1. «Важное для нашего колхоза!»

Вечером Авдотья въезжала в родное село. Мартовские морозы сковали подтаявшую за день дорогу. Грузовик буксовал на льду у крутого подъема, недалеко от избы, где столько лет прожила Авдотья. Она не могла оторвать взгляда от голубых резных наличников, от высокого крыльца, которое она так любила по утрам отскабливать добела.

«Может, Вася дома, может, смотрит из окна… Соскочить, подбежать, позвать: «Вася!»

Машина, наконец, взяла подъем, и Авдотья пересилила себя, оторвала взгляд, отвернулась. Грузовик остановился против избы Василисы. Кто бы мог думать, что так трудно будет пройти эти несколько шагов от машины до ступенек по обледенелой тропке, подняться на чужое крыльцо, взяться за чужую, непривычную маленькую ручку двери?

«Толкнуть дверь и войти… И незачем оглядываться!.. Что ж я стою? Что ж думаю?»

Все было твердо решено до отъезда, но только теперь пришел срок бесповоротно осуществить принятое решение.

Она постояла на крыльце, передохнула, глотнула морозный воздух и открыла дверь.

— Ну, вот и я, бабушка Василиса!..

Валентина и Василиса сделали все для того, чтобы она сразу почувствовала себя дома. Половина большой, добротной избы была отдана Авдотье. Катюшкин «пионерский уголок» с рисунками и расписанием занятий на стене, Дуняшкин «игральный столик», взбитые парадные подушки на Авдотьиной кровати, расшитые занавески на полках большой кухни — все казалось обжитым, домовитым, устоявшимся.

«Обжились, устроились, — думала Авдотья, обнимая детей, — но как же там, у Васи? Зачем занавески-то с петухами сняли у него? Пусто, должно быть, там…»

Ей хотелось плакать.

Валентина понимала ее состояние, старалась быть особенно оживленной и разговорчивой.

— Дунюшка, милая, сколько книг привезла! Целая библиотека! И тетради! Конспекты!.. Какой же ты молодец! Ну, теперь пойдут дела на наших фермах! — весело говорила она. — А мы тебя ждали. Пирогов напекли. Бабушка, Лена, девочки, все за стол!.. Показывай же, что привезла, рассказывай, что видела…

Когда розданы были подарки и улеглась суматоха встречи, Валентина спросила:

— Какие у тебя планы? С чего думаешь начать?

Авдотья огляделась еще раз. Старинные часы с боем, массивный книжный шкаф в углу, бахромчатый абажур на лампе — все было непривычным, чужим и чуждым. Раньше она не замечала этих давно знакомых вещей, а теперь каждая из них ранила. Не смотреть! Нe думать! Несколько мгновений просидела, наклонив голову, опустив глаза, потом поднялась, принесла тоненькую тетрадку в черном клеенчатом переплете.

— Вот оно, Валенька, начало моей жизни. «Важное для нашего колхоза», — прочла Валентина старательно и крупно выведенный заголовок. Ниже другими чернилами очень мелко, так, как пишут только для себя, было написано:

«Видеть наши возможности, верить в наши возможности, умело использовать эти неограниченные возможности!»

Авдотья вспыхнула так, словно прочли слова, сокровенные и касающиеся лично ее:

— Академика Петрова слова… с его книжки переписаны.

Валентина посмотрела, не понимая: «Почему покраснела? Почему так старательно переписала эту фразу? Что свое, большое она в эту фразу вложила?» Осунувшееся лицо Авдотьи, несмотря на тонкую прорезь морщинок, казалось юным. Впечатление юности шло от доверчивого, задумчивого и нежного выражения синих глаз. Линия маленького рта была твердой, небольшие обветренные руки уверенно листали страницы тетради с записями, четкими и лаконичными, как параграфы закона. «Ой, не знаю, не знаю еще я этой женщины!» — весело и удивленно подумала Валентина. Казалось, заглянув в ручей, она вдруг увидела в нем нежданную и волнующую глубину.

— Вот спланировала я «зеленый конвейер», — оправившись от смущенья, продолжала Авдотья. — У тебя здесь есть планы севооборотов?

Большие листы едва уместились на столе. В комнате было тихо. Девочки играли в спальне новыми игрушками. Прасковья и Василиса наперегонки вязали. За перегородкой Лена шуршала ученическими тетрадями: проверяла письменные работы.

В тишине слышались отрывистые фразы Авдотьи и Валентины:

«Залужить минимум тридцать гектаров поймы», «На пятом пале посеять вико-овсяную смесь…»

Вдруг Прасковья всхлипнула, выронила вязанье и быстро ушла за перегородку. Разговор оборвался.

— Дуняшка… может, еще передумаешь? — спросила Василиса.

Авдотья не подняла глаз от плана. Синие, зеленые, коричневые прямоугольники быстро-быстро бежали перед глазами.

— Не могу… да и о чем говорить? Решено.

— Я бы тоже не смогла, — тихо отозвалась Валентина. — Ведь он не сват, не брат, не сосед. Ведь он муж… Как же с мужем без согласия, без дружбы?

Авдотья разгладила ладонями покорежившийся на сгибах план, подняла наполненные слезами глаза и спокойно оказала:

— Так вот, Валенька, я и говорю, относительно — поймы я в районе уже согласовала — в план по МТС они включат. Это первый большой вопрос! А второй большой вопрос — об электрификации кормовой кухни. Корнерезку да кормомойку можно через ременную передачу соединить со жмыходробилкой, а для этого и нужен-то один электромотор мощностью в несколько киловатт!

Василиса опустила вязанье и засмотрелась на Авдотью.

Всю жизнь прожила Василиса с пьяницей-мужем, и никогда не приходило ей на ум уйти от него. Она не понимала Авдотью и осуждала ее за уход от Василия: «Такое ли я терпела от своего?» — но по доброте своей молчала и не высказывала осуждения. И только сейчас, слушая, как распоряжается Авдотья десятками гектаров колхозной земли, как свободно рассуждает она об электромоторах и непонятных Василисе киловаттах, она вдруг не умом, а сердцем поняла, что не может и не должна Авдотья терпеть то, что терпела сама Василиса. «Да будь я на ее месте, разве б я терпела? Нет, Лука Миронович, нет, батюшка! — мысленно обратилась она к нелюбимому мужу, умершему тридцать лет назад. — Ты бы надо мной нынче не похозяйничал! Я бы этак же вот повернулась, да и нет меня! А что же мне теперь? У меня и ферма на руках и от людей уважение, я и при своем деле и при своем хозяйстве. Ты или живи со мной, как положено жить, по-доброму, по-семейному, или шасть из моего дому!»

Василиса уже одобрительно смотрела на Авдотью и так развоевалась в мыслях, словно Лука Миронович и впрямь мог подняться из могилы и вся Василисина жизнь могла начаться заново и повернуться по-новому.

Знакомые животноводческие постройки, изгороди и тропинки казались Авдотье обновленными. Она так долго и тщательно обдумывала все подробности будущей фермы, так живо и реально представляла ее, что уже не могла отделить настоящее от будущего и видела все сразу: и то, что есть, и то, что будет. Кудрявые заросли клевера подбегали к самой дороге, вдалеке, у поймы, зеленели луга, разделенные на аккуратные загоны, электромоторы шумели в кормовой кухне, новый телятник стоял на взгорке — все было так несомненно и близко, что казалось уже существующим. Она несла в себе свои планы, как большую силу и большую радость. Странно было, что другие не видят того, что так ясно видит она, и порой отвечают на ее рассказы недоумевающе терпеливыми взглядами.

Минутами ей казалось, что она от чистого сердца протягивает людям хлеб, свежий, теплый, душистый, а люди недоверчиво смотрят на ее душевный дар и на ее радость.

Однажды под вечер, засидевшись на ферме, она разговорилась с животноводами о будущих стадах и фермах. Увлекшись, она не сразу заметила, как, позевывая, поглядывает на ходики Ксенофонтовна, как переглядывается с кем-то через окно Дуся-телятница, как равнодушно смотрит куда-то в пространство Матвеевич.

— Интересно было послушать… — видимо, желая ободрить ее, сказала Василиса. — Только не для нашего все это колхоза, как я полагаю…

— Да я же про вас, про нас говорила! — сказала Авдотья. — Как же вы не видите?.. — Голос оборвался, ее охватила досада на людей, не хотевших понять ее, и на самое себя, не сумевшую убедить их.

Живо вспомнился ей разговор с секретарем райкома перед февральским собранием. Обидой дрогнул тогда его голос. Как она понимала теперь эту обиду! Как хотелось ей, чтобы сейчас он был рядом!

— По золоту мы ходим… как слепые… — невольно повторила она его слова. — Вот будто и не убедила я вас в том, что через год, через два мы сами себя не узнаем. Будто вы и не поверили в мои слова. Но я вам докажу. На примерах день за днем буду вам доказывать. Вот нынче же выберу одну из коров и покажу, что из нее можно сделать при научном подходе.

После неудачного разговора она прошла на ферму. Рыжие и черно-белые, давно и во всех подробностях знакомые коровы стояли в привычных стойлах.

Авдотья осматривала их так, словно видела впервые. Нет, это были не просто коровы. Каждая из них — секретный ларец, в котором спрятаны ценности. Как найти ключ к ним и которую из них выбрать для примера, для доказательства? Может быть, Звездочку? Нет, тяжела, массивна, большеголова, хороша, но, по всему видно, неподатлива, не скора на раздой. Буренку? Старовата. Может быть, Думку?

Авдотья разглядывала Думку: «Не велика, но крепкая. Морда маленькая, сухая, а крестец могучий, и задние ноги поставлены широко. А шерсть-то, шерсть! Гладкая, блестящая, как приклеенная, лежит на коже!» — Авдотья вспомнила, что и в прежние годы Думка иногда удивляла хотя и кратковременным, но быстрым повышением удойности.

Теперь предстояло подобрать подходящую доярку. Авдотья вспомнила, как слушала ее Ксюша Большакова. Едва ли не она одна поняла все то, что волновало Авдотью. Ксюша, словно угадав ее мысли, появилась на пороге вместе с Дуняшкой и Катюшкой.

— Маманя, маманя, мы тебя ищем!

Девочки подбежали к ней, она, не глядя, обняла их, притянула к себе и сказала Ксюше:

— Думку я отобрала для показа, удой у нее средний, да уж очень хороша по экстерьеру! — Она с удовольствием выговаривала это новое слово, еще не утратившее для нее своей свежести. — Поручу я это тебе, Ксюша. Дело это не только тебя касается… Это для всех должно быть доказательством. Понимаешь, Ксюша? Молоденькая ты. Моложе всех на ферме. А я тебя выбрала. Полагаюсь на тебя.

Ксюша смотрела так, словно ее посылали в увлекательную и опасную разведку:

— Я все в точности сделаю, что ты мне скажешь, тетя Дуня!

Полученную колхозом кормовую ссуду Авдотья использовала расчетливо. Особое внимание обратила она на рационы для лучших коров. После разговора с Ксюшей она составила рацион для Думки по всем правилам науки.

Дойку Ксюша проводила по новому способу — кулаком. Четыре раза в день она выводила Думку на прогулку. Ксюша возилась с коровой целый день.

К вечеру, когда подвели итоги, оказалось, что Думка сбавила удой на триста граммов.

— Так и должно быть! — успокаивала Валентина Авдотью и Ксюшу. — Корова еще не привыкла к новому режиму. Ксюша еще не научилась доить кулаком. Не расстраивайтесь! Завтра уже все будет лучше!

На следующий день Думка сбавила еще сто граммов. Ксюша пришла к Авдотье, ни слова не говоря, села на лавку у печки и заплакала. Авдотья и Валентина кинулись к ней:

— Ксюша, да что ты? Что?

Oна вытирала слезы бахромчатым концом черного полушалка и смотрела на Авдотью с горькой обидой:

— Ребята засмеяли… «Кладоискательщица», — говорят. Клад, говорят, откопала из навозного золота?»

— Кто это говорит?

— Да Петро..

— Нашла чьи слова слушать! — с сердцем сказала Авдотья. — Надо было мне такое дело взрослому человеку доверить, а я на несмышленку положилась!

Ксюша сразу перестала плакать:

— Тетя Дуня, да ведь мне обидно! Я при Петре не плакала, я отбивалась, а сюда пришла — не стерпела!

— Какой у тебя комсомол слезливый! — упрекнула Валентина Алешу. — Плохо, плохо воспитываешь своих комсомолок!

— Ну, вот и мне из-за тебя попало! — улыбнулся Алексей. — Не ждал я от тебя! Ну, да ладно! Садись пока к столу! Высушишь свое болото, тогда будет серьезный разговор!

Удой понизился не только у Думки, но и у других коров. Событие это взволновало весь колхоз. Валентина, Алеша, Лена, Василиса, Любава, Татьяна и Авдотьин заместитель Сережа Сергеев, прозванный в отличие от других колхозных Сереж Сережей-сержантом, допоздна сидели за столом в кухне у Василисы и всё пытались успокоить Авдотью и Ксюшу. Сережа незаметно для других держал Ксюшу за руку и шепотом обещал ей приструнить Петра. Ксюша сидела, оцепенев сразу и от горя, и от блаженства.

— У нас тут целый штаб образовался сам собой! — шутила Валентина.

Утром в правлении Авдотья встретилась с Василием. Она встречалась с ним часто, всегда при людях, и говорили они всегда отрывисто и коротко и только необходимое.

— Что у тебя на ферме? Почему удой падает? — сумрачно спросил он.

— Не научились еще доить по новому способу, да коровы не привыкли к новым порядкам, — волнуясь, ответила она. Василий промолчал и посмотрел на нее исподлобья недоверчивым коротким взглядом.

«Как же хорошо, что я в эти дни не возле него, а возле Вали да Алеши!» — невольно подумала она.

За день Думка сбавила еще двести граммов. С утра следующего дня Авдотья уехала по делам в Угрень, а через несколько дней, когда вернулась, Ксюша увидела ее и побежала рядом с машинами. Ветер заносил концы полушалка на раскрасневшееся лицо девушки.

— Полтора! Полтора! — кричала она, пытаясь высвободить лицо.

— Что полтора? Еще полтора сбавила? — со страхом спросила Авдотья, готовая ко всяким бедам. Она свесилась с борта машины, словно собиралась выпрыгнуть на ходу и бежать на ферму.

Ксюша, наконец, освободилась от полушалка, сбившегося вокруг головы, и Авдотья увидела сияющее счастливое лицо:

— Прибавила! Полтора!

За несколько следующих дней Думка прибавила еще пол-литра и продолжала прибавлять. Она медленно, но несомненно выходила в рекордистки.

История с Думкой произвела впечатление не только на первомайцев, но и на животноводов из соседних колхозов. На ферму зачастили гости: всем хотелось узнать «Ксюшин секрет». Первомайцы впервые за последние годы почувствовали, что им есть чем погордиться. Настроение на ферме изменилось, но самые удивительные перемены произошли в самой Ксюше. В Ксюшиной судьбе история с Думкой сыграла решающую роль.

Воспитанная строгой и требовательной матерью, Ксюша издавна пользовалась в колхозе репутацией тихони и скромницы. Этой репутации способствовали и ее молчаливость, и ее тоненькое смугло-бледное личико, и всегда опущенные ресницы, и сдержанные, робкие манеры. Она всегда держалась поближе к своей подружке Татьяне. Колхозники привыкли видеть их вместе. Рослая, круглолицая, задорная Татьяна обычно шла впереди широкими мальчишескими шагами, а чуть сзади нее семенила остролицая, тоненькая Ксюша.

— И что ты все за Танюшку хоронишься? — приставал к ней Петр, и Ксюша молчала, не зная, что ответить.

На ферме, возле Авдотьи, она постепенно осмелела, а история с Думкой как бы завершила перелом, происходивший в ней. Она бойко рассказывала и соседним колхозникам и гостям из района о своей работе с Думкой, о «кормовых единицах», о «перевариваемом белке», о «поддерживающем» и «продуктивном» корме. Она научилась выступать на собраниях и писать обличительные заметки в стенгазету.

Авдотью вскоре после ее приезда повысили в должности, поручили ей все колхозное животноводство. Она предложила на свое место на молочную ферму поставить Ксюшу.

— Девчонка! Тихоня! Смиренница! Материна дочка! — возражали колхозники.

— Мне с ней работать, а я лучше ее на ферме никого не знаю, — отстаивала Авдотья свою выдвиженку. — И не одна же она будет—все около меня!

Так Ксюша стала заведовать молочной фермой. Свои новые обязанности она выполняла с азартом и настойчивостью. Корма выдавала только с веса, строго следила за рационами и распорядком дня, сепараторную и приемочную комнаты украсила занавесками и салфетками из накрахмаленной марли. Она ходила теперь в белоснежном халате и в такой же белоснежной косынке, повязанной тюрбаном. Смуглое и тонкое личико ее выделялось в этом обрамлении. На поясе у нее всегда висела связка разнообразных ключей — от сепараторной и от молочной кладовой, от кормовой, от стола с документами и от множества других сундучков и ящиков, назначение которых знала она одна. Ключи мелодично звенели, халат распространял сияние, темные глаза блестели из-под косынки, и все это наряду с Ксюшиной молодостью и деловитостью производило неотразимое впечатление и на первомайцев и на всех приезжих.

— С Думки все пошло! — говорил сторож Мефодий. — Скажи, пожалуйста, какой талант в Ксюше открылся к этой самой Думке!

Перемены в Ксюше и в ее судьбе, происшедшие с разительной быстротой, в течение двух-трех недель взбудоражили всю первомайскую молодежь, особенно взволновали они Татьяну, которая привыкла считать себя сильнее и деловитее подруги.

Татьяна тоже безошибочно чувствовала в себе «талант», только талант этот еще «не открылся», а Татьяна никак не могла определить, в чем он заключается.

«У Ксюши открылся талант к Думке, — думала она, — а у меня к чему откроется? У меня он тоже должен открыться, без этого я не проживу! Скорей бы уж он открывался! А то ходишь, как бесталанная: люди-то ведь не видят, что у тебя внутри притаилось!»

История с Думкой еще больше укрепила уверенность Авдотьи и в себе и в реальности своих широких замыслов. Какой ничтожной и неумелой казалась ей теперь прежняя работа на ферме, когда все сводилось к тому, чтобы вовремя покормить и подоить коров! Теперь на фермах строго рассчитывали рационы, выявляли возможности животных, выделяли племенные и раздойные группы, проводили бонитировку стад, занимались подбором производителей, переоборудовали и электрифицировали кормовую кухню. Кроме этой сложной повседневной работы, шла кропотливая подготовка к весне — к освоению лугопастбищного и прифермского севооборотов, к залужению поймы, к строительному сезону.

Хозяйство сделалось сразу таким многосторонним и сложным, что уже невозможно стало за всем «доглядеть» самой и недостаточной оказалась сила личного примера. Те методы, которыми Авдотья руководствовалась прежде, стали явно непригодны.

Теперь необходимо было и учить людей, и растить из них организаторов, и увлекать их своими планами, и превращать их в своих помощников. Авдотье помогала ее неизменная настойчивость и способность отдавать всю себя тому делу, которое она делала. Она ничего не умела делать наполовину — это было основной чертой ее характера. Веселилась ли она девочкой «Ващуркой» на лесной поляне, верховодила ли бригадой на картофельном поле, бежала ли вечером навстречу любимому, училась ли на курсах — все она делала в полную меру душевных сил, щедро и беззаветно, забывая о себе самой, о своих удобствах и неудобствах, выгодах и невыгодах. С тем же свойственным ей самозабвением работала она на ферме, и окружающие не могли не видеть этого.

Авдотья никогда не задумывалась над тем, как «создать» себе авторитет и каким тоном отдавать приказание. Она помнила и знала одно: все задуманное необходимо сделать как можно лучше и как можно скорее.

— Это надо сделать! — говорила она, и в коротких, спокойных словах ее звучала такая заражающая убежденность, что все понимали: действительно надо сделать.

И делали… Не всегда быстро, не всегда хорошо, но всё же делали. Правда, в первое время всякое, даже мелкое нововведение требовало больших усилий.

Даже такое простое нововведение, как обычай подвязывать коровам хвосты во время дойки, укоренилось не сразу и потребовало упорства и изобретательности. Но радостно было то, что Авдотья уже видела около себя помощников и единомышленников.

Однажды во время дойки она остановилась около Тани-барыни и Ксюши, не замеченная ими. Ей хотелось посмотреть, как управляется молоденькая Ксюша с упрямой старухой, которую недавно, к Авдотьиному неудовольствию, перевели в доярки.

— Вчера вы, Татьяна Ксенофонтовна, опять не кулаком доили, а пальцами, — строго и укоризненно говорила Ксюша.

— Кто это тебе сказал такую ересь?

— Коровы ваши мне сказали! Почему удойность снизилась? У всех повышается, у вас идет книзу! Уж я знаю! Как начнут то по одному, то по другому способу выдаивать, так минимум на пол-литра с коровы не досчитаешь!

— Кулаком дою… не видишь, что ли? — мрачно отозвалась Ксенофонтовна.

— Прихватывать надо глубже! И массаж вы лениво делаете. Ведь говоришь вам, говоришь о пользе массажа — даже досада возьмет. На золоте стоим — нагнуться ленимся, — сердито заключила Ксюша, явно подражая Авдотьиным интонациям.

Авдотья тихо засмеялась и спряталась за стенку стойла. Слова Ксюши не только обрадовали, но и взволновали ее.

«Вот каково расходится! — думала она. — От Петровича эти слова ко мне перешли, от меня — к нашей Ксюше, а от нее, глядишь, — еще к кому-нибудь! Ах ты, Ксюша, сама-то ты наше золото!» — с нежностью думала она о девушке.

А Ксюша между тем не отступала от Тани-барыни.

— И опять у вас корова хвостом трясет над подойником! — обнаружила она новый непорядок. — Почему не подвязали ей хвост?

— А чего его подвязывать? Чай, хвост— не девичья коса! Всю жизнь так доим, а худа не видели!

— У себя дома хоть помелом трясите над дойницей, а на ферме надо соблюдать санитарные правила. Молоко должно быть чистым.

— Будто уж оно и грязное!

— Грязное. Ведь проводила тетя Дуня беседу, показывала на картинках, какие бывают микробы, возбудители болезней! На коровьем хвосте таких микробов тысячи, а она у вас хвостом размахивает над самой дойницей.

— Ладно уж… В другой раз подвяжу! — нехотя сказала Ксенофонтовна.

Авдотья решила прийти Ксюше на помощь. Она вышла из своей засады:

— Поди сюда, Ксюшенька!

Ксюша подбежала к ней: — И что мне с ней делать, тетя Дуня? Не стоять же над ней цельные сутки! И прислали ж нам на ферму такое лихо!

— Погоди, девонька! Мы ее доконаем!

Когда все четыре доярки принесли молоко учетчику, Авдотья сделала четыре ватных фильтра и стала фильтровать по отдельности все четыре порции.

— Что ты задумала, Авдотья Тихоновна? — забеспокоились доярки.

— А я, девушки, грязь ловлю. Узнаю, которая из вас всех больше грязи напустила в молоко.

Все фильтры, кроме фильтра Ксенофонтовны, оказались чистыми.

Ксюша, по указанию Авдотьи, прибила их к доске показателей, устроенной около фермы, и над ними старательно написала мелом:

«Товарищи колхозники! Смотрите, как работают наши доярки! Самая неаккуратная доярка — Татьяна Ксенофонтовна Блинова. Глядите, сколько грязи она напустила в молоко!»

Впечатление оказалось сильнее, чем ожидала Авдотья.

Большая входная комната фермы была сборным пунктом, куда собирались бригады с утра и после перерыва, перед тем как выезжать в поле. Сюда же приходили колхозники за молоком. Здесь всегда было много народу. Люди толпились у доски показателей, рассматривая Авдотьины «экспонаты», смеялись над Ксенофонтовной. Ксенофонтовна молча сидела в углу, дожидаясь, пока учетчица вызовет ее для сдачи молока.

Когда она вышла из угла, то оказалось, что глаза у нее мокрые.

— Спасибочки вам, Авдотья Тихоновна! — сказала она с горьким упреком. — Еще ты вот этакая была, когда я тебя люлюкала. Мать-то твоя, бывало, уйдет на работу, а тебя мне подкинет. A в двадцать пятом году я тебе свистульку резиновую с ярмарки привезла да двух раскрашенных петушков! По старинным обычаям, за добро добром платят, а у вас, у нынешних, видно, другой порядок. И на том спасибо, что определили меня в грязнухи! Низкий поклон вам за это!

Она поклонилась в пояс и вышла. Авдотья растерялась, ей стало жаль Таню-барыню, а доярки смеялись:

— Видно, крепко ты ее пробрала, если она тебе припомнила резиновую свистульку с двадцать пятого года.

Авдотья смеялась вместе с ними, а про себя думала: «Велико ли дело — коровьи хвосты, а сколько с ними хлопот! Целую витрину из-за них пришлось организовать… Иначе не убедишь народ».

Успешная работа на ферме радовала Авдотью и помогала ей переносить тягостный семейный разлад.

Растревожила и надолго вывела ее из равновесия одна случайная встреча. Авдотья ехала в Угрень с попутным грузовиком. У соседнего селенья, в котором жила мать Степана, грузовик остановился, и к нему подбежали три женщины. В одной из них Авдотья узнала свою бывшую свекровь Анну и поспешно укрылась за мешками, избегая встречи. Анна никогда не любила Авдотью и не могла простить ей того, что она, немолодая и детная, «опутала» Степана, который был моложе ее, мог жениться на молоденькой и иметь своих детей.

Старуха помогала усесться в грузовик двум своим спутницам — пожилой женщине и совсем молоденькой, веснушчатой миловидной девушке.

— Ой, банки не подавились бы! — весело говорила молоденькая. — Мама, дайте я эту банку в руках повезу. Брусничное варенье, Степан Никитича любимое!

— Носки-то шерстяные я не поспела связать! Шерсти положила три клубка — пусть отдаст связать! — наказывала старуха.

— Не сомневайтесь, Анна Николаевна, мы с Олюшкой сами свяжем! Не сомневайтесь! — говорила пожилая.

— Да скажите ему, чтобы он шарфом повязывался! У него грудь слабая!

— Мы за ним наблюдаем! — веселым, певучим голосом сказала молоденькая.

Когда женщины уже уселись, Анна вдруг, словно ее толкнули в спину, потянулась к молоденькой, порывисто обняла ее и поцеловала. Глаза ее повлажнели, взгляд был нежен и значителен. И так же порывисто ответила на ее ласку девушка. Она сразу вспыхнула и взглянула на свою мать глазами испуганными и счастливыми.

Авдотья оцепенела. Что это было? Молчаливое благословение? Безмолвный сговор о том, о чем еще рано говорить словами?

Машина тронулась. Женщины оказались на редкость приветливы, словоохотливы и быстро завоевали расположение всех попутчиков.

— Поставили его к нам на квартиру, я сперва-то противилась, к начальнику лесоучастка с жалобой ходила! — весело рассказывала пожилая. — А он такой оказался человек, такой человек, ну, лучше родного сына! Нынче в Угрене были, старшая дочь у меня я Угрене выдана, так решили попутно к его матери заехать, посылку забрать, да и просто познакомиться. Уж очень редкостный человек — жилец-то наш.

— Дом ему обещают выстроить на лесоучастке… — тихо сказала девушка, глядя прямо перед собой.

С болью и горестным любопытством смотрела Авдотья на юное, почти детское личико.

В этой смеси страха и радости, в этом робком и жадном предчувствии счастья Авдотья угадывала самое себя, свою первую, едва проснувшуюся, еще самой себе непонятную любовь.

Авдотьина первая радость была слишком быстро надломлена, и только большая сила любви и юности помогла ей оправиться и снова пойти навстречу счастью по первому зову Василия.

Степан — не Василий. Степан побережет девичье сердце, не оттолкнет рук, тянущихся к нему навстречу.

Авдотья снова и снова вглядывалась в лицо девушки.

Если б выбирала невесту для сына, для брата, для лучшего друга, то выбрала бы как раз такую, веселую, нежную, любящую, открытую…

В Угрене Авдотья слезла с грузовика и остановилась, оглядываясь, где бы найти такой закуток, чтоб хоть ненадолго укрыться ото всех, побыть одной, выплакать те слезы, что подступили к глазам. Такого закутка не было. Она пошла в райисполком и задержалась у большого зеркала. Невысокая женщина с тонкой прорезью морщин у глаз смотрела на нее печально и кротко.

Через несколько дней она получила письмо от Степана:

«Дуня, голубушка, только что узнал, что ты ушла от Василия. Приехать сейчас не могу, на работе не отпускают, сейчас самая горячка — кончаем сезон. Прошу тебя, напиши срочно, как и что. Может, сама сюда приедешь или мне приезжать? Не знаю, что писать дальше. В ожидании твоего письма.

Любящий тебя Степан».

Дуня всю ночь на спала, обдумывая ответ, а утром написала:

«Степушка, уехала я от Васи временно, по недоразумению между нами. Навовсе мне с ним порвать нельзя — детей от отца не оторвешь. Прошу я тебя, родимый мой, живи, обо мне не думай, не пропускай своего счастья. Вася — отец моих детей, и мне от этого не уйти, а недоразумение, что у нас вышло, должно пройти».

Авдотья писала о «временном недоразумении» для того, чтобы не томить Степана напрасными надеждами и тревогами. В действительности она все меньше верила в возможность нового сближения с Василием и все дальше отходила от него.

Однажды вечером они встретились лицом клицу с Василием. Василий шел от Буянова. В гостях он крепко выпил.

Увидев Авдотыо, он схватил ее за руки:

— Дуня, что ж мы наделали друг с другом? Дуня!

Она испугалась и рванулась от него. С трудом приобретенное спокойствие сразу исчезло от одной этой фразы, она не спала всю ночь в тревоге и ожидании.

Если бы он повторил эти слова еще раз, если бы сказал их трезвым, она не устояла бы — она вернулась бы к нему. Она вернулась бы без света и радости в сердце, без уверенности в счастье, но с желанием во всем идти навстречу мужу и все создать заново.

Но тогда он не повторил этих слов. А потом, встречаясь с ней в правлении или на ферме, держался еще суровее и говорил еще резче, чем прежде. Была ли случайной и забытой та пьяная фраза, сказанная на дороге или он понял испуг Авдотьи и ее молчаливое бегство, как бесповоротный отказ вернуться к нему? Авдотья не знала этого, но она была рада, что он не повторял своих слов, что ей не приходилось заново все передумывать, заново ломать себя и бередить незажившие раны. Только какие-то новые, большие и хорошие поступки и чувства могли помочь им забыть старое и начать все сначала. Пока этого большого не было, Авдотья не могла заставить себя подойти к Василию и пугалась одной мысли о возвращении к нему.

Сперва она боялась, что детям будет плохо без отца, в чужом доме, но вскоре убедилась в обратном.

В многолюдном и веселом доме Василисы девочки чувствовали себя гораздо лучше, чем в мрачном отцовском доме.

Василиса рассказывала им сказки, Алеша мастерил им игрушки и катал на санках, Валентина играла с ними в жмурки, в кошки-мышки. Лена снабжала их книжками.

К удивлению Авдотьи, девочки, несмотря на тоску по отцу, стали спокойнее, ровнее, в разговоре у них появились новые темы и новые слова. Особенно восприимчива была Дуняшка, которая постоянно смешила все разросшееся семейство Василисы. Когда Валентина привезла ей из Угреня резинового петуха, Дуняшка склонила голову набок, осмотрела петуха со всех сторон и Авдотьиным голосом снисходительно изрекла:

— Ничего по экстерьеру…

У нее появились собственные политические убеждения и планы.

— Черчилль — очень плохой человек! — заявила она во всеуслышанье за ужином. — Когда я вырасту, я его повыгоняю.

— Куда ж ты его повыгоняешь? — поинтересовалась Валентина.

Дуняшка не замедлила с ответом:

— В пустыню Сахару!

— А что он там будет делать?

Дуняшка и тут не растерялась. Судьба Черчилля была предопределена ею заранее:

— Он там ветряки будет строить, чтоб воду из моря гнать нам на ферму.

— Всех смешала в одну кучу! — смеялась Валентина. — Черчилль — это главным образом от Алеши, пустыня Сахара — от Лены, а ветряки и вода для фермы— это наши с Дуней болячки!

Вскоре после приезда из города Авдотья по поручению Валентины делала доклад для молодежи о том, что она услышала на курсах.

С помощью Лены и Алеши она подготовила таблицы и рисунки и настояла на том, чтобы молодежь собралась в школе.

— Мне надо, чтобы и доска была, и столики, где записывать, и чернильницы на столах!

Прасковья пришла послушать и волновалась за нее, Катюша и Дуняшка сидели на задней парте вместе с Прасковьей и с гордостью поглядывали на окружающих. Каждому входившему Дуняшка сообщала: — А наша мама сегодня будет учительницей!

Когда все уселись, Авдотья вышла к доске. Она была принаряжена в новую сатиновую горошком кофточку. От волнения щеки ее разгорелись. Похудевшая, розовая, большеглазая, она казалась очень молодой.

«Как-то Дуня справится? — думала Валентина. — Работница она золотая, но молчунья. Ну, да как-нибудь! Что она не сумеет рассказать, то я добавлю».

Авдотья несколько раз сделала такое движение: губами, словно хотела и не могла начать говорить. И, когда слушатели уже начали волноваться за нее, вдруг заговорила спокойно и ровно:

— Картофель и хлеб, кони и коровы — все, чем мы живы, от чего идет питание и жизнь человека, — всё это создано человеческим трудом и руками. Как посмотришь на руки, — она протянула ладони, — маленькие! Что они могут? А как подумаешь, да послушаешь ученых людей, да поглядишь вокруг, так диву даешься — чего только ими не поделано! Каким же путем получаются коровы-ведерницы из маломолочных животных и картофельные клубни по полкилограмма весом из мелкого картофеля? Создаются они одним путем, а в пути этом две тропы — отбор и воспитание…

«Душенька, Дуняшенька, — нежно думала Валентина. — Несколько фраз сказала — и выложила самую сущность мичуринского учения».

А Дуня продолжала:

— Путем воспитания можно воздействовать на свойства любого растения. За примером нам недалеко ходить. Вспомните, как в нашем соседнем колхозе «Заря» добились раннего созревания капусты. Они растили ее в торфяных горшочках. В июне еще ни у кого во всем районе не было капусты, а они возами возили. Капуста тогда еще в диковину была, ее с руками рвали, большие деньги платили…

Авдотья говорила целый час, и доклад ее слушали с неослабевающим вниманием. Все были довольны, и только на Татьяну — бригадира огородной бригады — доклад произвел впечатление совершенно неожиданное. Она мрачнела с каждым Авдотьиным словом, смотрела на докладчицу с явным гневом, а минутами оборачивалась к Валентине и сверкала сердитыми и укоризненными глазами. Едва Авдотья кончила доклад, Татьяна встала и сказала срывающимся голосом:

— А теперь, поскольку доклад окончен, я прошу освободить меня от бригадирства. Как хотите, а бригадиром я не буду!..

Она села, наклонила голову и так натянула платок, что спрятала лицо.

Такого вывода из всего сказанного никто не ожидал. Все опешили.

— Вот тебе и раз.

— Да ты что, Танюша, белены объелась?

— Вот это высказалась деваха! Что с ней сделалось?

Авдотья подошла к Татьяне:

— Танюша, да ты что?

Татьяна еще ниже склонила голову и молчала.

— Танюша, а Танюша? Да чего ты? Не пойму!.. – Авдотья тронула девушку за плечо. Татьяна оттолкнула ее и подняла голову. Круглые щеки были залиты румянцем и мокры от слез. Синие большие глаза сверкнули гневом и обидой. Татьяна поняла, что ее сокровенный «талант», которого она так нетерпеливо ожидала, мог открыться как раз в ранней капусте. Она живо воображала, как в трудные дни перед новым урожаем в опустевшую колхозную кассу текут тысячи, добытые ее, Татьяниными, руками. О торфяных горшочках она читала, но не представляла себе всей их силы и теперь сердилась, и на себя, и на Авдотью, и на Валентину:

— Спасибо тебе, Дунюшка, спасибо! И вам тоже спасибо, Валентина Алексеевна. Выбрали меня бригадиром, а я-то, дурочка, положилась, доверилась: чего, мол, не знаю, тому научат, помогут не опозориться, научат не хуже людей быть! А вы… Не могла ты мне, Дуня, описать, что, мол, так и так, Танюшка, готовь торфяные горшочки, высевай раннюю рассаду? Про Думку свою, небось, писала на ферму? И расчет рационов и всякие советы чуть не каждый день отписывала, а об огородной бригаде у тебя печали нет! А на вас, Валентина Алексеевна, я и глядеть не хочу. И не подходите вы ко мне! Говорите в «Заре» на ранней капусте колхоз тысячи заработал. А мы не могли? Мы чем хуже? Да скажи мне это же недели назад, все бы я приготовила. А теперь что же? Рассаду уже высеваем. Тысячи в руках были—из рук вышли. Спасибочки вам обеим!

Татьяна села и, не скрываясь, заплакала. Плакала она сердито и красиво, закусив крупные губы, нахмурив темные брови.

Авдотья и Валентина почувствовали себя виноватыми и растерялись. Валентина была по горло занята зерновым хозяйством, и по должности и до специальности она была полеводом, но это не оправдывало ее, и она не могла простить себе того, что упустила из виду огородную бригаду.

— Танюшка, виновата я, закружилась с зерновым хозяйством, огород выпустила из виду, — каялась она Татьяне. — Вот тебе моя повинная голова.

— А что я с твоей головой буду делать? Капусту из неё не вырастишь! — сердито всхлипывала Таня.

— Танюша, еще не все пропало, ты рассаду высевай в парники, а пикировать будем в торфяные горшочки.

— А где они, торфяные горшочки?

— Наделаем.

— Когда? Дуняша вон говорит, в «Заре» их зимой делали…

— А мы в неделю сделаем! Одни мы с Авдотьей, чтобы ты на нас не сердилась, сделаем тебе пятьсот горшочков. Да не плачь ты ради бога!.. Все равно на дворе мороз, зима, на твое счастье, затянулась, успеем мы с твоей капустой!

Но Татьяна, видя, что ее слезы производят впечатление, пустилась плакать еще сильнее.

— Алеша, давай сейчас же откроем комсомольское собрание. Комсомольцы все здесь. Остальных тоже пригласим присутствовать. Решим этот вопрос.

Алеша открыл собрание.

— Предлагаем каждому комсомольцу и каждому сознательному колхознику сделать в ближайшие два-три дня не меньше чем по триста навозно-торфяных горшочков, — сказала Валентина. — Торф Василий Кузьмич завтра же привезет, навоз и минеральные удобрения у нас есть, ночки две-три посидим и сделаем. Приспособления для поделки Алеша смастерит.

Предложение Валентины долго и активно обсуждали все, кроме Татьяны. Татьяна участвовала в обсуждении оригинальным способом: она молчала, когда высказывались «за», и начинала громко всхлипывать, когда высказывались «против».

И только когда предложение Валентины было принято, она успокоилась и сказала:

— А как с парниками? Если в горшочках растить, то и парники надо увеличивать. Парники у нас есть добавочные, да стекла к ним нет.

— Петруня, выйдем на минутку. Важное дело есть, — мигнула Фроська Петру под шумок. Они вышли.

Ксснофонтовна спокойно сидела за самоваром и не чуяла нависшей над ней беды. Настроение у нее было превосходное. Утром они с Фроськой ездили на базар продавать творог, сметану, соленые грибы, и Фроська радовала Ксенофонтовну своими талантами: она с азартом торговалась из-за каждого гривенника. Она отпускала и вновь зазывала покупателей, строила глазки покупателям мужского пола и, не жалея голоса, нахваливала свой товар так, что слышно было за километр. Она разыгрывала целые спектакли, в которых обида на скупость покупателя чередовалась с высокомерием, а высокомерие сменялось неожиданной уступчивостью, тут же сменявшейся полной непреклонностью. Ксенофонтовна считала себя опытной продавщицей, но и она отошла на задний план и только молча любовалась дочерью. Прихлебывая чай с блюдечка, она вспоминала Фроськины таланты и думала: «Золотая девка! На пятьдесят рублей больше наторговала, чем рассчитывала, и все через нее. Добытчица».

В этот момент в комнату ворвалась Фроська, молча проследовала в чулан, где хранились главные сокровища Ксенофонтовны, стала вытаскивать оттуда одно за другим большие нерезанные стекла и передавать их Петру.

В прошлом году, когда Фроська много выручила за картофель, она решила вставить себе в окна новые рамы из цельных, не резанных оконными перекладинами стекол. Такие окна были в большой моде в пригородном колхозе, куда высватали Фроськину приятельницу. Характер у Фроськи был решительный, и, размечтавшись о нарядных окнах цельного зеркального стекла, она тут же купила у стекольщика стекло по дорогой цене — ни много, ни мало на тысячу рублей.

Когда Ксенофонтовна узнала об этом, она сперва заплакала, но вскоре успокоилась. Стекла были живым капиталом — за стеклами надо было ехать в город, — и Ксенофонтовна оказалась вне конкуренции: она запрашивала за кусок стекла сколько хотела.

Узнав, что Фроська уносит этот живой капитал, Ксенофонтовна поперхнулась чаем и спросила:

— Куда?

— Колхозу.

— За сколько продала?

— Оставьте меня, маманя, с вашими пережитками! — гордо сказала Фроська. — Пошли, Петро!

Фроська исчезла так же мгновенно, как появилась. Ксенофонтовна неподвижно сидела, сраженная этим молниеносным появлением. Она никак не могла постигнуть свою дочь, разноглазую Фроську, которую она породила, но которая оказалась совсем иной, непонятной породы.

— Господи! — шептала она в забывчивости. — И что это за девка?! Из-за гривенника торгуется на базаре, как окаянная, а тысячи бросает не сморгнувши.

Когда Фроська и Петр появились на собрании, неся впереди себя большие, в человеческий рост стекла, все ахнули.

— Прошу комсомольское собрание принять от меня подарок, — с шиком сказала Фроська.

— Фросюшка! — Татьяна кинулась целовать Фроську, и та милостиво подставила круглую щеку.

Валентина сделала все возможное, чтобы загладить свою вину. На другой же день она сама договорилась в соседнем колхозе, у которого были торфяные болота, и сама вместе с возчиками и комсомольцами поехала за торфом. Она провела беседу со школьниками. На следующий вечер в пустой избе, в которой когда-то обрабатывали лен, негде было упасть яблоку: пришли и комсомольцы, и школьники с Леной во главе, и Валентина, и Прасковья с Василисой. На досках, уложенных в несколько этажей, сохли сотни новеньких торфо-навозных горшочков.

Татьяна мудрила над своей капустой. Она засыпала горшки золой, чтобы на рассаде не развелась кила, она не расставалась с термометром, который, к удивлению колхозников, тыкала в разные места: то в парниковую землю, то в расщелины парниковых стенок.

Когда проглянули росточки, она стала приоткрывать парниковые рамы.

— Танюша, ты чересчур увлекаешься, переморозишь рассаду! — предупреждала Валентина.

— Сами же вы с Дуней говорите: отбирать и воспитывать. У меня посеяно густо, с запасом, которые стебельки от холода зачахнут, те я выполю, а на их место другие высею, а которые устоят, те уж будут отборные, морозоустойчивые, крепкие!

Она тряслась над своей рассадой, как клуша над цыплятами: то закрывала, то открывала рамы, то вырывала слабые растения, то подсевала новые семена, то подкармливала, то поливала.

У нее была какая-то своя система, непонятная непосвященным. В одном месте у нее росла рассада, подкормленная калием, в другом — неподкормленная, в первом парнике были самые морозоустойчивые растения — она дольше других держала их открытыми; другой был самым теплым — она открывала его реже, чем другие.

Она знала на память чуть не каждый стебель и даже давала им имена. Один стебелек она назвала «пионер-чик», потому что он первым проклюнулся и первым выпустил листок.

В течение нескольких недель Татьяна не могла ни о чем, кроме капусты, разговаривать. Она донимала Василия бесконечными требованиями: то ей нужны были маты, то срочно понадобились калийные удобрения, то ей не нравился участок, отведенный под капусту, и она со слезами требовала другой — на солнечном косогоре.

— Повадили тебя плакать, — полушутя, полусерьезно говорил Василий, — торфяные горшочки выплакала, стекло для парников выплакала. Повадили девку!

Татьяна смотрела на него искоса влажными от слез, смеющимися глазами: она в самом деле не была слезливой и рассчитывала на слезы как на «способ воздействия», который уже выручал ее в тяжелых случаях.

А рассада росла на славу. Небольшие кудрявенькие коренастые растения радовали огородников.

Однажды выпал поздний весенний снег, и вскоре к Василию явился рассерженный Матвеевич.

— Погубила ведь рассаду-то непутевая девка! Целую раму выморозила, не иначе. А какая была рассада! Любоваться можно!

— Почему ты думаешь, что погубила?

— Иду мимо парников, смотрю: рама открыта, а на рассаде снег! Я Татьяну крикнул, а она мне в лицо градусник тычет и слушать ничего не желает.

Василий вызвал Татьяну.

— Ты чего это мудришь с рассадой? Почему не уберегла ее от снега? Для того я тебе торф возил, для того парники ремонтировал, чтобы рассаду губила?!

— Она у меня воспитанная по часам и по градусам, — бойко ответила Татьяна.

— Гляди ты, довоспитываешь!

— Я знаю, чего делаю! Нынче было минус два градуса, это для нее безопасно.

На людях она храбрилась, но дома, когда осталась одна, ей вдруг стало страшно.

Алексей уже собирался спать, когда кто-то стукнул в окно.

Он вышел на крыльцо и в лунном свете увидел жалобное большеглазое лицо Татьяны.

— Алешенька, пойдем со мной до парников.

— Что у тебя случилось? Чего в полночь на парники бегать?

— Да боюсь я, Алеша… не поморозила бы рассаду…

— Всю рассаду боишься поморозить? — встревожился Алексей.

— Да нет, Алешенька, первую раму. Да мне эту раму жальче всего. Эта рама у меня опытная, самая морозоустойчивая. Сходим, Алешенька, поглядим. Если что случилось, я одна и до дому не дойду. Как лягу на первую раму, так и помру!

Алексей взял фонарь, и они отправились в путь. Идти было трудно. Грязь, раскисавшая утром, ночью оледеневала, и дорога была неровная, кочковатая. Сильный, по-весеннему влажный ветер бил в лицо и раскачивал фонарь в руках у Алеши.

Шли они молча и торопливо.

Над парниками плыла плотная темнота. Свет фонаря отражался от стекол и почти не освещал того, что было за ними.

На минуту вырвался из темноты один крепенький стебелек в углу парника.

— «Пионерчик»… — шепнула Татьяна.

— Что пионерчик? — не понял Алексей.

— Первенький росточек я так прозвала. Стоит! Гляди-ка, Алеша. Ведь не полег! Ведь стоит!

— Может, он еще не враз поляжет?

— Давай, Лешенька, укроем парники сверху матами.

— То ты их морозишь, то матами укрываешь. Ну тебя! Пойдем домой, утро вечера мудренее!

Но Татьяниио беспокойство искало выхода. В темноте она разыскала маты и укрыла раму. Ночью она спала плохо, а утром побежала на парники. Подойдя, она зажмурилась: боялась взглянуть и увидеть беду. Потом сосчитала в уме: «Раз, два, три!» — и открыла глаза.

Растения были такие же крепенькие, как раньше, и только несколько стебельков одрябли, полегли на землю. Она сидела на краю парника и вглядывалась в каждый листок, успокоившаяся, притихшая от радости.

Полеводы ехали мимо и заглянули к огородникам.

— Ну как тут у тебя? — властно спросила Фроська. После того, как она подарила огородной бригаде стекло, она считала себя главной владелицей парников.

— Хорошо, — тихо сказала Татьяна.

— Ты гляди, не поморозь мне рассаду-то! Матвеевич — и тот беспокоится, — распорядилась Фроська.

А Матвеевич и Алеша были уже рядом.

— Стоят? — удивился Матвеевич.

— Стоят.

— Дивное дело! Не померзли!

— Воспитанные! — Таня прижалась щекой к стеклу. — Стоят, милушки мои, стоят, умники мои, стоят, дорогушечки…

— Целуйся с ними, — усмехнулся Петр. — Лучше бы меня поцеловала! Пошли, ребята!

Не успели уйти полеводы, как возле парников показалась Авдотья.

— Ну как, Танюшка? Не померзли?

— Живехоньки!

Весеннее солнце отражалось в парниковых стеклах. Щурясь и нагибаясь, Авдотья старалась заглянуть в глубь парников.

— Солнце бьет в глаза, не видать… — говорила она и вдруг, увидев, радостно ахнула: — Ровненькие, да веселенькие, да большие какие!

Тугие зеленые растеньица тянулись к солнцу, топорщили маленькие листья, и такая сила жизни чувствовалась в их упругости, что Авдотья долго не могла отвести глаз. Налюбовавшись вдоволь, она ушла с парников, занялась своими многочисленными и хлопотливыми делами, но в течение всего дня нет-нет да вставали перед глазами влажная земля с остатками ноздреватого снега, солнце, дробящееся в парниковых стеклах, и сочная зелень тугих маленьких листочков.

«К чему это я ныне все вспоминаю их? Все стоят передо мною! — думала Авдотья. — Ни мороз их не взял, ни наше запоздание им не повредило. Пробились из земли, растут, и ничто их не удержит, словно какой-то знак хороший подают. Для кого тот знак? Для нашего колхоза? А может, для меня самой?.. Ох нет! Ни к чему мне о самой себе думать!»

Она решительно отвела мысли о себе, загнала их в глубину, заперла семью печатями.

«К нашей колхозной удаче этот знак! К доброму году!»