На другой день, то есть во вторник на святой неделе, дворецкий и приказчик Максима Петровича, Прокофий Сидорыч Кулага, выехал на тележке осмотреть барские поля, которые тянулись версты на три по обеим сторонам большой Серпуховской дороги.
— Эка благодать Божья! — шептал он про себя, посматривая с радостью на яркую и густую зелень озимых полей. — Что, брат Ферапонт, — молвил он, обращаясь к седому старику, который правил лошадью, — каковы всходы?
— Да, батюшка Прокофий Сидорыч, — отвечал старик, — из годов вон!.. Давно я живу на свете, а таких озимей не видывал! Нечего сказать: коли Господь не нашлет какой невзгоды, так будем с хлебцем.
— Ферапонт, — прервал Кулага, — посмотри, что это впереди-то… на большой дороге… вон там из-за горки… кажись, кто-то скачет.
— Да, Прокофий Сидорыч, два вершника… А вон за ними катит кто-то на тройке вороных.
— В телеге?
— Нет, батюшка: кажись, в одноколке.
— Э, да это никак Лаврентий Никитич Рокотов!
— Он и есть, Прокофий Сидорыч. Вон передний-то вершник, на саврасом коне, куманек мой, Фомка Дерюгин.
Когда одноколка поравнялась с Прокофьем Кулагой, он спрыгнул с телеги и снял шапку.
— Постой! — закричал Рокотов. — Здорово, Кулага! Христос воскресе!
— Воистину воскресе, государь Лаврентий Никитич! — отвечал Прокофий с низким поклоном.
— Что, барин твой здоров? — Слава Богу, сударь.
— Гостей у него нет?
— Никого нет, батюшка.
— Хорошо. Пошел!
Минут через пять Максим Петрович встретил своего гостя на крыльце. После обыкновенных дружеских приветствий и лобызаний Лаврентий Никитич сказал Про-кудину:
— Ну вот, друг сердечный, мы, кажись, не запоздали. Готов ли ты, а мы, пожалуй, хоть накануне Фомина понедельника нагрянем к тебе со всем поездом.
— Помилуй, — прервал с приметным смущением Прокудин, — что это тебе так загорелось, любезный? До другого-то поста еще далеко.
— Эх, Максим Петрович, или ты не знаешь русской пословицы: «Куй железо, пока горячо»? Чего тут мешкать? Дальше в лес, больше дров. Мы с тобой по рукам ударили, жених налицо…
— Так что ж? Пусть он погостит у тебя неделек пять или шесть.
— Что ты, друг сердечный, легко вымолвить: шесть недель! Да ты этак моего парня вовсе замаешь: он так и бредит твоей Ольгой Дмитриевной. Хочешь верь, хочешь нет, а видит Бог — исхудал! Бывало, живет безвыездно в своей коломенской отчине, а теперь ему на месте не посидится: поживет в одном селе недельки две, а там переедет в другое, из другого — в третье, словно его кто-нибудь гоняет. Тоска, дескать, одолела, хлеба лишился!
— Да отчего ж, любезный? Ведь он моей племянницы и в глаза не видывал.
— Ну вот поди ты!.. Видно, уж я не путем ее расхвалил. Нет, Максим Петрович, откладывать нечего. Уж коли ты со мной порешился, так чем скорей, тем лучше.
— А Бог весть, любезный! Как поспешишь, да людей насмешишь.
— Как так?
— Да так! Я вчера пытался сторонкою намекнуть об этом племяннице…
— Ну что ж она?
— И руками и ногами!
— Чай, прежде хочет посмотреть своего жениха?
— Нет, об этом и речи не было.
— Так из чего ж она упрямится;
— Из чего? Вот в том-то и дело, друг сердечный. Ты говоришь, что князь Андрей с тоски умирает по моей племяннице, и она все тоскует да плачет, только, кажись, не о нем.
— Что ты говоришь?
— Да, любезный. Помнишь, ты мне рассказывал об этом гвардейском фенрике, сиречь прапорщике, который познакомился с нею у немца Гутфеля?
— Как же! Василий Михайлович Симский, племянник Данилы Никифоровича. Оба хороши — и племянник и дядюшка! Ты знаешь, что этот старый черт оскоблил себе бороду?
— Знаю, знаю!.. Да это что! У всякого свой царь в голове. Захотел осрамить себя на старости — его воля! А вот что худо, Лаврентий Никитич: мне сдается, что этот Симский не в добрый час свел знакомство с племянницей.
— А что?
— Вестимо что: Симский — молодец, собою красавец…
— Да неужели ты думаешь, Максим Петрович, что племянница твоя до того забыла весь девичий стыд…
— Что, не спросясь меня, полюбила этого Симско-го?.. Эх, Лаврентий Никитич! И не хотелось бы этого думать, да думается.
— И, полно, друг сердечный! Может ли статься, чтоб воспитанная в благочестивом доме, благородная и разумная девица полюбила заезжего детину, который сегодня здесь, а завтра Бог весть где!.. Да и он, чай, вовсе о ней не думает. Ведь эта петербургская молодежь на наших московских барышень и смотреть не хочет. Вот кабы он посватался за твою племянницу…
— Да то-то и беда, любезный, что он сватался.
— Неужели?
— Да, Лаврентий Никитич! Дядюшка его, Данила Никифорович, сам изволил сватом приезжать.
— Ну что ж, ты его порядком отбоярил?
— Да. Я сказал наотрез, что этому не бывать.
— А Ольга Дмитриевна знает, что Симский за нее сватался?
— Как это можно! Ее на ту пору и дома не было.
— Да Аграфена-то Петровна не сказала ли об этом племяннице?
— Сохрани Господи!.. Хоть она и очень поглупела, а все еще настолько-то у ней в голове толку есть, чтоб понапрасну девку не тревожить.
— Полно, так ли?
— Уж я тебе говорю. Сестра мне сама сказала, что она об этом Оленьке никогда не заикнется. Уж если, дескать, ей, бедной, не суждено быть за Симским, так лучше вовсе не знать, что он хотел на ней жениться.
— Ну, коли ты правду говоришь, так это еще дело поправное.
— И я то же думаю, только надобно за него умненько взяться. Круто повернешь — хуже будет, любезный! Теперь, может статься, она частехонько думает об этом Симском, а как пройдет месяц-другой, так дурь-то понемногу из головы выйдет.
— Эко дело, подумаешь! — прервал Рокотов. — Вот они — эти проклятые ассамблеи! Бывало, наша сестра, благородная девица, сидит у себя в терему, болтает с подружками о том о сем, погадает на святках о суженом, да, может статься, иногда, выходя из церкви, взглянет украдкою на какого-нибудь молодого парня — вот и все!.. А теперь, на этих бесовских сходбищах, обступят ее, мою голубушку, удалые молодцы, начнут подхваливать да всякие другие неподобные речи говорить, — так диво ли, что у нее голова-то крутом пойдет. Да вот хоть твоя племянница — почему ты знаешь?., может быть, этот подлипало, Симский, давно уж ей сказал, что хочет на ней жениться?
— Ну, этого не думаю, любезный: племянница не стала бы таких речей и слушать; да и он какой бы ни был сорвиголова, а не посмел бы так обидеть благородную девицу.
— А кто его знает! Ведь нынешние-то молодые ребята не то, что мы были с тобою в старину, от этих пострелов всего жди… Да вот постой, любезный — ведь Ольга Дмитриевна с нами будет кушать?
— Вестимо дело: она у меня хозяйка в дому. Да ты не хочешь ли с нею поговорить?.. Избави Господи, ты все дело испортишь!.. Она сгорит со стыда…
— Да уж не бойся, Максим Петрович, я маху не дам… У меня есть кой-что в голове… и коли правда, что она ничего не знает, так погоди, любезный, будет как шелковая!
— Да ты скажи мне…
— Теперь ничего не скажу; а вели-ка, брат, подать водки да чего-нибудь закусить: я что-то очень проголодался.
Перед самым обедом Ольга Дмитриевна, желая угодить своему дяде, который очень любил все старинные обычаи, вошла в гостиную и взяла из рук слуги, который шел позади нее, небольшой серебряный поднос с двумя позолоченными чарками.
— Милости просим, Лаврентий Никитич! — сказал Пр. окудин. — Подавай, племянница!
— Ах ты, моя красавица! — молвил Рокотов, принимаясь за чарку. — Ну, стою ли я этой милости?.. Да это и дело то не девичье!
— Знаю, друг сердечный! — прервал Максим Петрович. — Вот кабы моя покойница была жива, так она бы поднесла тебе чарочку, а теперь не осуди, любезный, другой хозяйки у меня в дому нет.
Ольга Дмитриевна поднесла другую чарку Максиму Петровичу, похристосовалась с Лаврентием Никитичем и, пригласив к столу хозяина и гостя, пошла — не прогневайтесь, любезные читательницы, — не впереди них, а вслед за ними в столовую комнату. К концу обеда Рокотов начал говорить о московских новостях.
— Дошел ли до тебя слух, Максим Петрович, — сказал он, — что государя Петра Алексеевича, когда он изволил быть в польском городе Луцке, сильно схватил какой-то недуг?
— Помилуй Господи! А теперь-то что?
— Говорят, совсем оправился, а так было прихватило, что не чаяли ему, нашему батюшке, и в живых остаться.
— Скажи пожалуйста!.. Вот была бы напасть-то! И дома умирать не легко, а умереть в дороге…
— Да это будет когда-нибудь. Разъезжать-то он больно охоч, наш батюшка: сегодня в Архангельске, а там, глядишь, через неделю в Воронеже… В старину этого не бывало: наши православные цари всегда живали дома.
— Так, Лаврентий Никитич, да зато, чай, иногда за глазами-то и Бог весть что делалось. Ведь русский царь в своем государстве что хозяин в дому; а коли хозяин сам за всем не присмотрит, так пеняй на себя. Нет, этим наш батюшка Петр Алексеевич хорош: все хочет видеть своими глазами, все знать доподлинно; и сам не ленится, и других понукает. Нечего сказать — хозяин!.. Эх, если б он, наш кормилец, поменьше любил этих проклятых немцев!..
— Если б!.. Вот то-то и есть, любезный, кабы не тучи на небе, так мы бы солнышко видели… Ну, да что об этом!.. Поговорил бы я с тобою… — промолвил шепотом Лаврентий Никитич, поглядывая на слуг, которые суетились вокруг стола, — поспорил бы… да ушей-то здесь больно много… А знаешь ли ты, друг сердечный, — продолжал Рокотов, — какая была у нас в Москве богопротивная содомщина?.. Как ты думаешь: на первой неделе великого поста, у этого собачьего сына, Гутфеля, была ассамблея с музыкой и со всякими бесовскими потехами! Знаешь, немецкую масленицу справлял.
— Да, уж верно, у него никого из русских не было?
— Вот то-то и дело! Говорят, что были.
— Не может статься…
— И я плохо этому верю, а мне называли… Ну-ка, отгадай, кого?.. Андрея Семеновича Юрлова с женою и с дочерью!
— Ах он старый хрыч… Да что, он перешел, что ль, в немецкую веру?
— Вот изволишь видеть: старик простоват, а мать баловница, видно, хотела свою дочку развеселить. Говорят, она больно тоскует по своему жениху.
— А разве дочка-то их помолвлена?
— Так ты об этом и не слыхал? Давно уж помолвлена. Ну, нечего сказать — убили бобра!
— А что?
— Правду говорят, любезный, что глупость-то подчас хуже воровства! Помолвили они свою дочь за гвардейского офицерика. Детина, говорят, видный собою, а такой ветрогон, что не приведи Господи! На другой день помолвки он поскакал догонять свой полк, который теперь в походе. Ну что б им, кажется, не сказать: «Ты, дескать, батюшка, сходи прежде под турка, а там, как вернешься жив и здоров, так мы об этом и поговорим с тобою». А то, рассуди сам, Максим Петрович: воротится он об одной руке или на деревяшке — тогда-то что?.. Попятиться и взять свое слово назад — дело не честное, да и дочку-то выдать за калеку большой радости нет; ан и выходит: сглуповали так, что и сказать нельзя. И чему обрадовались? Достатка большого нет, и, говорят, мальчишка пребеспутный. Он с первозимья был также в Москве и тогда еще втихомолку сватался за Юрлову, а в то же время, говорят, у Алексея Тихоновича Стрешнева старшую дочь с ума свел, разбойник! Да ты должен его знать, Максим Петрович, он родной племянник приятелю твоему, Даниле Никифоровичу.
— Родной племянник?
— Ну да!.. Как бишь его… дай Бог память… Да! Василий Михайлович Симский.
Ольга Дмитриевна побледнела.
— Оленька, что ты, мой друг? — вскричал Прокудин, вскочив со стула и подходя к племяннице.
— Так, дядюшка, — отвечала дрожащим голосом Ольга Дмитриевна, — голова очень болит.
— На-ка, мой друг, выкушай водицы… Ах, Господи, на тебе лица вовсе нет!
— Ничего… пройдет…
— Пройдет, — повторил Рокотов, вставая.
— Ступай, мой друг, к себе, — сказал Прокудин, — приляг да сосни, если можешь…
— Да, дядюшка… позвольте мне…
— Ступай, мой друг, ступай!..
Ольга Дмитриевна вышла вон из комнаты.
— Ах, Господи, — прошептал Максим Петрович, — как ее вдруг перевернуло!.. Эх, любезный!
— А что? — спросил Рокотов.
— Как можно этак… вдруг… не говоря доброго
слова…
— Нет, доброе-то слово я сказал, посмотри, что будет!.. Да пойдем отсюда.
— Андрюшка, — молвил Максим Петрович, — ступай, проведай барышню — что она?
— Да что ты тревожишься? — продолжал Лаврентий Никитич, когда они вошли в гостиную. — Эка важность!.. Ну, поплачет денек, много другой — вот и все.
— Бедненькая!.. Эх, сестра, сгубила ты мою Ольгу Дмитриевну!
— И, полно, братец!.. Велика беда, что молодой девке приглянулся пригожий детина. Небось, любезный: теперь как она знает, что он помолвлен с другой, так в головке-то у нее бродить перестанет.
— Да что, этот Симский в самом деле женится на Юрловой?
— А почем знать, может быть, я ему и напророчил.
— Так ты солгал, любезный?
— Солгал, Максим Петрович.
— Эх, Лаврентий Никитич, нехорошо!
— А почему ж нехорошо? Да разве ты не знаешь, что ложь бывает иногда во спасение?
— Нет, я этого не знаю
— Вольно ж тебе не знать. Мне сказывали, что это в какой-то духовной книге напечатано.
— Верно, в той же, в которой говорится: «Отруби по локоть ту руку, которая добра себе не желает»?
— Может статься.
— Нет, любезный, таких духовных книг не было и не будет. Не то заповедал нам Господь: он говорит, что всякая ложь есть от дьявола.
— Ах ты, святоша этакий! Ну что за грех солгать ради пользы? Ведь ты не хочешь выдать свою племянницу за этого Симского?
— Не хочу
— Так не лучше ли, чтоб она вовсе о нем не думала9 Что покачиваешь головою? Ну, добро, добро, — коли, по-твоему, это грех, так я беру его на свою душу.
— И что толку-то будет из этого?
— А вот погоди: дай ей денька два наплакаться досыта, а там заговори с нею опять о князе Андрее Юрьевиче, так увидишь, что она тебе ответит.
— Ну что, Андрюшка, — спросил Прокудин у слуги, который вошел в гостиную, — что Ольга Дмитриевна?
— Все слава Богу, батюшка. Нянюшка Федосья говорит, что барышня ни на какую болезнь не жалуется, а только прилегла на постель и втихомолку изволит плакать…
— Ступай!.. Ну, слышишь, Лаврентий Никитич, она плачет…
— Еще бы, и нашему брату в таком деле сгрустнется, а ведь она девица. Да пусть себе поплачет, — ничего, пройдет!
— Пройдет!.. Вестимо дело, все пройдет, да каково-то ей теперь?
— И, любезный! стерпится, слюбится.
— Хорошо, кабы так. Да точно ли ты уверен, что князь Андрей Юрьевич будет добрым мужем?
— Я, Максим Петрович, боюсь только одного, что он вовсе избалует жену. Такие добрые люди, как он, в диковинку.
— Это-то хорошо. По мне, доброта лучше разума, а все бы не мешало, если б он был…
— Так же умен, как твоя Ольга Дмитриевна?
— Ну хоть и не так же…
— Да что ты так за умом-то гонишься?.. Ведь с умным мужем жена не барыня То ли дело, когда он по ее дудочке пляшет
— Нехорошо и это, Лаврентий Никитич
— Вестимо нехорошо, коли жена не умнее мужа, а ведь у твоей Ольги Дмитриевны ума-то на двоих мужей достанет Увидишь, друг сердечный, заживут так, что любо!. Князь Андрей будет во всем ее слушаться, да и она также иногда его послушается. Я уж тебе говорил, что он не простофиля же какой-нибудь; он смотрит только простячкой, а где надобно, так вовсе не глуп. Ну да что об этом говорить! Ко ги дело совсем сладится, так скажешь спасибо, и Ольга-то Дмитриевна не раз мне поклонится; а теперь не худо бы отдохнуть, любезный а там и в путь.
— Как, разве ты у меня не ночуешь?
— Нельзя. Чай, теперь князь Андрей ждет меня не дождется. Я ему скажу, Максим Петрович, что на Фоминой неделе свадьба будет
— И, что ты, Лаврентий Никитич, помилуй!
— Хорошо, хорошо!.. Приезжай ко мне этак депька через три, может статься, мы с тобой поладим
Лаврентий Никитич, отдохнув часа полтора, распрощался с Прокудиным и отправился обратно в свою деревню.
На другой день поутру Ольга Дмитриевна пришла в комнату к своему дяде. Она была гак бледна, так исхудала в одни сутки, что Максим Петрович перепугался.
— Оленька, друг мой! — «"-вскричал он. — Что с тобой?.. Да ты никак в самом деле больна?
— Нет, дядюшка, — отвечала Ольга Дмитриевна, — теперь, славу Богу, мне гораздо лучше.
— Лучше? Да отчего же ты так бледна?
— Я всю ночь не могла заснуть.
— И, верно, плакала?.. Посмотри-ка, глаза-то у тебя!..
— Теперь уж я не плачу, дядюшка. Всю ночь у меня болела голова и сердце что-то очень тосковало. Вот в самые заутрени я встала с постели, начала молиться пред иконою Божией матери; мне как будто бы сделалось полегче, а там все лучше да лучше, тоска прошла, и теперь я почти совсем здорова.
— Дай-то Господи!.. А все что-то смотришь невесело Вот то-то и есть: тебе скучно, ты вовсе отвыкла от нашего деревенского житья.
— Привыкну опять, дядюшка.
— Нет, Ольга Дмитриевна, не привыкнешь. Вот если б ты была замужем — дело другое: с добрым мужем везде весело.
— Да мне и с вами не скучно.
— Так-то говоришь, мой друг, а в самом-то деле тебя, чай все Москва на уме.
— О нет, дядюшка! Бог с ней совсем
— Добро, добро!. А знаешь ли что, Оленька? Ведь я тебе напророчил: князь Андрей Юрьевич Шелешпанский за тебя сватается…
Максим Петрович остановился и посмотрел с удивлением на свою племянницу. Да и было чему подивиться. «За тебя сватаются» — кажется, от этих слов у каждой девушки должно сердце замереть от радости или от ужаса, смотря по тому, кто сватается, а Ольга Дмитриевна преспокойно их выслушала, не обрадовалась, не испугалась, не переменилась в лице, ну точно как будто бы речь шла о какой-нибудь вовсе незнакомой ей девице.
— Да, мой друг, — повторил Максим Петрович, помолчав несколько времени, — князь Шелешпанский за тебя сватается.
— Слышу, дядюшка.
— Ну что ж прикажешь ему сказать?
— Что вам угодно.
— Так ты пойдешь за него замуж?
— Воля ваша.
— А коли моя, так послушай, мой друг: князь Андрей Юрьевич жених недюжинный; он роду знатного, человек молодой, одинокий, собою молодец; я слышу от всех, что он очень добр, а уж как богат…
— И, дядюшка! Мне все равно…
— Все равно? Даже и то, мой друг, если твой муж увезет тебя за тридевять земель или будешь жить почти вместе со мною?
— О нет! — вскричала Ольга Дмитриевна, кинувшись на шею к своему дяде. — Я не хочу с вами расставаться:
— Милое племянницу, — дитя мое, — сказал Прокудин, обнимая ну как же мне не любить тебя как дочь родную! Знаешь ли что, мой друг? Коли ты выйдешь замуж за князя Шелешпанского, так мы по зимам не будем жить в деревне. Ты человек молодой, любишь Москву…
— Москву!.. Нет, дядюшка, мне там будет скучно
— Скучно? Да ведь ты о ней тосковала?..
— Да, дядюшка, сначала, а теперь я вовсе в Москву не хочу. Я хотела бы только повидаться с тетушкой..
— Вот кстати напомнила! Уж коли у нас дело идет на лад, так мы тетушку-то на свадьбу выпишем. Да нечего и мешкать: сегодня же пошлю к ней нарочного в Москву.
— Сегодня? — повторила встревоженным голосом Ольга Дмитриевна. — Так вы хотите?..
— Зачем откладывать, мой друг? Веселым пирком да за свадебку!
— Ах, дядюшка, — промолвила сквозь слезы Ольга Дмитриевна, — он только что посватался…
— Нет, мой друг… дело прошлое: ведь князь Шелешпанский сватался за тебя еще до великого поста. Уж если ты согласна выйти за него замуж, так что ж его, бедняжку, маить? За мною дело не станет: твое приданое готово… Вот мы этак в четверток на Фоминой неделе сделаем девичник, а в пятницу с божиим благословением…
Ольга Дмитриевна опустила голову на плечо к своему дяде и громко зарыдала.
— Что ты, что ты, мой друг! — вскричал Максим Петрович, — да успокойся, Бога ради!.. Коли хочешь, мы отложим свадьбу на месяц… на два… на три… как тебе угодно! Конечно, — продолжал он, — я желал бы… да и как мне, старику, не желать, чтоб это было поскорее? Ведь уж мне давно седьмой десяток пошел, станешь каждым денечком дорожить! Что будешь делать, вот и теперь: я здоров, слава Богу, а все мне кажется, что не доживу до этой радости, и как подумаю: ну, коли Господь Бог пошлет по душу, прежде чем я пристрою моего друга сердечного, так, поверишь ли, сердце у меня так и обольется кровью!
Ольга Дмитриевна подняла голову: в ее задумчивых голубых глазах выражалось какое-то грустное спокойствие; на длинных ресницах блестели еще слезы, но она уж не плакала. С полминуты продолжалось молчание… Вдруг бледные ее щеки вспыхнули, она взглянула с необычайным оживлением на своего дядю и сказала твердым голосом:
— Да, дядюшка, вы правду говорите: зачем откладывать.
— Так ты согласна, Ольга Дмитриевна?.. В будущий четверг…
— Как вам угодно, дядюшка!.. Теперь позвольте мне…
— Что, мой друг?
— Я пойду к себе… Да не бойтесь: я иду не плакать… нет, я хочу помолиться Богу, дядюшка.
— Ступай, мой ангел, ступай!.. Ну, — прошептал Максим Петрович, когда племянница его вышла вон из комнаты, — нечего сказать, хитер Лаврентий Никитич! Как он отгадал, что будет!.. Дай-то Господи, чтоб только в добрый час!.. Да что ж это сердце-то у меня… радуется, что ль, или тоскует?.. Кажись, как бы ему не радоваться, а все как будто бы щемит… Вот то-то и есть: идти-то
Максим Петрович остановился и посмотрел с удивлением еа свою племянницу. Да и было чему подивиться. «За тебя сватаются» — кажется, от этих слов у каждой девушки должно сердце замереть от радости или от ужаса, смотря по тому, кто сватается, а Ольга Дмитриевна преспокойно их выслушала, не обрадовалась, не испугалась, не переменилась в лице, ну точно как будто бы речь шла о какой-нибудь вовсе незнакомой ей девице.
— Да, мой друг, — повторил Максим Петрович, помолчав несколько времени, — князь Шелешпанский за тебя сватается.
— Слышу, дядюшка.
— Ну что ж прикажешь ему сказать?
— Что вам угодно.
— Так ты пойдешь за него замуж?
— Воля ваша.
— А коли моя, так послушай, мой друг: князь Андрей Юрьевич жених недюжинный; он роду знатного, человек молодой, одинокий, собою молодец; я слышу от всех, что он очень добр, а уж как богат…
— И, дядюшка! Мне все равно…
— Все равно? Даже и то, мой друг, если твой муж увезет тебя за тридевять земель или будешь жить почти вместе со мною?
— О нет! — вскричала Ольга Дмитриевна, кинувшись на шею к своему дяде. — Я не хочу с вами расставаться!
— Милое дитя мое, — сказал Прокудин, обнимая племянницу, — ну как же мне не любить тебя как дочь родную! Знаешь ли что, мой друг? Коли ты выйдешь замуж за князя Шелешпанского, так мы по зимам не будем жить в деревне. Ты человек молодой, любишь Москву…
— Москву!.. Нет, дядюшка, мне там будет скучно
— Скучно? Да ведь ты о ней тосковала?..
— Да, дядюшка, сначала, а теперь я вовсе в Москву не хочу. Я хотела бы только повидаться с тетушкой..
— Вот кстати напомнила! Уж коли у нас дело идет на лад, так мы тетушку-то на свадьбу выпишем. Да нечего и мешкать: сегодня же пошлю к ней нарочного в Москву.
— Сегодня? — повторила встревоженным голосом Ольга Дмитриевна. — Так вы хотите?..
— Зачем откладывать, мой друг? Веселым пирком да свадебку!
— Ах, дядюшка, — промолвила сквозь слезы Ольга Дмитриевна, — он только что посватался…
— Нет, мой друг… дело прошлое: ведь князь Шелеш-панский сватался за тебя еще до великого поста. Уж если ты согласна выйти за него замуж, так что ж его, бедняжку, маить? За мною дело не станет: твое приданое готово… Вот мы этак в четверток на Фоминой неделе сделаем девичник, а в пятницу с божиим благословением…
Ольга Дмитриевна опустила голову на плечо к своему дяде и громко зарыдала.
— Что ты, что ты, мой друг!^вскричал Максим Петрович, — да успокойся, Бога ради!.. Коли хочешь, мы отложим свадьбу на месяц… на два… на три… как тебе угодно! Конечно, — продолжал он, — я желал бы… да и как мне, старику, не желать, чтоб это было поскорее? Ведь уж мне давно седьмой десяток пошел, станешь каждым денечком дорожить! Что будешь делать, вот и теперь: я здоров, слава Богу, а все мне кажется, что не доживу до этой радости, и как подумаю: ну, коли Господь Бог пошлет по душу, прежде чем я пристрою моего друга сердечного, так, поверишь ли, сердце у меня так и обольется кровью!
Ольга Дмитриевна подняла голову: в ее задумчивых голубых глазах выражалось какое-то грустное спокойствие; на длинных ресницах блестели еще слезы, но она уж не плакала. С полминуты продолжалось молчание… Вдруг бледные ее щеки вспыхнули, она взглянула с необычайным оживлением на своего дядю и сказала твердым голосом:
— Да, дядюшка, вы правду говорите: зачем откладывать.
— Так ты согласна, Ольга Дмитриевна?.. В будущий четверг…
— Как вам угодно, дядюшка!.. Теперь позвольте мне…
— Что, мой друг?
— Я пойду к себе… Да не бойтесь: я иду не плакать… нет, я хочу помолиться Богу, дядюшка.
— Ступай, мой ангел, ступай!.. Ну, — прошептал Максим Петрович, когда племянница его вышла вон из комнаты, — нечего сказать, хитер Лаврентий Никитич! Как он отгадал, что будет!.. Дай-то Господи, чтоб только в добрый час!.. Да что ж это сердце-то у меня… радуется, что ль, или тоскует?.. Кажись, как бы ему не радоваться, а все как будто бы щемит… Вот то-то и есть: идти-то замуж она идет, да как идет!.. Бедняжка!.. То ли бы дело было… Эх, не бывать бы ей за князем Шелешпанским, если б этот пострел Симский не служил в Питере и не стоял, как за своих кровных, за этих окаянных, паскудных немцев!