Почти четыре года Можайский не был в Петербурге.

По-прежнему на Невском слонялись франты, одетые так, как будто они только что вышли от знаменитого парижского портного, по-прежнему по Невскому мчались запряженные четверкой цугом кареты. Прижимаясь к обочинам, проезжали коляски деловых людей — купцов, докторов, ездивших на паре. Впрочем, у Можайского не было времени узнать поближе петербургскую жизнь. Пробыв два дня в столице, он уже мчался по дурной, уложенной кругляками-бревнами дороге на Москву. Рядом была новая, только что законченная дорога, но ее берегли для проезда государя.

Вечер застал его в Чудово. Двор гостиницы был заставлен каретами на полозьях, крытыми возками, казаки водили по двору коней. В прихожей суетились лакеи. Можайский приметил знакомого адъютанта, который сказал ему, что сопровождает в Петербург московского главнокомандующего.

Комнаты в гостинице были все заняты главнокомандующим и какой-то важной особой, взявшей лучшую из всех комнат и не уступившей ее даже главнокомандующему.

В ресторане Можайскому удалось добыть скромный ужин — курицу и бутылку сомнительного рейнвейна. Столы были заняты проезжающими, Можайскому предложил сесть за стол пожилой иностранец в очках, оказавшийся швейцарцем, врачом из Цюриха. Они вступили в разговор, швейцарец тотчас рассказал, что он домашний врач одного русского графа, что граф не выходит из своей комнаты, что он погружен в свои ученые труды.

— Мы здесь второй день, граф не торопится в Москву. Утром он гулял по лесу, чуть не по пояс в снегу. Потом переоделся и, позавтракав, заперся у себя.

Но Можайский не проявлял любопытства к странному поведению ученого графа и рассеянно слушал словоохотливого швейцарца. Лошадей не было, нужно было ожидать до утра. От Чудово он должен был ехать до самого Подберезья, затем на Новгород и дальше по глухой проселочной дороге до Васенок. Он думал только о том, что его ожидает у Катеньки Назимовой.

Между тем швейцарец погрузился в милые его сердцу воспоминания о Цюрихе, который он оставил восемь месяцев назад. Но тут появился слуга и позвал швейцарца к графу. Тотчас же поднялась суета. Ресторатор сам накрыл стол у камина. Откуда-то появились паштеты и холодная дичь и бутылка рейнвейна, на этот раз настоящего, если судить по бережности обращения с ней. Вдруг на лестнице послышались быстрые шаги, хлопнула дверь, и Можайский, к своему изумлению, увидел Матвея Александровича Мамонова.

Мамонов посмотрел на Можайского, не выказал ни малейшего удивления по случаю неожиданной встречи, взял его под руку, усадил за свой стол.

Они вспоминали Париж и парижских друзей, потом заговорили о событиях в Вене и конгрессе, о возвращении Наполеона в Париж… Прошло более двух часов, стемнело. Лакей принес свечи.

— …в политике меры, вынужденные обстоятельствами, всегда хорошие и единственно верные… Экономические меры есть в то же время и политические… ибо политика и экономика не разделимы.

Мамонов был так же небрежно одет, как в Париже, не чисто выбрит, воспаленные глаза его глядели в пространство.

Промелькнул адъютант главнокомандующего, с тревогой, как показалось Можайскому, взглянул в сторону Мамонова и скрылся. Не обратив на адъютанта никакого внимания, Мамонов продолжал:

— Сенат, состоящий из дряхлых глупцов в звездах и лентах, не должен быть основой государства. Все должно подвергнуться преобразованию… Как видите вы будущее? Я вижу будущее Руси…

Он умолк, потом крепко сжал руку Можайского:

— Рад, что встретились. Нынче утром, гуляя в лесу, я сочинил небольшое стихотворение… стихотворную пьеску. Впрочем, это не поэзия. Я хотел вложить в стих видение будущего. Вернее, мой сон. Слушайте…

И он прочитал медленно, но страстно и с увлечением:

Народ перестанет чтить кумиров и поклонится проповедникам правды…
В тот день водрузится знамя свободы на Кремле, —
С сего Капитолия новых времен польются лучи в дальнейшие земли.
В тот день и на камнях и по стогнам будет написано слово —
Слово наших времен — свобода! [14]

— Свобода! — повторил Мамонов и задумался.

Вошел смотритель станции и сказал, что он может дать тройку, если капитан Можайский желает ехать без промедления.

Можайский встал и, как ни была для него интересна беседа с Мамоновым, стал прощаться. Неодолимое чувство влекло его в Васенки. Мамонов нисколько не удивился внезапному отъезду. Он пожал руку Можайскому, отодвинул нетронутый ужин, встал и ушел к себе.

В ту минуту, когда Можайский усаживался в возок, к нему, кутаясь в шубу, сбежал швейцарец, врач Мамонова.

— Граф просил вас, когда будете в Москве, пожаловать к нему в дом у Петровских ворот и жить, сколько вам будет угодно.

Можайский просил передать благодарность. Швейцарец вздохнул и с грустью сказал:

— Не радует меня мой добрый пациент… В иные дни он мне кажется мудрейшим из мудрых, а в иные дни он совсем безумный. Я очень привязался к нему, но, правду говоря, боюсь за его рассудок.

Лошади рванули, возок выехал из ворот.

Тройка мчалась по дороге к Новгороду. Можайский долго еще думал об этой встрече и стихотворении, которое ему прочитал Мамонов. Нет, конечно, он в здравом уме и, подобно своему великому соотечественнику Радищеву, — зрит сквозь века. Несчастье Мамонова — его богатство. Родичи его ждут не дождутся наследовать ему или при жизни похитить его богатство, объявив его безумным… Он не безумец, а видит будущее… «Слово наших времен — свобода…» Слово будущего.