Император Александр сидел в саду замка Петерсвальд и рассеянным взглядом смотрел на расстилающуюся внизу долину, башни Рейхенбаха и красные кровли селения.

Александру Павловичу было в ту пору тридцать пять лет. Он был еще очень благообразен, особенно, когда хотел очаровывать и прельщать. Тогда близорукие глаза его томно щурились, и придворные льстецы называли это «улыбкой глаз». Белокурые волосы царя стали редеть, появилась лысина, увеличившая лоб, который те же придворные называли «лбом мудреца». С годами он стал все больше и больше заботиться о наружности и фигуре, мучил парикмахеров, держал в страхе придворных портных, и они доводили до совершенства его мундиры.

Таким был Александр летом 1813 года, когда союзные войска отошли к Швейдницу, приблизившись к границам Австрии. Этим маневром хотели принудить австрийцев начать войну с Наполеоном.

Французы двигались к Одеру и заняли Бреславль.

Русские шли в бой в упоении от недавних славных побед. Они видели трупы французов на дорогах России, видели наполеоновских гренадер — хваленых победителей под Иеной, Маренго, Ваграмом — обмороженными и пленными. Этого не видели генералы — пруссаки и австрийцы; страх перед Наполеоном все еще владел ими, хотя их солдаты рвались в бой и жаждали отомстить за годы порабощения отчизны.

Александра Павловича доводил до бешенства трусливый прусский король Фридрих-Вильгельм III.

Можно ли забыть, что король прусский, после того как его генерал Иорк самовольно подписал конвенцию с Россией, на Пошерунской мельнице, близ Таурогена, приказал разжаловать Иорка в солдаты. Правда, немного времени спустя король признал конвенцию и вернул Иорку чин и регалии, но в первые дни после подписания конвенции Фридрих-Вильгельм был без ума от страха перед французами. Он был напуган и сражениями под Лютценом и Бауценом, хотя сами французы не считали эти сражения победой.

Только умение царя владеть собой удерживало его от припадков ярости.

И сейчас, в одиночестве, в замковом саду, он дал волю своим чувствам. Если бы кто-нибудь подглядывал за Александром, то не увидел бы прельстительной улыбки и томного ласкающего взгляда. Он увидел бы лицо угрюмого и рассерженного, рано стареющего человека.

Впрочем, близкие к Александру люди знали, как он умеет владеть своими чувствами, что «наш ангел», как его называли в семье, раздражителен, коварен, подозрителен, что в ответ на оправдания и справедливые доводы он умеет язвительно улыбаться, а порой и браниться дурными словами.

Таким он был среди самых близких ему людей, наедине с гардеробмейстером Геслером, камердинером Паулем или с Волконским.

Со времени краткой дружбы с Наполеоном (впрочем, особой дружбы и не было) он перенял у Наполеона некоторые особенности обращения с людьми — склонность ссорить близких людей, смущать их внезапной холодностью или вдруг дарить благосклонностью. Одного только не мог перенять у Наполеона Александр — равнодушия к тому, что думали о нем люди, лишь бы они были полезны и верно служили.

Жертвой этого болезненного самолюбия царя был Сперанский, которого Наполеон считал самой светлой головой в России. Александр не любил, когда ему напоминали о Сперанском, и не раскаивался в том, что сослал его в Нижний Новгород, а потом в Пермь.

Двор и крепостники ненавидели Сперанского не только потому, что он был поповичем. Ненавидели потому, что реформы Сперанского создавали новую служилую аристократию, от чиновника требовались способности к службе, а не только, чтобы он был столбовой дворянин, записанный в пятую «бархатную» книгу дворянских родов.

Но более всего ненавидели Сперанского за его финансовые планы. Он требовал «великие пожертвования от дворянства», и это означало введение высокого налога на большие землевладения. Таким образом Сперанский надеялся поправить государственный бюджет, увеличить доходы государства и укрепить рубль, — за серебряный рубль давали четыре бумажных с мелочью.

Вот почему такое ликование знати вызвала опала и ссылка Сперанского. К тому же это означало и конец союза с наполеоновской Францией. Александр не так строго обошелся бы со своим прежним любимцем, если бы не то, что попович проникал в сферу, которую Александр считал безраздельно своей, в которую он не позволял проникать даже государственному канцлеру, хотя тот по званию своему ведал иностранными делами.

И главное, чего не прощал царь Сперанскому, — это суждений о своей особе. Не раз в донесениях агентов говорилось, что Сперанский позволял себе упрекать царя в двуличии, трунить над тем, что Александр незаслуженно считает себя великим полководцем, завидуя славе Наполеона. Александр не любил сражений, он предпочитал смотры и парады, так же как и отец его, Павел. Он предпочитал тайную войну, в которой невидимо сражались его тайные агенты. Он любил читать собственноручные их донесения о придворных интригах, перлюстрированные письма иностранных послов и своих сановников, расшифрованные депеши друзей и врагов. Он не брезговал беседами с Христианом Андреевичем Беком, мастером перлюстрации и расшифровывания, и принимал его не раз у себя — тайно, в гардеробной. Именно донесения Бека были одной из причин жестокой опалы Сперанского, которого, впрочем, и теперь царь считал дальновидным и даровитым государственным деятелем.

Но отправляя Сперанского в ссылку, позаботился о том, чтобы ему послали вслед, на место ссылки, херес, который обыкновенно пил Сперанский.

Сегодня он подумал о Сперанском, так как только что отпустил Нессельроде. Александр не забывал, что Нессельроде был представлен ему Сперанским. Он помнил, какой страх был в лице статс-секретаря, когда царь принял его после возвращения из Парижа и когда Сперанский был уже в ссылке.

Нессельроде признался в том, что исполнял в Париже некоторые поручения своего благодетеля, правда, не слишком важные, касающиеся устройства государственных учреждений франции. Но и осчастливленному им проходимцу из немцев не верил Александр, как не верил никому на свете.

Сейчас, присев на каменную скамью, Александр в раздумье глядел на синеющие вдали утесы Фирштейнштейна, на башни Рейхенбаха, — ему было о чем тревожиться. Особенно тревожила Австрия. Сестра Екатерина Павловна гостила в Австрии, у эрцгерцога Иосифа. Александр поддерживал эти родственные связи. Иосиф был женат на другой сестре императора, Александре Павловне, и недавно овдовел.

Александр с неудовольствием думал о предстоящей поездке. Тяжелые мысли о недавнем прошлом приходили ему в голову. Сестра была выдана замуж за эрцгерцога Иосифа по соображениям политическим и потому, что императрице-матери Марии Федоровне, гордой и надменной, льстил этот брак. Она полагала, что сын, родившийся от этого брака, имел бы все права на венгерский престол. Брак Александры Павловны считался достойной партией. Но с первого дня приезда юной сестры Александра в Вену уже плелась паутина интриг. Императрица австрийская Терезия понимала, что рождение ребенка у супруги Иосифа грозило разрушением унии и отделением Венгрии от Австрии. И русская великая княжна скончалась от хирургической операции при родах. Обстоятельства этой смерти были таинственные, и духовник Александры Павловны священник Самборский докладывал конфиденциально императору Александру, что его сестру погубили по династическим соображениям.

Это было одно из тех мрачных преступлений и ужасных тайн, которых было немало в роду Габсбургов. Воспоминания об этой смерти тяготили царя, но делать нечего, политические соображения заставляли его ехать в Богемию. Александр подумывал о поездке в Богемию как бы для того, чтобы повидаться с Екатериной Павловной, но на самом деле для того, чтобы узнать, когда, наконец, Австрия решится порвать союз с Наполеоном. Екатерина Павловна была неизменной советчицей Александра, особенно в дни Отечественной войны, и вряд ли кто-нибудь имел большее влияние на Александра, чем эта проницательная и упрямая женщина.

На минуту он отвлекся от этих мыслей: в нижней аллее послышался детский смех. Александр Павлович вздохнул, встал и мягкой, скользящей походкой пошел по аллее роз.

Он чувствовал, что на него смотрят из окон замка, остановился у гранитной вазы с цветами и, облокотившись о постамент, принял небрежно-изящную позу.

Он был в черном военном сюртуке без эполет, в фуражке с белым верхом. Высокие сапоги обтягивали его полные нога с женскими икрами. Черный сюртук скрывал намечающуюся полноту, — все, как всегда, было обдуманно в его одежде.

Хорошенькая девочка в темно-лиловом, похожем на тюльпан, платьице подбежала к Александру с букетом роз. Он принял букет, поцеловал девочку в обе щеки, думая о том, что и это видят из окон замка. Затем, спрятав нос и подбородок в цветы, неторопливо поднялся на террасу замка.

Александр Павлович вошел в рыцарский зал замка, который служил ему кабинетом, недовольно посмотрел на груду бумаг на столе и капризно сказал Волконскому:

— Нет новостей?

— Pas de nouvelles… — вздыхая и как бы извиняясь, ответил Волконский.

Он видел, что Александр в дурном настроении, в том состоянии тоскливой тревоги, которая иногда вызывала истерические припадки гнева, опасные для окружающих.

Волконский попробовал отвлечь императора. Он положил перед ним донесения тайной военной полиции, — Александр всегда с любопытством читал это собрание доносов и сплетен. Теперь он равнодушно придвинул их к себе и с тем же рассеянным видом прочитал, что в прошлое воскресенье у штаб-ротмистра Ахтырского полка Слепцова собрались офицеры — братья Зарины, князь Туманов, адъютант Ермолова, Муромцев, пели непотребные песни про духовных лиц, рассуждали о сражении при Бауцене, бранили Витгенштейна и немцев и прочее… Разговор известен через слугу ротмистра Зарина 2-го.

Александр откинулся в кресле и, глядя в потолок, сказал, думая вслух:

— А не может быть того, что они столкуются — англичане, австрийцы и Наполеон — и будем мы да пруссаки против сильнейшего врага?

Он сказал это вслух, чем удивил Волконского, от которого, как тот сам знал, никогда не ждал дельного совета. Он привык не замечать его присутствия и смотрел на него скорее как на заботливого слугу, чуть ли не камердинера.

Забарабанив пальцами по столу, император спросил:

— Когда назначено Воронцову?

Волконский ответил, что граф Михаил Семенович прибыл с утра и приглашен к завтраку.

— Позвать сейчас! — сказал Александр.

И снова стал читать донесение тайной военной полиции про какую-то жену аудитора пехотной дивизии Елисеева, из-за которой было уже два поединка, а вчера разодрались два прапорщика карабинерного полка. В другое время он расспросил бы, действительно ли так хороша собой жена аудитора, каких она лет, кому она отдает предпочтение из соперников, но сейчас только брезгливо поморщился, отодвинув бумаги, встал и подошел к открытому окну.

Равнодушным взглядом он окинул зеленеющую долину и уходящую в голубую даль дорогу. Дорога была в это утро пустынной, но одна чернеющая точка привлекла внимание царя. Потом точка чуть увеличилась и стала величиной с муху. Вернувшись к столу, Александр взял зрительную трубу и снова подошел к окну.

В зрительную трубу он хорошо разглядел дорогу, поднимающуюся в гору, кусты придорожного шиповника и солдата на гнедом коне. Солдат был в гусарском мундире.

Вдруг на лице Александра Павловича явилась знакомая Волконскому язвительная усмешка.

— Гляди, — сказал царь и передал трубу Волконскому.

Припав к стеклу, Волконский хорошо рассмотрел гусара, — день был жаркий, гусар сдвинул кивер на затылок, расстегнул мундир…

— чг Здесь… перед моими окнами, — лицо Александра приняло страдальческое выражение.

— Ахтырского полка… — качая головой, едва выговорил Волконский.

— Узнать, какого эскадрона! Наказать! Строжайше! И кто эскадронный командир!

Волконский бросился к дверям.

Эта неприятная случайность совсем расстроила царя.

Он сел в кресло, жалостно вздохнул и, откинув голову, долго сидел неподвижно, уставившись взглядом в потемневшую роспись потолка.

Он оживился только тогда, когда ему доложили о Воронцове.

Михаил Семенович Воронцов, по своему рождению, по высокому положению его отца и дяди-канцлера, бывал не раз приглашен к высочайшему столу. Михаил Семенович нравился Александру как образованный и тонкий собеседник, но Воронцов понимал, что если бы такие знаки внимания участились, — это испортило бы его отношения со старшими чином генералами и придворными.

Впрочем, сегодня он догадывался о причине приглашения.

До замка Петерсвальд было около двадцати верст; он взял с собой адъютанта, — на этот раз это был Можайский, с которым не успел потолковать после его возвращения от Чернышева. Воронцов с любопытством слушал рассказы о польских делах, о Чернышеве, которого он считал ловким и смелым, но довольно бесчестным человеком. Но его не столько интересовали дела государственной важности, сколько рассказ Можайского о Грабнике и графине Грабовской, о странном обществе, встретившемся в замке, о патриархе тамошней шляхты князе Грациане Друцком-Соколинском.

— My dear friend, — назидательно произнес Воронцов, — от добра добра не ищут. — Затем снова перешел на английский: — Зачем было ехать к Чернышеву, когда у меня вам хорошо служить? Товарищи вас любят, характер у вас ровный и способности немалые… Ах, какой странный век, странные, непоседливые люди!.. Ну, еще что примечательное приключилось с вами в дороге?

— Более ничего, — ответил Можайский.

Они подъезжали к Петерсвальду, и Воронцов умолк; в лице его появилась значительность. Он обдумывал, как ему следует вести себя на завтраке и как показать себя близким императору людям с самой лучшей стороны.

Когда Воронцова позвали в кабинет Александра, он понял, что правильно угадал причину приглашения к завтраку.

Послом в Англии был Ливен, и хотя Александр не любил Семена Романовича, но позволил старику Воронцову писать ему обо всем, что касалось английской политики. Александр понимал, что Ливен не мог ему заменить Воронцова, превосходно осведомленного в делах островного королевства и притом независимого в своих суждениях. Переписка со стариком Воронцовым шла через Михаила Семеновича, и Александр начал беседу с того, что спросил, когда ожидаются вести из Лондона.

— Отец всегда аккуратен, — ответил Михаил Семенович, — каждый месяц я получал от него с нарочным депеши, которые считал за счастье вручить в собственные руки вашего величества… Прошло около пяти недель, но в такое бурное время небольшое опоздание не может быть поставлено в упрек…

Они говорили по-английски, и это было приятно Александру. Этот язык позволял ему говорить с младшим Воронцовым почти как с равным, вместе с тем сохранялась неодолимая преграда между монархом и подданным.

— Значит, вы ожидаете курьера в ближайшие дни? А дорожные опасности?

— Отец всегда умел выбирать людей для таких поручений. Для того, чтобы быть спокойным, я полагаю отправить навстречу нарочному офицера. Маршрут известен и место встречи назначено.

— Это будет предусмотрительно.

— Офицер доставит депеши, минуя меня, вашему величеству в собственные руки… Чтобы не терять времени, ваше величество.

Александр кивнул и приблизился к Воронцову. Он положил ему руку на плечо и, тихо сказал:

— Вы знаете англичан… Не может быть того, что они столкуются с австрийцами и Наполеоном?

Воронцова этот вопрос удивил и даже обеспокоил, его белое, холеное лицо порозовело, выражение лисьей хитрости и умильной почтительности на мгновение исчезло. Он понимал значение ответа и тревогу Александра.

— Мне кажется… Мне кажется, ваше величество, что все решит перевес в силах, вернее — сравнение сил… Английский кабинет, лорд Ливерпуль, лорд Кэстльри, вероятно, осведомлены о наших силах. Австрийцы твердят о большой убыли в людях у нас. Правда, в походах много людей убыло от ран и болезней, однако…

— Надо, чтобы они узнали про резервную нашу армию.

— Труды Михаила Богдановича Барклая, труды Алексея Андреевича дали плоды, ваше величество.

Михаил Семенович здесь покривил душой. Он (как и все в армии) знал, что резервная армия была создана по мысли Кутузова, но он также знал, что императору неприятно слышать это имя, и назвал Барклая и даже Аракчеева, которого презирали за трусость, грубость и жестокость.

— Мне кажется, ваше величество, что армии нашей нужно немного времени, чтобы показать себя в прежней силе. Перемирие, ежели французы пойдут на это, будет нам на пользу… Не может быть, чтобы англичане не знали о наших силах. Не может быть, чтобы не знал и Меттерних. А ежели знают, тогда не будет мира Англии с Наполеоном: слишком сильна ненависть к узурпатору.

— Ты думаешь? — прежде тусклый и как бы сонный взгляд Александра оживился, он улыбнулся той самой «улыбкой глаз», которой верили и часто обманывались.

Александр обнял Михаила Семеновича, и тот понял, что сказал именно то, о чем царь думал сам.

— К тому же, ваше величество, победа над Бонапартом принесет выгоду англичанам. Все дело в том, чтобы они знали наверное, что проигрыша быть не может, что шансы на нашей стороне. Торгашеский дух силен на острове.

— Ты прав. Да, ты прав, — повторил Александр. — Англия вела себя дурно с самого начала и в 807 году, когда дала обещание выставить десять-двенадцать тысяч войска, не указав даже, к какому сроку. Это забыть нельзя. Но пойдем, нас ждут…

Два часа спустя Воронцов сидел в экипаже, слегка склонившись на плечо Можайского. Все обошлось прекрасно: Волконский, Толстой, генерал-адъютанты были ласковы с ним, император удостоил доверительной беседой, вместе с тем не сделано ничего такого, что могло бы возбудить недовольство при дворе. Воронцов любил лесть, но сам умел льстить, не роняя своего достоинства. В умиленном настроении он возвращался к себе в дивизию, однако, вспомня о деле, слегка отстранился от Можайского и тоном начальника сказал о важном поручении, которое тому предстояло выполнить.

Поручение состояло в том, что в городке Виттенберг, в гостинице «Под букетом» вдовы Венцель, Можайский должен встретить нарочного от Семена Романовича и принять у него депеши государственной важности.

Отдав приказ, Михаил Семенович потрепал по плечу Можайского:

— Ты, я вижу, огорчен… Вернешься, — я тебя не буду неволить. Ты просишься к Алексею Петровичу Ермолову? Экий ты непоседа! Ну что ж, отпущу, куда хочешь… И приму к себе, когда захочешь. Я ведь на тебя смотрю как на своего, ты у нас в доме был как свой. Я хочу тебе счастья…

Наклонившись к самому уху Можайского, он добавил:

— Приняв депеши, сам вручишь в собственные руки государю. Может быть, в этом твое счастье. Разве так не бывало?

И откинувшись в угол экипажа, Михаил Семенович задремал, овеваемый ласковым весенним ветерком.