Я только что тогда начал путешествовать и, помню, жил один-одинешенек с своею лайкою, с своими инструментами и планами в маленькой зимовке, — скромном деревянном домике на берегу быстрой и многоводной реки Сылвы, которая быстро катила свои светлые воды под самым окном моего кабинета.

Случалось, встанешь ранним утром, подойдешь к окну, а под окном в воде, как ни в чем не бывало, плещется стадо серебристых язей, что-то добывая своим толстым носом у самого берега, или плавают, ныряют утки-нырки, нисколько не думая о присутствии человека. Так и застынешь пред такою картиною, прижмешься к косяку и долго сидишь, наблюдая жизнь этой привольной природы. Ни звука часами со стороны реки, ни движения около одинокого домика, только белый туман медленно поднимается клочьями, только ярко-ярко светит солнце… Поднимется туман, умоется лес мелкими брызгами, и за рекой, саженях в ста расстояния, словно выплывает из-за тумана белый, берестяной чум вогула. Это — летнее жилище моего проводника, вогула Саввы, маленького добродушного старичка, который тоже одиноко живет там за рекой в своем берестяном жилище вместе со своею бойкою внучкою Соломеей. Соломея эта и стряпает, и кормит меня, а старик доставляет мне провизию: то жирных громадных темных карасей, то разную ягоду, грибов и уток.

Бывало, проснешься ранним утром, а на окне моем уж ягода черника к чаю. Чья добрая рука набрала ее, поставила тихонько, чтобы не разбудить меня, не знаешь; но стоит заглянуть за окно на мокрый песок на берегу, а там — или толстые следы старика, или тонкий остренький, маленький след его внучки.

Она редко бывала у меня; но зато, когда приезжала с отцом, то в домике моем пахло настоящими гостями. Сейчас же чаепитие, тотчас же чарка для бедного старичка, страдающего вечно поясницею, и лакомства для внучки.

Но уедут мои веселые гости, отчалит, скроется их лодочка, — и мы снова одни с нашим Лыском.

Это мой телохранитель, верный пес, стоячие уши которого вечно в каком-то прислушивающемся движении, по которому можно сразу угадывать, о чем думает пес и что слышит он подозрительного. Чутье у него было поразительное: стоило только сесть где тетере поблизости на дерево, как Лыско уже поднимался, тихо выскальзывал из комнаты и минуты через две уже лаял, лаял звонким тонким голосом, по которому тоже безошибочно можно было узнать, лает ли он на рябчика, пролетевшего глухаря, или просто подлаивает серую белку. И раз подлаивал, — нужно было обязательно снимать двухстволку и отправляться на охоту, иначе он извел бы вас, пролаяв у дерева весь день, пока не улетит заслушавшаяся его тетеря.

Он был также незаменимым сторожем ночью. Дело в том, что около самого моего домика была тропа медведя. Куда он ходил каждую ночь, я не знаю до настоящего времени, но я ясно слышал его потрескивания по сучкам. Частенько он на минуту останавливался в пути и чуть ли не перед самым нашим крыльцом, которое выходило прямо в лес. Словно зверь раздумывал каждый раз: зайти-ли проведать нас, или лучше оставить еще до времени… Когда он шел, потрескивая, Лыско только вылезал из-под кровати моей с тревогою; но, когда тот останавливался, пес начинал ворчать и с таким выражением, что я брался за ружье и посматривал на окна. Но медведь проходил, и мы снова укладывались, как ни в чем не бывало. В конце концов мы так привыкли к этим посещениям, что уже не обращали на них внимания. Да и некогда было особенно думать о них: летом дни такие долгие на севере, притом было столько работы, что рад добраться до кровати.

Однажды является ко мне Савва с внучкою, чем-то озабоченный. Я угощаю его водкой, но он отказывается; угощаю чаем — не пьет.

— Что такое, старик, — спрашиваю я его, — что у тебя за горе?

— Горе и есть, — отвечает он задумчиво, — надо бы вот карасей ловить на озере, — теперь самый ход, — а один не смею. Тоскливо как-то одному ночью на озере да и работы много.

— Возьми меня, — говорю ему, давно уж сам подумывая назваться к нему на рыбную ловлю.

Старик даже встрепенулся от радости.

— Только, — говорит, — возьми с собой на случай свою винтовку.

— Зачем? — спрашиваю; но старик не ответил мне при внучке.

— И Лыска, собаку свою, оставь в комнате: какая уж ловля с собакой!

Мне не хотелось Лыска оставлять в доме, чтобы он без меня как-нибудь не поссорился с ночным посетителем, но старик утешил меня, говоря, что собака и одна прекрасно ночует.

Я послушался старика и к этому же вечеру стал собираться в ночную поездку.

Внучка нам настряпала брусничных пирожков; я захватил с собою фляжку крепкой водки, свой дорожный чайник, сковородку для карася; старик наложил полный нос своего челнока сетей, и мы отправились в дорогу.

С грустью провожала нас девушка с Лыском, который даже повизгивал, видя, что я отправляюсь с ружьем на охоту. Но промелькнул мыс один, — и ни домика, ни белого чума с знакомою детскою фигуркою; мы одни на просторе тихой реки, обрамленной темным хвойным лесом.

Люблю я северные реки, тихие, молчаливые, неизвестные в своем просторе, что ни плесо, то открытие, что ни изгиб реки, заворот, — островок какой, все новой таинственно словно тут не бывал еще человек, не оставил еще следа по себе, даже старого забытого кострища. Вода и лес, темный молчаливый лес с громадными кедрами, соснами и елями, которые кое-где нависли над рекой и готовы упасть в ее воды. И вдруг за поворотом веселый желтый бережок, возвышенный, с веселым чистым, ясным сосновым лесом. Сосна к сосне, как свечи восковые; желтые вершины высоко, высоко и шумят, как будто вечно шепчутся, а внизу на земле не трава, не земля, а белый мох, как ковер какой, одевший землю; и кажется, нет тут только человека для поселения, чтобы в воду эту тихую гляделась деревушка…

Так бы и поселился здесь с кем-нибудь, так бы и жил, ни о чем не думая… Проедешь этот лес, как будто нарочно выглянувший из темного необозримого пространства, и снова темная ель, кедры пушистые, поваленные уродливые деревья. Только рябчик разве запоет где близко, сидя на дереве, запоет песню свою короткую, как будто обрадовавшись, что слышит человека. И снова тишина и покой, снова река и берега ее лесистые, безмолвные, и так на сотни, на тысячи верст.

Но мы не долго плыли этой рекой, верховья которой еще неизвестны географу: старик неожиданно пристал к низкому берегу, где я заметил следы человека. Это был маленький березовый балаган с кольями, воткнутыми в песчаный каменистый берег; рядом с ним следы огня и срубленное дерево, которое, как срубил его несколько лет назад старик, так и лежало тут обугленное немного от места разруба.

— Тут мы поедим, — заметил старик и стал настругивать палочку, чтобы зажечь дерево и приготовить пищу.

Скоро показался дымок, вспыхнул огонь, и дерево загорелось весело, ярко, как горело уже не один раз в минуты посещения деда.

Этот берег, река и огонь представляли красивейшее зрелище, и я залюбовался на минуту; но старик не обращал ни на что внимания, мерно продолжал свою работу, то расстилая для сиденья ветки, то приготовляя немудрое кушанье из вяленой на солнце рыбы.

Молча мы поужинали на этом памятном берегу с дедушкой, молча напились чаю; затем, когда все излишнее попрятали в берестяном березовом шалашике, старик заметил:

— Теперь пора на озеро, — солнце уже садится.

Действительно, с реки потянуло уже сыростью, и темный лес стал еще печальнее и сумрачнее. Мы вытащили челнок, сложили в него рыболовные сети и потащили его по узкой просеке к озеру, с которого доносился уже голос гагары.

— Далеко озеро, дедушка? — спрашиваю я, запыхавшись от работы.

— Рукой подать! — отвечал старик.

В поту дотащились мы до озера, которое глянуло на нас сквозь темные ветви.

Какое дикое, мрачное таинственное показалось мне оно даже после этого мрачного болотного леса! Берегов нет, лес вошел вместе с своими голыми корнями в самую воду; мох, лишаи, камыши какие-то, темные, высокие и через них просвечивающие тихие, сонные воды. Над камышами лес, позади лес, впереди та же лесная чаща, что около, и кажется, она расступилась только затем, чтобы образовать это длинное, печальное озеро, где темная гладь воды так сочеталась с темнотой вокруг. И только мы вынырнули из этих камышей на лодочке, как тут же, возле, раздался вдруг пронзительный крик большой гагары. Я даже вздрогнул от неожиданности. Вслед за этим оглушительным сигналом, отдавшимся эхом в лесу, послышались сотни голосов других таких же гагар, которые все забили тревогу.

— Фу, пропасть вас возьми! — выругался я; но старик сосредоточенно как-то молчал, словно ничего не слыша.

Мы выехали на плесо, темное, чернеющееся, и поплыли вдоль камыша дальше. На каждом шагу попадались гагары. Одни из них быстро спешили от нас в камыши, другие неожиданно показывались оттуда, ныряли, испустив предварительно резкий крик, или появлялись под самым бортом нашей лодки, чтобы высунуть длинную свою шею и тут же нырнуть.

— Что их много тут? — спрашиваю я Савву, удивленный таким множеством гагар.

— Рыбное озеро… Рыбы тут заходит много в половодье, — вот они тут и питаются, — отвечает старик.

Какое количество рыбы нужно для этой плавающей армии, которой буквально кишит это длинное озеро с темными камышами! Мы проплываем его все, заезжаем в самую его куть и оттуда начинаем ставить свои сети. Оказывается, это совсем не трудно: поплавная тонкая сеть легка, как перышко; воткнуть в камыш конец, привязать его к тонкой камышинке — пустое дело, и сеть ровно спускается на воду, тонет в этой темной воде, намокая сразу, и сажен через десять — уже конец, который часто хватает до противоположного берега; там же, где озеро широко — соединяют две, три сети вместе. Через час можно уже осматривать, так как рыба во время нереста движется беспрерывно по плесу.

Хорошо ставить такие сети; но еще приятнее их осматривать темными ночами! Человек словно крадется в этом полусумраке, словно хочет украсть у природы. Кругом мертвая тишина, гагары все попрятались, и вы тихонько, осторожно причаливаете свой долбленый челнок к виднеющимся поплавкам и неслышно, тихо начинаете работу. Нужно перебрать тонкую мокрую тетиву от берега до берега. Вы ставите боком свою лодочку, беретесь за тетиву и начинаете тихо двигаться, подтягивая ее понемногу. Вот что-то как будто потянуло тихонько из рук тетиву; чувствуется колыхание рыбы; вы нагибаетесь, всматриваетесь; что-то всплеснуло вдруг на поверхности и снова погрузилось в воду, и что-то заходило потом, забилось под самой рукою, производя волнение. Миг один, — и вы с замиранием сердца выхватываете сеть.

В лодке, на дне что-то темное, грузное, шлепающееся по воде, и вы шарите его руками, — карась, крупный, темный карась, который, как шел в этой воде и встретил сеть, так и запутался в ней, понадеявшись порвать это препятствие из тонкой, незаметной сети. Приятно вытащить его; но не особенно приятно выпутывать из сети! Он крепко засел в нее своею головой, еще крепче закусил своей громадной пастью и вдобавок обвил ее вокруг своего толстого туловища, пока в силах бороться. А рядом с ним уже другой, третий, порою целая брачная компания. А лодка все бесшумно подвигается вперед, и под ногами у вас темные чавкающие рыбы, которые плавают тут же в челноке, хлещутся плавнями, щекотят ваши босые мокрые ноги и суются всюду, пока не выбьются из сил и не лягут бессильно набок.

Иной раз что-то страшно тянет вашу сеть, чуть не вырывая ее из ваших рук; кажется, попалась чудовищная рыба, как вдруг оглушительный крик, — и целый фонтан брызг у самой вашей лодки. Это запутавшаяся гагара, которую так и не вытащит старик, если не поспешит обрезать сети. Даже в жар бросит от этой неожиданности, сделается жутко вдруг от этого противного, жалобного крика. Так бы, кажется, и пришиб ее веслом; но старик относится к ней с опаской, словно это божество какое-то, сторожащее эти воды.

— Не надо трогать гагары: злая она и недобрая. — говорит он, и мы едем дальше.

А дальше прежняя история с жирными, толстыми карасями. Попадаются такие караси, которые весят фунтов восемь. С такими гигантами трудно даже справиться: они сильно тащат сеть еще в воде, глубоко с нею уходят под самую лодку, и только то, что они устали, запутавшись, позволяет с ними справиться.

— Тихонько, барин, потише вынимай карася, — шепчет старик, видя, как я едва не опрокидываю лодочку, вытаскивая сеть с карасями.

Сыро, холодно от нависшего тумана; руки уже закоченели, плохо слушаются, а карась идет все больше и больше к полуночи. Кажется, весь он вышел сегодня из камышей на прогулку по этому длинному озеру и гуляет по нему, наслаждается своим весельем. И мы не успеваем смотреть, не успеваем оглядеть свои сети: только что закончили конец, возвращаемся, как снова уже не видны поплавки: утонула от тяжести сеть с грузом. Карась как будто силой лезет в сети.

Раза два или три мы переполняли уж лодочку грузом, лодка глубоко садилась на воде, и тогда старик бережно, старательно направлял ее к берегу, у которого был его садок. Это было, как бы нарочно для него созданное, маленькое озерко, только отделенное узким, низким перешейком. Мы подъезжали к последнему и, даже не выходя из лодочки, выгружали, просто перебрасывая через него рыбу. Видно было только, как карась летел в воздухе, падал на воду и тут же скрывался в родной стихии.

— Как же мы словим их тут? — спросил я старика, когда мы выбросали первую лодку.

— А вот погоди, — отловимся, выспимся на солнышке и будем их неводить тут мережкой. Будет потеха с этим карасем, как мы вытащим его сразу в мережке маленькой. Один раз со старухой они и мережку у меня унесли, — такая была их прорва. И мы руками их долавливали, чтобы не попуститься, и рубахой.

— А бывает больше?

— Хо! — только ответил старик. — Бывает так, что не рад уж карасю, как он навалит на тебя в сети. Много его тут, недаром бьется птица, все ведь кормятся тут карасем. Сколько ест его выдра и рыба!

Так ночью, в тумане озера, мы ловили со стариком почти до самой полночи. Ночь спустилась такая сумрачная, невеселая. Плотный туман совсем закутывал и лес, и берега, так что не видно было даже ближайшего берега. Выгрузив в садок уже четвертую лодочку, мы отправились ловить на пятую, и я было уже призадумался, как будем мы таскать за версту жирных карасей, как вдруг что-то случилось.

Сначала как будто где-то дранина треснула, запела и замолкла. Старик мой выронил даже весло, — настолько неожиданно это было в мертвой тишине ночного воздуха.

— Дерево, лесина упала, — говорю я Савве, но тот молчит, словно застыл в лодке.

Как вдруг снова запела та же дранина. Старик мой встрепенулся, а у меня, казалось, пошевелились даже волосы.

Старик смотрит на меня вопросительно и шопотом говорит:

— Он пугает нас… Он тут живет… Ишь сердится, что мы явились в его место…

— Медведь? — спрашиваю я также шопотом.

Старик только кивает головой и берется за весло, говоря:

— Надо убираться!

— Может быть, пройдет, — замечаю я и явственно слышу, что зверь еще раз отдирает дранину, которая жалобно, жутко так звучит в тумане.

И вдруг рев, страшный рев раздается около, и что-то тяжелое упало в воду.

У меня сердце замерло, несмотря на то, что я — охотник. И от этого рева озеро как бы проснулось: из камышей повылезли гагары, заметались…

— Я говорю, сердится, — и старик взялся за весло, и мы тихонько, словно крадучись, поехали дальше от зверя.

Но только что мы отъехали, как зверь заслышал нас и бросился на берег. Раздалось бульканье, затрещал камыш: медведь поплыл…

— Греби, греби скорее, барин! — говорит мне дедушка, и мы изо всех сил работаем веслами, чтобы забраться подальше от этого опасного места.

Отъехав с версту, мы остановились, запыхавшись. Прислушиваемся. Как будто уж нет никого: стало попрежнему тихо.

— Отстал, — говорю я Савве.

Тот только пригрозил мне пальцем, чтобы я не шевелился.

Прислушиваемся еще с минуту и слышим на берегу тихие шаги медведя, которого выдает только порою вода, когда он проступается в глубокую яму.

— Подкрадывается собака! — прошептал старик, и еще тише прежнего берет весло, отъезжает дальше от берега на чистое плесо и снова приостанавливается, пуская свободно лодку.

Стоим тут еще несколько минут. Ни звука.

— Припал, караулит… Не воротиться ли нам в узкое место? — продолжает старик, и, словно желая перехитрить медведя, отъезжает еще дальше, становится у самых камышей и начинает делать шум, как будто мы выходим.

Зверь только этого и ждал: слышно, как он с шумом бросается с противоположного берега и плывет через озеро в узком его месте.

Старик отталкивается неслышным образом, и мы плывем к противоположному берегу. А зверь уже на том берегу идет уставший и сердито отфыркивается.

— Что, устал, собака ты мохнатая! Отвяжешься же когда-то? — смеется тихонько старик, снова останавливаясь у камышей.

А медведь, уж нисколько не стесняясь, шлепает по берегу, отыскивая, куда мы скрылись. И вдруг снова рев, оглушительный, страшный рев, который так и раскатился по лесу.

— Осерчал, — шепчет старик, — что не нашел нас на берегу… Так мы и вышли тебе, так и попались тебе в лапы, как оленята!

А медведь опять затих, словно прислушивается, соображает, куда мы скрылись… Затем опять поплыл в обратную сторону; слышно, как отпыхивается.

Я надумал сделать выстрел. Приподнимаю тихо винтовку, навожу в сторону зверя и спускаю курок.

Оглушительный выстрел, который сразу отдался в камышах, заговорил по лесу, рассыпавшись там мелкою дробью, и загудел, застонал где-то далеко-далеко.

— Что ты сделал? — говорит старик, — теперь он не отвяжется до самого утра! — И действительно, зверь не испугался, а как-то еще больше остервенился и стал преследовать нас упорнее. Теперь он открыто гонялся за нами, ломая на пути камыши и всякую лесину; открыто плыл через озеро с берега на берег; рявкал, ревел, драл мох своими лапами и снова бросался в воду, отыскивая лодку. Но мы тихонько скользили со стариком по озеру и держались так далеко камышей, насколько это было можно.

Теперь мы и не скрывались от него особенно. Старик громко ругался:

— Мохнатая скотина, собака лесная, ненасытная! Ишь человека пугать вздумал, — не заезжай на его озеро, не тут лови его рыбу! Хитер ты, а нет, хитрее тебя люди!

И медведь долго еще продолжал реветь, рявкать, плавать и пыхтеть, и я думал уже, что мы так протешимся сутки, как вдруг он отстал и сразу провалился куда-то, так что старик даже не заметил.

— Отстал, собачья голова, чучело мохнатое! Видно, наскучило плавать с берега на берег камышами!

Но торжествовать нам было еще рано. На другом конце озера громадное стадо гагар вдруг захлопало крыльями, зашлепало, загудело голосами. Раздались шум и плеск воды вместе с ясным ревом и пыхтением медведя.

Старик повернулся туда лицом и громко заругался:

— Ах, чтоб те разорвало! Ах, ты мохнатая скотина ненасытная! Ах дошлая собака! Ведь перехитрил, перехитрил! Слопает ведь, слопает собака!

И дед даже загреб в ту сторону, такая его брала досада.

— Что он делает, что он делает? — спросил я, видя, что случилось что-то особенное.

— Да ведь он в садок наш забрался, окаянный!.. Всех карасей приест, всех карасей!

И старик, не зная, что предпринять, сам взялся за мое ружье и ну палить в ту сторону, чтобы отбить хоть этим зверя.

Но медведь не унимался: он словно вымещал на бедных карасях злобу на нас и стремительно носился по озерку, чтобы взмутить там воду. Взмутил и сразу затих.

— А теперь что? — спрашиваю я опять деда.

— Что? — даже рассердился мой старик. — Лопает! Что станет делать, как не лопать! Взмутил, повыжил карасей и ест! Ест ведь, каналья, ест наших карасей!

Действительно, медведь ел карасей; было прекрасно слышно даже его чавканье, — и дед плюнул только с досады.

Долго медведь ел карасей, и долго мы болтались бесцельно по озеру. Но вот с рассветом зверь ушел, и мы отправились первым долгом проведать садок, чтобы определить убытки.

Увы! — от наших карасей остались одни только объедочки: на берегу валялись лишь хвосты да во мху затоптанные караси. А садок, бедный садок, был такой мутный и зеленый, как будто бы в нем только что выкупалось стадо медведей… Словом, полное опустошение.

Старик только хлопал руками, бранил медведя самыми отборными словами и качал головой.

— Постой, Савва, — говорю я, — у нас еще есть довольно ставленных сетей. Может, там попали добрые караси!

Но и там ожидало нас разочарование.

Хоть бы один карась попал в сети! Словно они, заслышав ружейные выстрелы, шлепанье медведя на берегу, ушли окончательно в свои темные камыши, чтобы уже не показываться до самого утра. В сетях оказались только щука да еще запутавшаяся гагара, ради которой пришлось старику опять пожертвовать сетью. Вдобавок к этому он не досчитался пары сетей. Оказалось, в них попал медведь, переплывая озеро, и, разумеется, так с ними разделался на берегу, что от них остались только нитки. Словом, полный разгром, полная неудача на озере, какой не видал еще бедный старик за все время, как он тут рыбачил.

— Без ухи ведь оставил проклятый! — повторял он несколько раз, словно не мирясь еще с действительностью. Но я, видя, что старику страшно хочется ухи, предлагаю сварить ее хоть из щуки.

С голоду решаем сварить щуку и тащим лодку целую версту. Но на берегу — ни шалаша, ни котелка, ничего, что там мы оставили, чтобы не таскать напрасно. Очевидно, разгром и здесь.

— Ну, и подлец! Ну, и каналья мохнатая! Вон он что еще наделал! — разразился старик и чуть не заплакал от досады.

Нечего и говорить, что мы возвращались невеселые и голодные в этот день.

Под влиянием ли голода, или впечатления, произведенного медведем, но старик пустился в философию, по которой выходило, что не медведь виноват в его несчастьи, а он сам, так как давно уже не делал жертвоприношения тому таинственному божеству лесов, который властвует над рыбой.

Но я думал на этот раз иначе: я решил в первую же ночь подкараулить нахала и убить у самого дома.

Я залез с раннего вечера на дерево, но напрасно просидел на нем до самого утра: медведь не явился. Он так был сыт нашими карасями, что не показывался целую неделю. А когда стал вновь посещать мою зимовочку, то ночи стояли такие темные, непроглядные, что и думать было нечего его подкарауливать.

Поди, он и теперь еще бродит около этой покинутой зимовочки, вспоминая свой ужин!