В шалаше над Голатынем
Когда автор этой повести собирал на родине Николы Шугая поверья о неуязвимом этом муже, который у богатых брал, а бедным давал, — у автора не было оснований не верить людям серьезным и почтенным, утверждавшим, что неуязвимость давала Шугаю веточка трилистника. Никола отмахивался ею от жандармских пуль, как хозяин отгоняет роящихся в июле пчел.
В лесном этом и гористом крае еще и теперь случаются такие дела, что, услышав о них, мы недоверчиво усмехаемся лишь потому, что у нас их не бывало уже сотни лет.
В этом крае гор, громоздящихся на горы, пещер и ущелий, где в сумраке вековых лесов родятся ключи и истлевают древние клены, есть еще и сейчас зачарованные места, откуда не выберется ни олень, ни медведь, ни человек. Там утренние туманы медленно ползут по кронам елей наверх, в горы, как шествия мертвецов, а облака, плывущие над ущельями, — это злые псы с разинутыми пастями. Они сходятся за горой, замышляя недоброе.
А внизу, в узких долинах рек, в селеньях, зеленеющих кукурузными полями с желтыми пятнами подсолнухов, живут вурдалаки. Едва сядет солнце и на землю падет сумрак, они, перекатившись через колоду, оборачиваются волками, а к утру — опять людьми. Здесь в лунные ночи скачут на конях молодые ведьмы, и кони эти — их мужья, которых во время сна превратили в коней коварные жены.
Колдунью здесь искать недалеко, она не за семью горами, не за семью реками, — вон она на пастбище сыплет соль на три коровьих следа, чтобы пропало молоко у буренки.
Можете навестить и добрых колдуний в их хижинах и отозвать их от прялок, чтобы они заговорили вам змеиный укус или, выкупав хворое дитя в отваре из девяти трав, сделали его здоровым.
В душном затишье дремучих лесов здесь живет еще старый бог земли. Он обнимает долины и горы, играет с медведями в густых зарослях, шалит с коровами, отбившимися от стада. Он любит звук пастушьего рожка; он гуляет по верхушкам старых деревьев, пригоршнями пьет воду из ручья, кивает вам ночью из костра на выгоне, шелестя листвой, прокатывается по кукурузному полю и качает желтые шапки подсолнухов. Древний языческий бог Пан, покровитель лесов и стад, он и знать не хочет того пышного спесивого бога, что живет в золоте и парче за пышными иконостасами, или брюзгливого старца, скрывающегося за потертыми завесами синагог.
Однако россказни о чудесной веточке Шугая — это неправда. Это люди болтают, а было оно иначе.
Так сказал мне пастух с пастбища над Голатынем. И, поворачивая над огнем вертел с грибами, он рассказал мне о роковом случае, который решил судьбу разбойника Николы Шугая. О таком случае приятно слушать зимним вечером, сидя у печки в теплой избе. Это настоящая быль, хотя и просятся здесь на язык слова «знамение» и «чудо». Но не годятся они. Взяты эти слова из церковного обихода и означают что-то небывалое, чему надо удивляться. А в случае с Николой Шугаем нет ничего небывалого и удивляться нечему. Ибо в этих краях все знают, что в кукурузе живут земляные девы, а в топких стремнинах — злые русалки. Это всем известно не хуже, чем то, что хлеб зреет в июле, а конопля — в сентябре. И всякий знает, что человек погиб, свалится ли он с плота в пучину половодья, или ненароком ступит на место, куда колдунья вылила остатки своего нечистого зелья.
У костра, высоко вздымавшего к вечернему небу дымные языки пламени, в кругу пастухов, начал голатынский пастух свой рассказ о Николе Шугае. Дождь, мерный и теплый, не дал ему закончить, и он продолжал свою повесть на сене, во тьме шалаша.
Докурив свои трубки с замысловатыми бронзовыми крышечками, пастухи мерно дышали во сне. В крышу барабанил дождь, а за деревянной перегородкой, где спал скот, то из одного, то из другого угла слышалось легкое звяканье — нежное и мягкое, точно журчанье ручейка по гальке. Это животные чуть шевелились во сне, тихо звякая бубенцами. Необычный этот звук придавал особый отпечаток всей ночи, — казалось, что кто-то прячется по углам, тайно подслушивает и тихонько поддакивает.
Вот он, этот рассказ о неуязвимом Шугае, о разбойнике Николе Шугае, который у богатых брал, а бедным давал и никогда никого не убил, кроме как защищаясь или из справедливой мести. Ибо таковы правила чести всех разбойников в тех землях, где народ еще любит их и делает своими героями.
Дело было во время войны, где-то недалеко от фронта. Неделями толкались здесь дезертиры, прячась от полевой жандармерии и уверяя офицеров 52-го полка, что ищут 26-й, а офицеров 26-го, — что никак не могут найти 85-й Балашагиарматский. Среди них были Шугай и его приятель — немец-машинист из Трансильвании. Скрывались они в избе какой-то бабы. Баба была некрасивая — хуже некуда, а ее глиняная лачуга с высокой соломенной крышей торчала, точно кочка на поле или высокая шапка, а под ней спрятано грязное яйцо, из которого наверное не вылупится ничего путного.
Были у бабы две дочки — глупые волосатые девки, у которых ноги были покрыты блошиными укусами. Но дело было в глуши, а солдаты ведь не очень-то заботятся о красоте, — больше о том, чтобы позабавиться между двумя взрывами гранат. Ну, и спутались, конечно, с девчатами. Ходили с ними пасти коров и в лес за дровами, а ночью лазили к ним на сеновал.
— Ты, русин! — как-то за ужином сказала баба Шугаю. — Ты будешь славным мужем в своем краю, будут тебя бояться войска и генералы. — Она накладывала себе из миски соленых огурцов с луком и говорила так, точно речь шла о колесе или о тесе для крыши. — Хочу, чтобы ты взял в жены мою дочь Вассу.
«Чтоб ты ослепла! — подумал Шугай. — Пронюхала ведьма обо всем, плохи дела».
Но сказал:
— А почему бы и нет? — И добавил с надеждою: — А что, если меня завтра пристрелят?
Баба ни слова в ответ.
— А ты, немец, — продолжала она, проглотив кусок, — ты будешь самым богатым человеком в своей земле. Женись на моей дочери Евке.
— Угу! — сказал немец. — Лишь бы уцелеть в этой заварухе.
По лицу его было видно, что такие разговоры ему не милей, чем бельмо на глазу.
Солдатики, конечно, и не думали о женитьбе. Никола уже тогда любил Эржику, а у немца тоже была на родине краля. Приятелям хотелось только прятаться да пить-есть вдоволь. У бабы им жилось неплохо.
Стало им препротивно на душе. Евка громко чавкала, набив рот огурцами и луком, а Васса деревянной ложкой чесала в затылке, под косой ее кусала вошь.
— …Но если меня обманете, беда вам, трикрат горе, — продолжала баба, и эта угроза была тем страшнее, что баба произнесла ее равнодушным тоном, глядя куда-то на стену.
— Ну вот еще! — буркнул немец, чтобы сказать что-нибудь.
Шугая вдруг охватило очарование этой тишины и вечернего полумрака. Точно там, вдали, у него дома, кто-то вырезал кусок родины и перенес его сюда, к этой лачуге с соломенной крышей. А дома осталось на том месте пустое пространство, зачарованный круг, где будут бродить заблудившиеся медведи, олени и человек. Шугай явственно ощутил родные запахи гнилого дерева и смолы, что вливались сюда через узкие оконца хатки.
— Дайте мне ваши миски, — сказала баба.
Она ушла с солдатскими мисками и через минуту вернулась с каким-то зельем в них.
— Нате, выпейте.
Зелье не было ни горьким, ни сладким, ни вкусным, ни противным.
— Теперь не тронет вас никакая пуля, никакой снаряд. Ни из ружья, ни из пистолета, ни из пулемета, ни из пушки.
Это было похоже на колдовство. У Николы пробежали мурашки по спине. В тот вечер они рано пошли спать и ночью не лазили к девчатам. А перед сном долго шептались на сене.
— Чорта с два! — сердился немец. — Что она вправду думает поймать нас на такую сказку? Пускай рассказывает ее таким же глупым бабам, как она сама, а не нам, старым солдатам. Осел я был, что дал себя обдурить и не высказал ей это все в глаза. Да еще пил эту дрянь.
Надо сказать, что сердился он всерьез, несмотря на то — или именно потому?.. — что какой-то внутренний голос твердил ему: а ведь было бы хорошо, если бы все это оказалось правдой.
— Удерем, — сказал Шугай.
— Верно! Дня через два навострим лыжи.
На чорта им эта баба!
Однако прошло несколько дней. Как-никак здесь был мир и покой, точно жили они за сто верст от войны и за сто лет до нее. Никто сюда не ходил, и ребятам не хотелось обратно в пулеметный ад под русскую шрапнель. Чудесная безопасность — самый лучший дар на свете, даже если у вас нечиста совесть. Приятели опять ходили с девками на пастбище и в ольшаник.
Как-то рано утром оба они были на дворе. Никола обстругивал ручку косы, а немец сидел под забором и играл на губной гармонике. Хозяйка вышла из избы, приставила к амбару лесенку и полезла за чем-то на сеновал. Порыв ветра поднял бабе юбку, и приятели увидели престранную вещь: бабий крестец порос шерстью и переходил в хвост, как у козы.
Немец, глупый немец, который знал только свои машины и разные там циферблаты и ни во что — не верил, покатился со смеху. Но Шугай смутился. Ведь он был из Подкарпатья[1], а там еще живет бог. Никола Шугай был земляк Олексы Довбуша, славного атамана, что с семью сотнями удальцов семь лет разбойничал по краю, у богатых брал и бедным давал, и не могла его взять простая пуля, а только серебряная, над которой было отслужено двенадцать молебнов.
И Никола Шугай сразу сообразил, что перед ним ведьма, баба-яга, колдунья.
— Погубит нас! Убьем ее… — прошептал Никола.
— Э, к чему? — отмахнулся немец.
Однакож что для солдата какая-то баба?! Наубивали сами немало и убитых людей нагляделись вдоволь. Почему не угодить товарищу? Тем более что у немца с бабой есть свои счеты за посягательство на его здравый смысл.
Наутро пристукнули они бабу и дали тягу. Побродили еще по краю и вернулись в свой полк. Опять стреляли, таскали мертвых и раненых с поля, нюхали дымную окопную вонь и подтягивали животы от голода. Мечтали, как и все солдаты, о какой-нибудь чистой ране, которая принесет немного вреда, но зато избавит их на несколько месяцев от фронта, а может быть, и совсем вернет домой.
О том, что была где-то какая-то баба с дочерьми Евкой и Вассой, приятели и думать забыли.
Как-то раз шли они дозором по дубовому лесу. Трое суток назад была жаркая битва. Четыре часа подряд ревели пушки, сквозь мутный пороховой дым и тучи песка сверкали молнии артеллерийского огня. Русские три раза кидались в атаку, потом была контратака, кругом грудами высилось дымящееся пушечное мясо, и, когда затих весь этот ад, у солдат с трудом хватило сил перевести дух и удивиться, что они остались целы и невредимы.
Теперь, после трех дней затишья, опять началось оживление у противника и приготовления в наших окопах. Значит, опять начнется музыка сначала. Спрятаться? Куда? Удрать? Из окопов не очень-то удерешь. В плен? Ни за что!
— Слушай, Шугай, — сказал немец, шагая между деревьев, — с меня хватает, я сыт по горло. Подстрели-ка меня.
С таким делом надо обращаться к верному товарищу. Самому это сделать трудно, придется стрелять через буханку хлеба, иначе порох опалит края раны, и, вместо избавления от окопов, угодишь под военно-полевой суд.
— Ты этого хочешь?
— Хочу, — кивнул немец.
Он уперся рукой в ствол ближнего дуба. Его белая ладонь походила на бумажную мишень, на которой упражняются новобранцы.
Шугай отступил на несколько шагов и прицелился. Хлопнул выстрел. Эхо прокатилось по лесу.
Солдаты удивленно переглянулись. В чем дело? Промах.
— Эх ты! — обозлился и удивился немец.
Шугай молчал. В этот миг на него снизошло что-то огромное, чему нет названия. Было это нечто потустороннее. Все кругом притихло и потускнело, точно под дыханием смерти. Смутный великий страх объял Николу Шугая.
— Еще раз. Подойди ближе.
Что это явилось Шугаю? Смерть? Судьба? Бог?
— Не дури, стреляй! — слышит Шугай далекий, точно из-под земли голос. Рука товарища бела, как бумажная мишень, бела какой-то жуткой, невиданной белизной.
Шугай прицелился, как во сне. Был он отличным стрелком. Таких один-два на бригаду. Майор, бывало, подбрасывал монету, а Шугай попадал в нее на лету.
Шугай надавил спусковую скобу. Он услышал, как вдалеке затих звук выстрела.
— Что ж ты делаешь, скотина! — вскричал немец, сердито глядя на свою белую ладонь. — Стрелять не умеешь! Бог весть, что там подумают, услышав здесь этакую пальбу.
Шугай не отвечал. Он вскинул ружье на плечо и молча зашагал прочь. Немец пошел за ним, ругаясь сквозь зубы.
Вдруг Шугай оборотился. Лицо его было бледно, глаза необычно блестели, голос прозвучал властно:
— Теперь ты.
— Я? в тебя? — сказал немец. — Ну, ладно.
— Только не отходи далеко.
— Куда стрелять?
— Хватит, стой. Стреляй в грудь.
— Ты спятил!
— Нет, не в грудь. Целься в голову.
— Осел!
Товарищ, конечно, не стал стрелять ни в грудь, ни в голову. Он нацелился в плечо. Хороший прицел, дистанция двенадцать шагов, можно ли промахнуться на таком расстоянии? Нет!
По лесу снова прокатился выстрел. Шугай спокойно стоял у могучего пня и смотрел куда-то мимо товарища, точно все это его не касалось, и мысли были заняты совсем другим.
— Да что же это? — побледнев, пробормотал оторопелый немец. Он вертел в руках ружье, осматривая мушку.
— Пошли, — сказал Шугай.
И они зашагали дубравой мимо редких старых пней, между которыми были большие просветы, зеленые сверху и синие снизу. Все было какое-то странное, лес казался иным, чем минуту назад. Солнце уже клонилось к западу, но лес сиял. Явственно виднелась каждая морщинка коры, зелень листвы точно стала свежее, ноги вязли в невиданном раньше мху. Треск ломавшейся под ногой ветки, прежде заставлявший вздрогнуть, теперь звучал ясно и весело. Противник казался далеко-далеко. Да был ли он вообще? Была ли война?
Друзья молча шагали рядом. Только к вечеру, уже в поле, близ окопов, немец сказал:
— Значит, ты веришь в эту чепуху? — Он пытался придать своему голосу дерзкий тон, но слова его звучали неуверенно.
Шугай и бровью не повел.
Еще много недель тянулась мерзкая жизнь в лагерях и окопах. И пока другие солдаты, глядя на летящий снаряд, гадали: «Если упадет вон там в поле, за дикой грушей, — вернусь с войны живой», — наши приятели глубоко в сердцах таили свою судьбу, никогда не обмолвившись о ней друг другу. Шугай — потому, что об этом говорить не полагалось. А немец не хотел лицемерить перед собой и товарищем.
Потом они расстались и больше не встретились никогда. Немца откомандировали на службу связи, роту сменили, и она отошла в тыл, а потом на другой участок фронта, и, как часто бывает на войне, люди потеряли друг друга из виду.
Но жена Шугая Эржика, старый отец его Петро и свекор Иван Драч, перенесшие немало гонений, и все друзья Шугая, которые теперь, через одиннадцать лет, уже не боятся признаться в дружбе с ним, охотно подтвердят вам, что Никола частенько вспоминал о немце и не раз говорил, что хотел бы еще встретиться с ним.
Так рассказывал пастух в шалаше над Голатынем.