В среду на Фоминой неделе, часу в пятом после обеда, народ гулял толпами по широкой улице села Вздвиженского. На барском дворе заметно было необычайное движение. Вся господская дворня занималась приготовлением к наступающему торжеству. Одни выкатывали из погребов бочки с пивом, другие ставили на дворе длинные столы для угощения меньших братьев христовых, то есть нищих, увечных и недужных, которые начинали уже понемногу собираться изо всех окрестных мест в село Вздвиженское на свадебный пир к боярину Максиму Петровичу Прокудину. Перед самым господским домом толпились в праздничных нарядах крестьянские старухи, молодые бабы и красные девицы; они смотрели в окна, как их барышня, государыня Ольга Дмитриевна, изволит справлять свой девичник.

— Смотри-ка, смотри! — молвила одна старуха, толкнув локтем свою внучку. — Вон видишь, за столом-то сидят?

— Вижу, бабушка.

— Это все боярские дочки.

— Да их что-то немного.

— Да, маленько!.. Вот две-то, что сидят подле нашей матушки Ольги Дмитриевны, с правой руки, дочки боярина Шетнева, а с левой… вон энта… белобрысая-то… это, кажись, внучка кадыковского барина, Карпа Саввича Пыжова… А уж других-то я не знаю.

— Чай, из Москвы понаехали. Да какие же они, бабушка, все пригожие!..

— Эх, дитятко! кому ж и быть-то пригожим? Боярские дочки сладко едят, живут в холе… что им делается!.. А все далеко им до нашего красного солнышка, нашей родной-то Ольги Дмитриевны, дай ей Господи много лет здравствовать!.. Эка пава, подумаешь!

— Бабушка, — прервала одна молодица, — да что ж это наша барышня-то… гляди-ка… кровинки нет в лице!.. И головку-то изволила понурить…

— Эх ты, глупая, глупая, — молвила старуха, покачивая головою, — да где видано, чтоб невеста ухмылялась? Чай, и ты на своем девичнике зубы-то не скалила?

— Кто? Она? — подхватила пожилая баба. — Да она на своем девичнике только что не плясала, словно не ее замуж выдавали.

— Ну, Авдотья, — сказала старуха, — так недаром же тебя муженек-то поколачивает! Коли ты такая озорница, что и в невестах не плакала…

— Эх, бабушка, да коли не плачется…

— Так ты бы хренку понюхала, дура этакая!.. Ведь старые люди говорят: коли девка в невестах не плачет, так наплачется вдоволь замужем.

— А что, Потапьевна, — спросила пожилая баба старуху, — что говорят о женихе?

— Да говорят, что он и собой молодец, и отчин много, и роду княженецкого…

— Ну, слава тебе Господи! А что, он завтра, что ль, приедет с поездом прямехонько в церковь Божию?

— Нет, Федосья, Прокофий Сидорыч говорил при мне батьке Филиппу, что жених приедет к нам сегодня и переночует здесь на селе со всем своим поездом. Для них… вон там за речкою, на верхнем порядке десять дворов отведено… Постойте-ка!..

— Что, бабушка?

— Никшни, Аксютка! Кажись, в дому-то собираются петь!.. Чу!

В комнате раздались звуки унылой песни, под которую подлинно трудно было невесте не заплакать. Сенные девушки запели:

Ласточка, касаточка,

Не вей гнезда во высоком терему:

Уж не жить тебе здесь и не летывать!..

— Что ж это они? — шепнула старуха.

— Да это, кажись, песня-то не свадебная, а подблюдная.

— Знать, обмишулились, — сказала молодица.

— Эй вы, голубки, — закричал крестьянский парень, подбегая к бабам, — что вы здесь глаза-,то пялите?.. Ступайте за околицу.

— А что? — спросила старуха.

— Жених с поездом едет.

— Ой ли?

— Право так!

— То-то же! Ведь ты, Фомка, озорник, пожалуй, даром нас перебулгатишь!

— Вот те свят — едет! Весь народ и валит из села.

— Да что ж, он близко, что ль?

— Бают, уж выехал из господской засеки и подымается на горку.

В полминуты на барском дворе не осталось никого, и даже дворовые люди, покинув свою работу, пустились бегом за остальными мужиками, которые спешили все навстречу к жениху. У самой околицы приходский священник, отец Филипп, держа в руках крест, дожидался, со всем церковным причтом, суженого боярышни Ольги Дмитриевны. Позади него стоял, с хлебом и — солью, дворецкий, Прокофий Сидорыч Кулага. Народ толпился по обеим сторонам дороги. Разумеется, все стояли без шапок. Прокофий Сидорыч, как человек опытный и бывалый, посматривал заботливо на православных, стараясь заметить, нет ли в числе их какого-нибудь недоброго человека. Вот толпа заколыхалась, народ расступился: старая, безобразная баба, опираясь на клюку, вышла вперед и остановилась на самой дороге. Прокофий Сидорыч нахмурился.

— Послушай-ка, Антон, — шепнул он дворовому парню, который стоял подле него, — ведь эта старуха… вот что вышла вперед… кажись, кадыковская ворожея, Савельевна?

— Да, Прокофий Сидорыч, она.

— Зачем пожаловала, старая чертовка!.. Знаем мы их!.. Поди-ка, скажи ей, чтоб она убиралась подобру-поздорову… нам этаких гостей не надобно… Погоди, погоди!.. На вот тебе алтын… сунь ей в руку, а то еще, пожалуй, разгневается, ведьма проклятая, всю скотину перепортит, чего доброго!.. Эй, Антон, постой!.. Ну хоть вовсе-то не гони ее, — провались она ставши! — а только отведи к стороне подальше от дороги… знаешь, чтоб глаз-то у нее до жениха не хватил.

— Слушаю, Прокофий Сидорыч, уж я ее спроважу.

— Ну, то-то же, смотри!

— Едут, едут! — раздались голоса из толпы.

Шагах в двухстах показались из-за горки два передовые вершника с белыми ширинками через плечо; за ними потянулся длинный поезд щеголевато одетых холопов Лаврентия Никитича, — их было до сорока: все они сидели на красивых конях и ехали попарно; потом ехали, также верхом, двое жениховых дружек, сыновья Герасима Николаевича Шетнева, а немного позади — князь Андрей Юрьевич Шелешпанский и Лаврентий Никитич Рокотов. Под первым красовался отличный персидский аргамак, белый как снег, с заплетенною гривою и перевязанным хвостом; второй сидел на вороном черкасском жеребце. На женихе была шапка мурмолка с собольим околышем, красный объяринный кафтан и парчовая ферязь с золотыми петлицами. Надобно сказать правду: князь Шелешпанский сидел молодцом на своем борзом аргамаке, и когда этот полный огня и жизни красавец конь начинал под ним играть, он сдерживал его могучей рукой и, как будто бы шутя и без всякого усилия, заставлял идти ровным и тихим шагом. Поезд оканчивался длинным рядом всякого рода повозок, в числе которых отличалась особенно обитая алым сукном огромная колымага с позолоченными колесами. В ней сидели посаженая мать князя Шелешпанского — супруга Лаврентия Никитича Рокотова, Герасим Николаевич Шетнев и сваха из мелкопоместных дворянок, которая должна была принимать молодых в опочивальне и осыпать их хмелем. Все мужики, завидя господ, примолкли и низко поклонились; бабы также поклонились, но только принялись болтать пуще прежнего.

— Посмотри-ка, Акулина, — молвила одна молодая баба, — с правой-то стороны жених, что ль, едет?

— Вестимо жених. С левой едет боярин Рокотов.

— Так это жених-то?.. Ну, неча сказать: сокол ясный!..

— Батюшки светы! — закричала другая молодица. — Какой на нем зипун-то!.. А сбруя-то на лошади… матушки!.. Никак литого серебра!

— Какого серебра! Разве самоцветного золота, — вишь, как на солнышке-то горит!

— Смотри, кума, смотри, как лошадь-то под ним прядает!.. Ну, молодец!

— У, батюшки, какой рослый, дородный!..

— Да личмянной какой!.. Гляди-ка, тетка, гляди, лицо-то у него так и пышет!

— Ну, послал Господь женишка нашей боярышне!

— Подавай ей Господи!..

— Эй вы, бабье! — закричал Кулага, — тише вы!.. Что вы так горланите, чечетки этакие… Тише, говорят!.. Наболтаетесь дома!

Подъехав к околице, поезд приостановился; князь Андрей Юрьевич сошел с коня, приложился к кресту, принял от дворецкого каравай, на котором стояла серебряная солонка, потом сел опять на своего аргамака, и поезд двинулся снова вперед. За ним кинулся весь народ. Старики плелись позади, молодые ребята забегали вперед и, останавливаясь на каждом крестце, встречали жениха низкими поклонами. Когда поезд поравнялся с господским домом, за ворота высыпала целая толпа сенных девушек, а из домовых окон высунулись головки приезжих барышень. Все они казались очень пригожими, вероятно, потому же, почему и звезды кажутся ярче, когда нет на небе светлого месяца: Ольги Дмитриевны не было в числе этих любопытных.

Максим Петрович, приняв жениха и почетных гостей в просторной избе своего старосты, пригласил к себе в дом Рокотова с женою и Герасима Николаевича Шет-нева. Жених, сваха, дружки и все, составлявшие поезд, разместились по отведенным для них избам. Прокофий Сидорыч заправлял угощеньем. Различные наливки, вино, пиво и сладкие меды лились рекою. Сваха набила себе препорядочный мешок черносливом, винными ягодами, финиками и всякими другими иноземными сластями; жених выпил целую ендову имбирного меду и скушал фунтика три изюму; дружки также позабавились около сластей и посмаковали вдоволь Прокудинской вишневки, которая под этим названием славилась во всем околотке. Об остальном поезде и говорить нечего. Прокофий Сидорыч не успокоился до тех пор, пока не уложил в лоск всех холопов Лаврентия Никитича; ему не удалось только справиться с одним ражим детиною, который, по привычке или по какой-то особенной способности, пил вино как простой квас, а пиво — как воду; впрочем, и тот хотя стоял еще крепко на ногах, но не мог уж вымолвить ни слова.

Вот этак часу в седьмом князь Шелешпанский, которому стало душно в избе, снял с себя ферязь и вышел в одном кафтане за ворота. К нему явился Прокофий Сидорыч

— Что, батюшка князь, — сказал он, — не угодно ли тебе прогуляться?

— Нет, — отвечал Шелешпанский, — я сяду вот здесь, на скамеечке.

— Присядь, батюшка, присядь!.. Отсюда пригоже посмотреть на все стороны. Местечко дальновидное — на горке вышло: верст за десять крутом видно, и все село как на блюдечке.

— А что, старина, — сказал Шелешпанский, — ведь это село-то все ваше?

— Как же, сударь.

— Отчина или поместье?

— Отчина, батюшка. Жалована еще при дедушке Максима Петровича.

— Доброе село, доброе!. Чай, этак домов до полутораста будет?

— Без малого двести.

— Вот как!.. А что, вон энти поля за большой дорогою — ваши?

— Наши, сударь.

— А чернолесье, которым мы ехали?

— Это господская засека.

— А вон вдали-то бор?

— Наш, батюшка, наш.

— Знатное село, знатное!..

— Чай, у вас по речке-то луга заливные?

— Да, сударь, заливные. По той стороне верст на пять пойдет все Пойма. Наша река невеличка, батюшка, а весной по ней хоть струга ходи. Вон ракитник-то на лугу — в полую воду одни вершинки видны.

— Знатное село!.. Кажись, и крестьяне у вас исправные.

— Да, сударь, благодаря, во-первых, Бога, а во-вторых, государя Максима Петровича, мужички у нас по миру не ходят. Много есть зажиточных, и разве редкий только по мясоедам-то пустые щи хлебает.

— Вот как!.. Ну, знатное село!.. А что это, направо-то, дорога куда пошла?

— В Москву, батюшка.

— Откудова ж мы приехали?

— От Серпухова.

— Так!.. Посмотри-ка, старина, кто это там по московской дороге едет?

— А кто их знает!.. Здесь езда не малая. Бывает, временем, как в Москву повезут хлебец, так по дороге и денно и нощно тянутся обозы Ведь Серпухов — город торговый, батюшка; пристань на Оке, а кремль-то никак почище был московского, весь из белого камня построен Теперь он поразвалился, а все еще местами как взглянешь на стену, так шапка с головы валится. Говорят, будто бы его строил царь Иван Васильевич, — не Грозный, сударь, а дедушка Грозного…

— Что это, брат, — прервал Шелешпанский, который, не слушая дворецкого, продолжал смотреть с приметным беспокойством на большую дорогу, — эти проезжие-то, видно, не мимо едут?

— А что, сударь?

— Вон, видишь, своротили с большой дороги… едут сюда!

— Сюда?.. Так, может статься, это сестрица Максима Петровича.

— Кто? Аграфена Петровна Ханыкова?

— Должно быть, она. К ней посылали нарочного в Москву.

— Зачем?

— Что ты, батюшка князь!.. Как зачем? Ведь она родная тетушка твоей нареченной, так как ж ее не позвать на свадьбу?

— Так она знает, что завтра свадьба? — вскричал с ужасом князь Андрей Юрьевич.

— Как не знать.

— Ну! плохо дело!

— А что, сударь?

— Беда, да и только!

— Беда! — повторил с удивлением Прокофий Си-дорыч.

— Да как же не беда! Ведь Аграфена-то Петровна скажет об этом Мамонтову.

— Какому Мамонтову?

— Ну вот этому — провал бы его взял!.. Ах, Господи… Смотри-ка, смотри!.. На четырех тройках!

— Да, сударь, это не Аграфена Петровна, а, кажись, люди служивые.

— Вот тебе раз! — вскричал Шелешпанский, вскочив со скамьи.

— Да, сударь. Вон остановились за околицей… говорят о мужичками… вон одна подвода поехала прямо к господскому дому… а с другой-то сошли служивые и стали возле околицы… А вон остальные-то две подводы, кажись, повернули сюда… Ну, так и есть!.. Видно, к старосте..

— А где живет староста?

— Здесь, батюшка. Это его изба. Князь Андрей Юрьевич помертвел.

— Да вот уж они и едут, — сказал дворецкий. — Эк дерут!.. Видно, животы-то не свои.

Князь Андрей Юрьевич кинулся на двор и начал метаться по сторонам как угорелый. На все вопросы Прокофия Сидорыча он не отвечал ни слова, а только повторял прерывающимся голосом:

— Где ворота, где ворота?

— Ворота? — спросил дворецкий, который, видя необычайный испуг жениха, и сам также немного испугался. — Какие ворота?

— На зады, на зады!

— Да вот, сударь, перед тобою.

Шелешпанский распахнул ворота, выскочил на огород и ударился бежать.

— Батюшка князь! — закричал Кулага, стараясь догнать жениха. — Да постой!.. Куда ты?..

Добежав до плетня, который отделял огород от поля, Шелешпанский остановился.

— Уф!.. Задохся!.. — промолвил Прокофий Сидорыч. — Да что это, сударь князь, куда ты изволишь бежать?

— И сам не знаю! Куда глаза глядят! Ну вот хоть в лес!

— В лес? Ах, Господи!.. Да от кого ж ты это изволишь прятаться?

— Как от кого? Ведь это приехал Мамонов!

— Так что ж?.. Да Бог с ним!.. Пускай он Мамонов… что тебе до этого?

— Да ведь он уж два месяца за мной гоняется.

— Гоняется?

— Ну да! Ведь у него указ есть схватить меня — да в солдаты.

— Как так?

— Да так! Слышь, велено всех новиков забирать на службу, и Аграфена-то Петровна с ними заодно… Ах, батюшки-сударики! Вот тебе и свадьба!

На заднем дворе избы раздался грубый голос:

— Эй, староста!.. Где староста? Подавайте его сюда. Князь Шелешпанский полез через плетень.

— Погоди, батюшка! — закричал Кулага. — Тут болото: увязнешь по уши… Постой, постой!

Но Шелепшанский перекинулся со всего размаху через плетень, грянулся оземь и, к счастию, попал не в трясину, а между двух кочек, в грязную лужу, в которой он увяз только по пояс. Прокофий Сидорыч перелез бережненько через плетень и, придерживаясь за него, помог жениху выбраться на сухое место.

— Вот я говорил тебе, батюшка! — сказал он. — Тише, тише!.. Изволь ступить сюда… на кочку… вот так!..

— Ух, батюшки! — промолвил Шелешпанский, отряхиваясь как медведь, который вылез из болота. — Грязи-то на мне, грязи!.. А кафтанчик новенький, с иголочки…

— И, батюшка, сошьешь другой!.. Чу! Никак уже служивые-то по огороду ходят.

В самом деле, на огороде послышались голоса.

— Голубчик ты мой… родной, — прошептал князь Андрей Юрьевич, дрожа всем телом, — спрячь меня куда-нибудь!

— Да куда ж я тебя спрячу, батюшка, — сказал Кулага, почесывая затылок, — лес далеко, и идти-то до него все чистым полем. Вот кабы летом, так дело иное: засел бы в коноплях, так тебя наискались бы досыта; а теперь время весеннее, и в лесу-то спрятаться негде.

— Ух, батюшки! — проговорил, заикаясь, Шелеш-панский. — Слышишь?.. Идут!

— Ну, делать нечего! — прошептал Кулага, — Ступай-ка, батюшка, вдоль плетня… вон там налево барское гумно… Все-таки лучше, чем здесь, на юру: там можно и в ригу, и меж одоньев завалиться — не вдруг найдут.

— Ступай же вперед, голубчик, ступай!

Пройдя шагов двести вдоль крестьянских огородов, они вошли калиткою на барское гумно.

— Ну вот, сударь, — сказал дворецкий, — хочешь где-нибудь за одоньем прилечь или в ригу?..

— Постой-ка, голубчик!.. Ведь это кладь соломы?..

— Да, сударь.

— Так я залезу в нее.

— Что ты, батюшка! ведь это хорошо минутки на две, а то задохнешься; да еще неравно с барского двора приедут за соломой, начнут валить ее на телегу да как хватят тебя вилами в бок… избави Господи! Вот разве, сударь, в овинную яму, так авось туда не заглянут.

— В самом деле!.. Ах ты, мой любезный!.. Голубчик мой!.. Пойдем скорее.

— Вот тебе раз! — вскричал Кулага, подойдя к овинной яме. — Лестницы-то нет!.. Да постой, батюшка, я спущу тебя на кушаке.

Прокофий Сидорыч снял с себя пояс, захлестнул один конец за туго подвязанный кушак Шелешпанского и начал его спускать потихоньку в яму.

— Ох, батюшка князь, — промолвил он, кряхтя, — грузен ты больно!.. Не сдержу… видит Бог, не сдержу!..

— Ничего! — сказал Шелешпанский, — пускай: внизу-то солома.

Кулага выпустил из рук кушак… князь Андрей Юрьевич повалился на солому, крякнул и встал на ноги.

— Ну, что, батюшка, не ушибся? — спросил дворецкий.

— Нет Ступай-ка теперь, голубчик, на барский двор, проведай, что там делается, да приди сказать мне.

— Ладно, сударь, я как раз сбегаю… Да послушай, батюшка, — промолвил Прокофий, воротясь, — смотри сиди смирно и, коли кто подойдет к овину, голосу не подавай… Как я приду, так первый тебя окличу