Годовщину Лейпцигской битвы пышно отпраздновали в Вене.
Более тридцати тысяч войска было выведено на смотр. Император Александр шел впереди австрийского гренадерского полка его имени и салютовал шпагой императору Францу. Русских войск, истинных победителей в «битве народов», в Вене не было, и всю славу пожинали здесь австрийцы.
В свите Александра веселый и злой на язык Чернышев довольно громко вспоминал о неудаче Шварценберга у Плейссы в первый день сражения. Александр услышал, но не улыбнулся. Шварценберг сидел на коне, надутый и важный, и всем видом своим показывал, что это его праздник. Толстый король Вюртембергский тоже самодовольно улыбался, — он считал себя героем, потому что вюртембергские войска изменили Наполеону на третий день битвы, правда, после саксонцев, которые изменили первыми.
На Пратере был дан обед для участников парада — унтер-офицеров и солдат. Столы расставили под открытым небом; угощались не только солдаты, но и народ. Александр с обворожительной улыбкой выпил бокал вина за здоровье веселой Вены, города песен.
Во дворце Разумовского Александр дал обед для высоких особ.
Рука хозяина дворца чувствовалась в этом пиршестве.
Зал манежа был превращен в столовую, художники по тогдашней моде расписали цветами пол. Безудержное расточительство Разумовского и на этот раз поразило Вену. За месяц до званого обеда люди Андрея Кирилловича были посланы в Астрахань за икрой и стерлядями, в Бельгию за устрицами, во Францию за трюфелями.
«Дождь царей» в Вене, как писали стихотворцы в те времена, продолжался. В залах дворца, где висели картины кисти Тициана, Корреджио, толпились герцоги, владетельные князья и короли. Тысячи восковых свечей освещали дворец; свечи таяли от нестерпимого жара. Прижатый к нише окна, Можайский с любопытством глядел по сторонам. Смех, восклицания, обрывки фраз оглушили его.
— Одних свечей на двадцать тысяч флоринов…
— Хозяин от этого не обеднеет…
Лорд Кэстльри прошел совсем близко от Можайского. В ярком свете он казался старше своих лет, — щеки тряслись при каждом шаге, прозрачная желтизна разлилась по лицу. Он шел, как бы никого не видя, и толпа расступалась перед ним. Люди, на которых падал его надменный взгляд, кланялись первыми, и не всем он отвечал на поклон.
Можайский отдался на волю толпы, толпа несла его по залам дворца и вынесла в ротонду, где висели четыре картины Тинторетто. Под этими бесценными полотнами расположились игроки. Молодые люди в невысоких придворных чинах почтительно толпились вокруг. Спиной к дверям сидел древний старец с напудренными волосами, тонким носом с горбинкой и отвисшей нижней губой — князь де Линь, имевший славу самого интересного и остроумного собеседника в Европе. Его партнер — Талейран вызывал любопытство и отвращение. На него смотрели, как смотрят на змею: интересно и страшно.
Александр стоял, окруженный дамами, и слушал их болтовню.
Можайский издали смотрел на царя в узком, стягивавшем его полнеющую фигуру мундире, до того узком, что Александру невозможно было сесть. Здесь, на балу, окруженный первыми дамами Вены и всей Европы, он играл роль привлекательного гвардейского щеголя, а не монарха. Манеры его были скорее напряженными, чем изящными, вежливость была банальной. Именно такой портрет Александра однажды в беседе нарисовала Можайскому Анет Грабовская, и теперь он соглашался с ней. Но едва только Александр покидал общество дам, на лице его появлялась пренебрежительная усмешка. Изредка он отвечал снисходительным кивком на низкий поклон какого-нибудь князя Шаумбург-Липпе, Гогенцоллерн-Зигмаринен, но вдруг делал три шага, чтобы пожать руку окаменевшему от смущения и почтительности швейцарскому ландману.
Этим он выражал пренебрежение своим бывшим союзникам, раздражавшим его своими интригами и претензиями, настаивавшим на признании своих заслуг в войне с Наполеоном, которых в действительности не было. Вернее, он воздавал им должное за то, что в первое время Россию хотели держать на конгрессе в одном ранге с Испанией или Португалией. Александр держал себя здесь, во дворце Разумовского, как хозяин положения, и Можайский слышал шипение:
— Новый Бонапарт… Восточный деспот…
— Болтать с хорошенькими женщинами и пренебрегать королями…
— Какая бестактность!
Можайского приводил в изумление утомительный и мелочный этикет австрийского двора. Графиня уступала место княгине, княгиня — обер-гофмейстерине. Когда встречались две особы равного ранга, никто не садился, и это длилось чуть не весь вечер. Император Франц протягивал руку титулованным особам и отвечал только кивком головы заслуженным боевым генералам. Невольно вспоминались былые дни. Все они, вместе с императором Францем, трепетали, когда на них бросал равнодушный взгляд безродный корсиканец. Чего тогда стоил весь их мелочный, столетиями созданный придворный этикет?
Толпа все еще совершала свое движение вокруг бального зала, когда Талейран поднялся и уехал, простившись с Разумовским.
В ту ночь Талейран отправлял курьера в Париж. Донесение королю еще не было дописано. После аудиенции у Александра, которую нельзя было считать успехом, он мог, наконец, порадовать короля. Едва только он вошел к Меттерниху и поймал его взгляд, ласковый и даже чуть-чуть искательный, он понял, что одержал первую победу. Он хорошо знал, как ненавидит его этот «незапятнанный аристократ», любимец всех ханжей Вены. Он знал, что Меттерних никогда не простит ему грубость и надменность, проявленные в бытность министром Наполеона.
Перечитывая донесение королю, в котором описывалось свидание с Меттернихом, он хотел, чтобы король и его клика поняли, какие возможности открываются теперь перед ними. Все то, о чем говорил Талейран, на что он намекал англичанам и в упор говорил Меттерниху в Париже, — все упало на благодатную почву и дало плод.
Едва только Талейран упомянул о союзниках, Меттерних сказал:
— Не говорите о союзниках. Их нет более.
И тогда Талейран поторопился ухватиться за брошенную ему приманку:
— Здесь есть люди, которым следует быть союзниками в том смысле, что им следует желать одного и того же…
— Мы вовсе не желаем, чтобы Россия увеличилась сверх меры.
Для Талейрана достаточно было этих слов.
— Как у вас хватает храбрости допустить, чтобы Россия образовала пояс вокруг ваших главных и важнейших владений в Венгрии и Богемии? Могу ли я допустить, чтобы Россия перешла Вислу и имела в Европе сорок четыре миллиона подданных и границы на Одере?..
Он понял, что можно говорить напрямик, отбросив пустые и туманные фразы. Хорошее начало. Если бы Кэстльри не был так слаб, если бы Англия присоединилась к Франции и Австрии… А там, может быть, и Турция. В Швеции тоже не забыли Фридрихсгамский мир… Может возникнуть новая коалиция против России. Пруссия? Неверный и слабый союзник царя. Перед ним возникло лицо Александра, сжатые в ниточку губы, ямочки на щеках, фарфоровое, как бы кукольное лицо с редеющими белокурыми кудряшками. Да, имея двести тысяч войска на границах, можно не бояться слова «война».
Мысли его вдруг изменили течение, он подумал о Париже. В Тюильрийском дворце старый глупый Людовик XVIII со всей своей кликой с нетерпением ждет первой неудачи, чтобы избавиться от него, Талейрана. Но вслед за неудачей — успех! Ах, если бы не подвели англичане… Потом мысль его перенеслась во дворец Разумовского: Александр обнял за талию Шварценберга и, кажется, назвал его победителем при Лейпциге. Талейран пожал плечами…
Александр действительно обнял Шварценберга. Это видел Данилевский, видел и Можайский.
Год назад в пожелтевшей, вытоптанной траве умирали русские гвардейские егеря, гренадеры генерала Раевского отбивали атаки французов против центра русской армии. Прошел год, Наполеон был на Эльбе, в Тюильри сидел Людовик XVIII, в танцевальном зале дворца Разумовского гремели трубы; здесь не было ни Барклая, ни Ермолова, ни Раевского, а был Шварценберг, которого Александр называл победителем при Лейпциге. И это называется политика!
Данилевский не сдержался и, уведя с собой Можайского в галерею, стал шептать:
— Презирать этого человека за неспособность, за упрямство, говорить, что этот человек стоил ему седых волос, и на людях обнимать и называть победителем… И все для того, чтобы показать, будто мы все еще заодно с Австрией?
Вдруг они услышали голоса и женский смех. Прямо на них шел Меттерних, высоко поднимая свою челюсть, слегка поддерживая за локоть даму. Она чем-то, вернее всего — грацией и улыбкой, напоминала Анелю Грабовскую.
— Великий дипломат всегда останется дипломатом, — говорила она по-немецки, — даже если он…
Конца фразы они не слышали.
— Графиня Скавронская, — шёпотом сказал Данилевский, — вдова храбрейшего Багратиона. О ней дурно говорили в Петербурге, еще худшую славу заслужила в Вене. В последние годы жизни покойный князь не допускал ее к себе.
Они больше не сказали ни слова, но каждый подумал об одном и том же: муж крепко не любил австрийцев за все, что он и фельдмаршал претерпели от самонадеянных и ничтожных придворных генералов австрийского двора, а жена чуть не открыто близка с Меттернихом, которого справедливо считали врагом и ненавистником России.
В задумчивости они прошли по соединявшей дворец с залом галерее, которую Разумовский построил для драгоценнейших из своих Тицианов и для скульптур Кановы. Сквозь дорого стоившие в те времена сплошные стекла галереи был виден сад, освещенный разноцветными огнями фонариков, гирляндами висевших в аллеях парка. Они вошли в зал Тицианов, и вдруг Данилевский крепко сжал руку Можайского.
Спиной к ним, в кресле, поставленном против знаменитой Тициановой «Рыбачки», сидел Андрей Кириллович Разумовский. Они издали узнали его по завитым, напудренным волосам, по скромной для этого пышного празднества одежде. Он сидел против картины, освещенной скрытыми свечами, умиляясь искусству великого художника. Казалось странным: хозяин дворца, оставив гостей, одинокий, печальный сидит перед творением художника.
Можайский услышал шёпот Данилевского:
— Грустит… К делам конгресса не допущен. Расточительство, состояние его расстроено… Мечтает до конца дней остаться в Вене, хочет расположить к себе императора и для того подарить императору дворец со всеми его сокровищами…
— Ни друзей, ни родины… Не хотел бы я такой жизни.
Из бального зала доносилась музыка. Андрей Кириллович Разумовский тяжко вздохнул и нехотя поднялся. Медленно, погруженный в мрачные мысли, он прошел мимо Можайского и Данилевского, даже не заметив их. На пороге еще раз оглянулся на «Рыбачку» Тициана и затем, не торопясь, пошел на звуки музыки.
…В одну осеннюю ночь пламя пожара охватило дворец Разумовского. Сокровища искусства, картины Тициана, Корреджио, Тинторетто, мрамор Кановы, золотые кубки Бенвенуто Челлини, скрипки Страдивариуса, Гварнери, Амати — все погибло в пламени. От картин остались одни обугленные золоченые рамы, от кубков Челлини — слитки металла.
Вся Вена стояла вокруг пылающего дворца и глядела, как в огне погибали драгоценности, собранные со всех концов Европы. Причиной пожара было водяное отопление — новинка, которую строитель дворца привез из Парижа.
Можайский узнал о гибели дворца уже в России.