Глава первая
От всех двенадцати застав тянутся в Москву обозы, скрипят тяжело груженные сани, везут мужики снедь и прочее, что положено дворянину по закону. Медленно идут подле лошаденок обозные, плечом подпирая сани на ухабах, а на мужиков, загородивших дорогу, надрываясь, кричат барские кучера. Господская жизнь тоже, поди, не легка: один в вотчину за оброком ездил, другой с продажей холопов упарился, третий всю ночь цыганок слушал – дай бог хоть к утру домой поспеть! Вот и летят к Москве кареты да сани, а меж них вдруг замешается летняя коляска. Зима уже повстречалась с весной у московских застав, но ходу в город весне еще нет. Разве испортит кое-где дорогу озорница да соберет на перекрестке досужих баб. Бабы от солнца млеют, смотрят из-под руки вдоль улицы: недолго весне у застав стоять, она и без подорожной в город въедет.
Еще больше прибывает народу на московских улицах и в переулках. А над городом плывет колокольный звон. Грянуть бы колоколам красным вешним звоном, да нельзя! Идет великий пост…
А солнышко знай себе плещется в веселых лужицах: потягаемся, колокола, у кого силы больше?
Много соблазнов на улицах Москвы. В Охотном ряду соловьиными голосами заливаются пирожники и сбитенщики; на Сухаревке, на бульварах рябит в глазах от красного товара. Шла по Новинскому бульвару молодуха и тоже загляделась: этакие виды! И метнула глазом на почтовый возок. Седок в нем не так чтобы очень видный, а все-таки ничего. Куда же он в такую рань едет и откуда?
А возок взял да и привернул к соседнему особняку. Приезжий быстро выскочил на мостки, взбежал на высокое крыльцо и стал звонить. Видя такие события, вокруг возка мигом столпились любопытные.
– Никак к Мельгуновым господам?
– Надо быть, к ним.
Приезжий все еще звонил. Наконец парадная дверь открылась. Оттуда выглянул сонный лакей, потом скрылся, снова выбежал, а за ним появился на крыльце молодой человек в шлафроке. Он с ходу заключил приезжего в объятия.
– Мимоза! – кричал он. – Наконец-то свиделись!
– Однако, Николаша, негоже всю Москву у подъезда собирать, – отвечал Михаил Глинка. – Может быть, дашь приют скитальцу?
Тогда молодой человек в шлафроке взмахнул руками, метнулся зачем-то к возку, но, ступив в лужу, опомнился и повел гостя в дом.
Глинка мылся и переодевался с дороги, а перед ним носился, как в школьные дни, бывший пансионский товарищ по прозвищу Сен-Пьер. Только состоял ныне Николай Александрович в должности актуариуса Московского архива министерства иностранных дел да успел завести жиденькую бородку.
– Я писал тебе, Мимоза, – вдруг вспомнил за завтраком актуариус.
– Ничего ты не писал. Вот уже полгода не писал, – перебил Глинка. – Забился в Москве, как мышь в норе.
– Как так не писал? – удивился Мельгунов. – Неужто не писал? Это я, стало быть, нашему Медведю писал; точно, ему… Я, Глинушка, прошлым летом славное путешествие предпринял. Ранее по заграницам фланировал, а теперь любезное отечество объездил. Добрался до Украины, а там к Маркевичу, в его берлогу, завернул.
– Каков он ныне, Медведь?
– По монастырям рыщет, древние рукописи собирает – будет писать историю возлюбленной своей Украины. И столько накопал, что, пожалуй, и впрямь в ученые мужи выйдет. А еще песни собирает… Вот тебе и Медведь!
– Никогда в нем не сомневался. Ну, а ты?
– А я, брат, Россию изучал. Нельзя на родине гостем жить. Одна беда – людей нет. Сколько ни ездил, всюду пьянство, разбой, карты. Один Медведь по-людски живет.
– Есть и ныне просвещенные люди, – возразил Глинка, – только затаились. И как не затаиться, если образованность идет сейчас в первую улику!
– Вот-вот! Я ведь тоже хотел мир осчастливить. Свобода! Разум! Любовь!.. А теперь состою в архивных юношах и разбираю древние столбцы. – Мельгунов задумался, потом вскочил. – А как бы хорошо открыть всеобщую библиотеку в Москве! – Он растерянно взглянул на часы. – Никак мне в архив пора? А может быть, прикажешь подать свежего чаю?
– Нечего зря чаи гонять. Отправляйся в должность, а я сосну с дороги. Почитай, с Новоспасского до Москвы не спал.
– И то, – согласился Мельгунов, – отдыхай, а я мигом назад буду: у нас вольготно. И, представь себе, никогда раньше не предполагал, что кроется в древности нашей столько ума и мысли…
– Ты, кажется, в должность собирался, – напомнил Глинка.
– Черт с ней, успею. Надо тебе хоть самое главное сообщить. Ты наш «Московский вестник» читывал?
Глинка утвердительно кивнул головой.
– Думали мир перевернуть: просвещение народа и самопознание! Шампанского на журнальных крестинах бессчетно выпили… А получается, кажись, пустое…
– Ты еще и книгу перевел?
– Да! Да! – оживился Мельгунов. – Я давно ее для тебя отложил, да не было оказии послать. Изволь принять на память.
– Спасибо! Мне уже довелось читать. – Глинка взял книгу и громко прочел заголовок: – «Об искусстве и художниках. Размышления отшельника – любителя изящного». А где тут твои труды? Впрочем, сам тебе скажу: «Чудеса музыки»! Так и вижу в этом разделе твое волшебное перо. Угадал?
– Прикинь мне еще и эту капитальную главу – «О всеобщности, терпимости и любви к ближнему в искусстве».
– Читал, – откликнулся Глинка. – И умно и туманно.
– Насчет тумана ты совсем зря, – не то огорчился, не то озадачился Мельгунов. – Неужто ты против романтизма?
– О нем, если соизволишь, речь будет впереди, – уклонился Глинка. – Думаю, впрочем, что каждый актуариус, даже приверженный к романтизму, должен являться к должности в положенное время.
– Успею! – отмахнулся Мельгунов. – Но как смеешь ты хулить святыню романтизма?!
– Только не пугай, сделай милость, – шутливо поклонился Глинка. – Сколько я ни слыхал, романтизм каждый по-своему понимает. Бьюсь об заклад, ты тоже не объяснишь.
– Великая любовь к человечеству и освобождение личности начертаны на нашем знамени!
– Когда вы этак о любви к человечеству кричите, – спокойно отвечал Глинка, – меня одно удивляет: почему же вы людей не примечаете? Вот ты чуть не всю Россию объездил, а людей не нашел. Не потому ли, что парил в небесах и человечеством бредил?..
В комнату вошел лакей.
– Николай Александрович, кучер спрашивает: прикажете ждать или откладывать лошадей?
– Я ему дам откладывать! – вскричал Мельгунов. – Вечно помешают с глупостями… – продолжал он с досадой после ухода лакея.
Глинка сочувственно вздохнул.
– И впрямь, Сен-Пьер, мы с тобой еще романтизма как следует не разобрали, а кучер отпрягать хочет… Но если не кучера, то хоть лошадей уважь. А я высплюсь с дороги…
– Нет, ты мне раньше ответь: чем тебе наш перевод не угодил? А знаешь ли ты, что это и есть евангелие романтизма?
– Очень может быть, – согласился Глинка, – однако евангелистам на слово я тоже не верю. Одно заглавие чего стоит: «Чудеса музыки»! Эх, вы, чудотворцы! – Глинка отошел подальше от Мельгунова. – А я тебе так скажу: не чудеса ваши создают музыку, но прежде всего мысль, знания, опыт и расчет, без которых ничто любой талант.
– А вдохновение? – вопрошал Мельгунов, следуя по пятам за Глинкой. – Отрицая вдохновение, ты и артиста низведешь до чина счетного чиновника?
– Нимало, – отвечал Глинка. – Но что вы о вдохновении вещаете? Читал, помню: божественное откровение избраннику и, так сказать, религиозный экстаз…
– И на том буду стоять! – кричал, стуча по столу, Сен-Пьер.
– А я тебе отвечу, – спокойно продолжал Глинка. – Божественного вдохновения вашего умом постичь не умею. Но если я законов контрапункта не знаю или соображением пренебрегу, тогда будет чепуха вместо музыки. А бесталанный сочинитель непременно за божественный экстаз ухватится: мне, мол, откровение свыше было, вот и попробуйте, милостивые государи, мое божественное произведение хаять… Эх вы, романтики! На неметчину паломничаете, клянчите взаймы премудрости, а потом и кричите: «Ох, трудно быть русским!»
– А разве тебе легко сейчас жить?
– Совсем нелегко, – признался Глинка. – Вот и ты, странствуя, тоже не нашел героев?
– Каких героев? – удивился Мельгунов. – Как же родиться герою в застойном болоте…
– Или в архивной пыли, – перебил Глинка. – А не будешь искать героев, так и не найдешь. Глянь-ка на народ, да не на лубочных картинах, не через умильные стихи…
– Значит, и Пушкина «Деревня» тебе тоже не годится?
– Для пробуждения совести нашей очень та «Деревня» надобна, – ответил Глинка, – но для познания духа народного есть и другое у поэта.
– Ты сам только что из деревни. Как там мужики живут?
– С мякиной пополам, однакоже не хлебают лаптем щей.
– Истинный сфинкс наш народ! – умилился Мельгунов.
– Это вы ему согласно правил романтизма такой титул прописали?
– А скажешь, не так? Слыхал Пушкина трагедию о царе Борисе? Царь царем, но даже недальновидному уму ясно, что сочинитель разумеет первым действующим лицом истории народ. И что же? Когда свершаются судьбы государства, тогда безмолвствует народ или юродствует христа ради – и это в трагедии со всей наглядностью показано.. Ну как же не сфинкс? Первый поэт России тоже не знает, чего хочет этот сфинкс, и что таит в себе народное безмолвие!
– Пушкин в том смысле прав, что от века нудят народ молчать. Опять же на то и сметка ему дана, чтобы в лапы начальству как кур во щи не попался. Когда же захочет мужик, все свои чаяния лучше нас с тобой изъявит… Ты, Николаша, – закончил Глинка, – целый трактат о музыке перевел и сфинкса за хвост держишь, тебе, конечно, недосуг, а будет время – глянь с романтических высот в гущу жизни.
– А ты, Мимоза, много насочинял?
– Может быть, и много, да неладно. Истинную музыку я только умом предвосхищаю, а ходить по той дороге не умею…
– Так играй же скорее! – Мельгунов открыл крышку рояля.
Глинка посмотрел на часы и рассмеялся.
– Милый ты мой, – сказал он, обнимая суматошного друга, – не подобает ли и актуариусу блюсти время?
Мельгунов завертелся волчком по комнате, собирая бумаги.
– Мне бы только наших застать, – говорил он, поспешно переодеваясь. – Мигом назад буду!