стрекот далекого комбайна пролетел над тихой дорогой, над сосной, над полями и перелесками.