Колочава

С одной стороны узкой долины — вечно покрытый облаками пик Стримба и вершины Стременош. Дальше — Тисова, Дервайка и Горб. С другой — Бояринский верх, Пир-гора, Красивая и Роза. Кругом одни горы. Сланцевые и песчаниковые породы смяты, изломаны, прогнуты и вознесены к облакам. Горы, холмы, снова горы, перерезанные пропастями, пещерами, ущельями, в которых едва пройдет шеренга из четырех человек, тысячи родников и горных ключей, чьи воды стремительно бегут по валунам, а в тихих заводях стоят зеленые, как изумруд. Здесь с ревом прокладывает себе путь река Колочавка. И там, где течет она среди расщепленных скал, сливая свои воды с Тереблой, — уже течет, а не мчится, прыгая по камням, гордая своей победой над горами, что отдали ей в долине русло шагов в сто шириной, — там лежит деревня Колочава.

Под осыпающимися скалами бежит река. На другой стороне — дорога. А между ними — деревня, такая длинная, что, когда путник, не знающий этих мест, идет по дороге мимо изб и еврейских лавчонок, потом вдоль лугов и садов и опять мимо домиков и изб, у него, смотря по характеру, нарастает раздражение или тупая покорность, ибо после часа, после двух и трех часов ходьбы ему все еще отвечают, что он в Колочаве, в, Колочаве у Негровиц, в Колочаве на Горбе, в Колочаве-Лазе.

Впрочем, имя Николы Шугая связано только с Колочавой-Лазой. О ней и будет речь.

Колочава-Лаза обстроена лучше всех, есть в ней даже католический костел. Шоссе здесь переходит в улицу, огороженную с обеих сторон забором и посыпанную речными ракушками и галькой, которая приятно хрустит под ногой. Вдоль улицы тянутся изгороди — тын, местами плетень, местами даже настоящий дощатый забор. В нем сделаны калитки и перелазы, то есть места пониже, где с помощью двух лавочек или просто больших камней человек или собака — но не скот! — легко перелезают через забор.

За заборами — дворики, избы, а между ними и рекой Колочавкой — сады. Летом Колочава вся в цвету, смесь зеленого, красного и желтого. Зеленый — это конопля и грядки картофеля, вьющиеся бобы расцветают кровавыми каплями, а сотни подсолнечников, зреющих по краям грядок, отливают золотом. Желтизной же поздним летом светят цветы рудбекии, бог весть из каких панских садов занесенные сюда. Высокие стебли рудбекии вьются по заборам и обнимают кресты на распутьях, массивные кресты из двух бревен с грубо намалеванным Иисусом.

Живут здесь русины[2] — пастухи и лесорубы — и евреи — ремесленники и торговцы. Бедные евреи и состоятельные евреи. Бедные русины и совсем нищие русины.

Правда, католик ни за какие блага на свете не отведает в пост скоромного, а еврей лучше умрет, чем выпьет вина, к которому прикоснулся гой, однакоже за столетия обе стороны уже привыкли к этим взаимным странностям, и религиозная ненависть чужда им. И если русин подсмеивается над евреем за то, что тот не ест свинины, обедает в шапке и по пятницам зря жжет дорогие свечи, то это самая добродушная насмешка. И если еврей презирает христианина за культ казненного человека, презрение это носит весьма отвлеченный характер. Заглядывают один к другому и в религиозные дела и в кухню с одинаковой легкостью. Часто заказчик-русин, приехав с утра пораньше, к ремесленнику-еврею, застает его еще за молитвой. Хозяин спокойно выходит к гостю в своем молитвенном облачении, желает ему доброго утра и начинает обстоятельно торговаться о цене за оковку телеги, починку сапог или вставку стекол. Всевышнему не к спеху, и он подождет.

Повседневными мелочами связана жизнь евреев и русинов. Заходят они друг к другу занять немного кукурузной муки или яиц, рассчитаться за корм для скота, за извоз, работу и прочее. Но не дай бог перейти за грань этой повседневности. Тут сразу объявятся два различных склада ума, два темперамента и два враждебных и злых бога.

Это, разумеется, относится лишь к бедным евреям — ремесленникам, извозчикам, мелким торговцам и людям, которые вообще живут неведомо чем, Что касается богатых евреев — Абрама Бера и Герша Вольфа (но не Герша-Лейбы Вольфа!), — их одинаково ненавидят и евреи и русины.

Хлеб здесь не сеют, ибо тени гор все утро покрывают деревню, и весна приходит поздно. Кругом, кроме приусадебных садов, одни леса и пастбища. Однако жить есть чем. Весной мужики снимают косматые овечьи кожухи, берут на плечи топоры и вместе со снегом спускаются с гор в долину. Они шагают по тропинкам через еще не оттаявшие лесные прогалины, и лезвия топоров на их плечах блестят в ярком солнечном свете. Они идут к подрядчику, и тот везет их в Галицию, Трансильванию, Боснию или Герцеговину. Подрядчик частенько удирает с артельными деньгами, он всегда заодно с хозяином, он обкрадывает артель на харчах, на деньгах, на плате за проезд, и мужики, выведенные из терпенья, частенько бьют его, и все же к июлю все возвращаются домой с пачкой кредиток по двадцать крон, зашитых в поясе.

А пока мужики в отсутствии бабы сгоняют своих овец на цветущую лужайку и устраивают праздник случки.

Девушки на этих праздниках скромны. А замужние бабы, слегка под хмельком, поют и визжат под музыку двух скрипок и турецкого барабана. Главный пастух со знатоками прикидывает, сколько каждая овца даст молока за лето, и уводит огромное стадо далеко в горы.

Потом отводят на пастбище и рогатый скот. Бабы окапывают деревья в садиках и ждут мужей. Те возвращаются в начале июля. Закончив сенокос на ближних склонах гор, где трава рано готова для покоса, мужики, взяв на плечи уже не топоры, а косы, идут в венгерские поля работать из «десятины». Когда кончается жатва, они возвращаются вместе с батраком своих венгерских хозяев, который довозит им до самых хат их долю — мешки пшеницы и золотого кукурузного зерна.

Осенью и зимой тоже никто не бьет баклуши. Работают на лесопилках, на рубке леса, гонят плоты по Теребле до самой Тиссы, а оттуда в Венгрию. Заработка хватает на еду, остается и на табак, и на водку, и бабам на кумачовые платки, черные передники и бусы.

Неплохо жилось и евреям.

И вдруг началась война, чтоб ее чорт побрал. Уж не топоры, не косы понесли хлопцы на спинах, а ружья.

В одиночестве коротали дни свои жены. Правда, так бывало и раньше, но разве то было одиночество?

Ясные дни казались омраченными огромной темной тучей, под которой трудно вздохнуть полной грудью.

О мужьях нет никаких известий, мало кто из них умеет писать.

И, стоя в церкви перед чудотворной иконой девы Марии, никто из женщин не был уверен, что молится не за полуистлевший в могиле скелет.

Однажды пришел из города старый почтарь Шемет, принес и прочитал по складам листок, на котором среди отпечатанных строк было вписано имя Андрея Иваныша и еще какие-то слова о поле брани и защите престола.

И значило это, что муж мертв и никогда уже не вернется домой.

Ах, господи боже ты мой! Но было это все-таки лучше, чем когда муж возвращался безрукий, безногий или слепой. Точно прибавлялось еще одно дитя в доме, а ведь на печи и так слишком много притулилось этой мелюзги, которая слезала лишь затем, чтобы пищать и протягивать руку за ломтем кукурузного хлеба. А где его взять? Урожая со своего огорода хватало едва до рождества, а мешки с кукурузой уже никто не подвозил к дверям. Хуже того — приходили с жандармами какие-то казенные господа, сгоняли стада с пастбищ, уводили последнюю скотину, лишая деревню даже молока и сыра, а платили бумажками, на которые ничего нельзя было купить.

Голод настал. У детей пухли животы, у матерей не было молока для новорожденных, этой единственной памяти об отпуске мужей. Был такой голод, что хотелось выть и убивать.

«Король победит, он наградит своих верных подданных за все лишения», — провозглашали с кафедр католические попы. И бабы молились за то, чтобы уж поскорее победил венгерский король. Но венгерский король был разбит наголову.

«Царь освободит вас, — шептали православные попы. — Он даст вам мир и свободу». Ах, типун вам на язык! Каждый сулит свободу, а никто не даст горсти кукурузной муки. Каждый обещает мир, — но потом, когда победит. Все-таки молились и за царя. Скоро загремел и царь. Пришли войска, вешали и уводили людей. Деревня надеялась уже только на силы небесные. Бабы ходили к гадалкам, приносили портреты из газет и открытки с изображениями императоров, гадалки бормотали над ними непонятные заклинания, прокалывали иголкой голову и сердце и возвращали владелицам, которые потом вешали их коптиться в трубу. Франца-Иосифа[3] удалось уморить таким путем. Но что толку? Панов и адской нечисти, которая с ним заодно, была такая сила, что не одолеть и гадалкам.

Женщины уже ни во что не верили, ни на что не надеялись.

Такие времена в старину рождали великих разбойников. Черных молодцов. Справедливых мстителей. Добрых к беднякам, беспощадных к барам. Но было это встарину, не теперь. А что теперь? Бабы махали кулаками перед дверями нотариуса, который отнимал у них скот и обманом лишал земельных наделов, шумели в лавке Абрама Бера при выдаче продуктов и грозились:

— Вот погодите, вернутся мужья.

Но сами они не верили этим угрозам. Мужья были трусы. Почему не защищались они, когда у них отнимали последнее, почему не взяли топоры, не пошли убивать, когда их детей истребляли голодной смертью? Почему позволили гнать себя на бойню, точно скотину, жались, повиновались, трепетали перед начальством, а приехав в отпуск домой, валялись на кроватях, упиваясь бездельем и сознанием того, что в них никто не стреляет, да хвастались своими геройскими подвигами?

Был ли среди них хоть один, кто не желал молча выносить весь этот гнет?

Никола Шугай вернулся. Удрал с войны. Домой, в горы. Ибо только о горах стоит скучать.

Колочава, Колочава! Какое приятное слово! Точно тает на языке!

Никола стоял на ночном шоссе, вдыхая молочные запахи Колочавы. Тьма была непроницаема, как камень. В ней светилось несколько желтых пятнышек — окна. Точно прожилки колчедана в угле. В тишине раздавались глухие удары мельничного жернова, которые слышны только ночью. Из хаты в хату прошла девочка, неся на лопате тлеющие уголья. Они бросали отблеск на лицо и грудь ребенка, больше ничего не было видно.

Колочава, Колочава! Удивительно, насколько все здесь было словно частью Николы. Воздух, которым он дышал, эта тьма с золотыми квадратиками, это освещенное детское лицо, мелькнувшее в темноте. А глухие удары мельничного жернова выходили прямо из сердца Николы.

Никола Шугай шел домой. До избы отца, Петра Шугая, недалеко от деревни, час ходьбы по дороге к Сухарскому лесу.

Подошел, стукнул в окно. Показалось лицо матери. Чего надо? Пошла открывать. В одной рубашке застыла против него на пороге. Оба улыбались, глядя друг на друга. Как пришел сын, откуда — это можно было не спрашивать: ружье на плече сказало все.

— Отец на войне?

Отец был дома. Шрапнель перебила ему ногу, несколько пуль застряло в плече. Теперь он в отпуску. Скоро опять в окопы.

— Детям ни слова, маменька.

Мать Николы еще рожала. В избе спало пятеро, а над материнской кроватью, в люльке, сделанной из выдолбленного чурбана, качался шестой — младенец.

— Куда Эржика ездит в ночное?

— К ручью.

На пороге появился отец в солдатских штанах. Поздоровались.

— Пошел в зеленые? — спросил отец, намекая на дезертирство Николы. «Не так уж это и плохо», — подумал он про себя.

Для Николы нашелся черствый ломоть кукурузного хлеба. Вздохнув, мать высыпала в его солдатский мешок часть скудного запаса картошки. Никола пошел выспаться в стог на опушке леса.

А потом три ночи сторожил Эржику. Птичку Эржику. Рыбку Эржику. Розовую черноволосую Эржику, от которой пахнет вишней. Эржику, за которой можно пойти за тридевять земель.

С вечера Никола прятался на опушке в зарослях папоротника и ждал. Наконец дождался. Увидел ее. Но Эржика была не одна, вместе с нею пасли лошадей Калина Хемчук, Хафа Субота и какой-то паренек, в котором Никола признал Ивана Зьятынко. Молодежь разложила на лужайке костер, притащила два бревна; одно сунули в огонь, на другое если.

Что тут делает Иван?

Малорослые лошадки паслись, низко наклонив длинногривые шеи. Приближаясь к лесу, они чуяли Николу, поднимали головы, подвижными ноздрями вбирали воздух и ржали. Люди у огня оглядывались, боясь, что кони чуют медведя. Но кони были спокойны.

«Почему Ивана еще не забрали в солдаты? — думает Никола, и его охватывает раздражение. — Ведь он всего на год моложе меня, семнадцать ему уже стукнуло».

Никола мрачно глядит из тьмы в круг у огня. Посмей только ты, Иван, дотронуться до Эржики, застрелю тебя под самым ее носом. При этой мысли сердце Николы начинает тревожно биться.

Но Иван обхаживает Калину, и через минуту они оба исчезают во тьме, с притворной деловитостью покрикивая на коней, что, впрочем, не обманывает никого.

Никола лежит на животе и наблюдает за обеими девушками. Ему хочется вскочить, перемахнуть эту сотню шагов, погнаться за перепуганными девчатами, поймать свою любимую, крепко обнять ее, не отпускать… Но Никола прижимает голову к холодным листьям папоротника, подбородок к груди. Нет! Нельзя. Нельзя попасть в зависимость от Хафы Суботы.

Ожидание превращается в боль. Лицо Эржики, озаренное огнем, каждое ее движение вселяют грусть. А давно ли — еще несколько недель назад — чего бы он не дал за то, чтобы увидеть этот ночной костер.

Что, если придет медведь? Вот было бы здорово! Никола уложит его в двух шагах, а она даже не будет знать, кто ее спаситель. Но медведя нет. Может быть, Эржика пойдет в лес за хворостом? Никола вздрагивает от этой мысли и явственно ощущает вишневое благоухание любимой. Но нет, Эржика не пойдет за дровами. Костер обеспечен на всю ночь, в нем горит огромное бревно, оно будет тлеть и обугливаться до завтра.

Всю ночь бодрствовал Никола вместе с пастухами, видел, как под утро они завернулись в одеяла, улеглись в траву и задремали, вытянув босые ноги к костру. И еще одну ночь просторожил Никола. На третий день вышел встретить Эржику к самой деревне, чтобы поговорить с ней раньше, чем она соединится с остальными. В вечернем сумраке увидел ее на шоссе, верхом на лошади. Эржика сидела по-женски, боком, уперев босую ногу в лошадиную шею, подложив какую-то пеструю ткань вместо седла. На ней было пять ожерелий из красных кораллов, рубашка из грубой конопляной холстины и передник с расшитым поясом, несколько раз обернутым вокруг талии. Было ей шестнадцать лет. В черных волосах Эржики алели цветы шиповника, и была она прекрасна. За ней трусил второй конь.

В полумраке Никола загородил ей дорогу.

— Ох! Ну и струхнула я! Это ты, Николка?

Никола вскочил на другого коня, стиснул его ногами.

Душа в нем взвилась, и закипела кровь…

Потом они стояли на краю леса, держась за руки. Никола сказал:

— Я здесь останусь, Эржика.

— Оставайся, Николка.

И ее глаза, похожие на темные лесные заводи, стали еще глубже.

Вдали показались Калина, Хафа и Иван верхом на лошадях.

— Эржика! Эржика! — кричали они, прикладывая руки к губам.

С тех пор Никола Шугай скрывался в лесах и лощинах. Для человека, который умеет обходить дурные места, где в скалах или черных болотах водятся русалки и злые духи, лес — самое надежное место на свете. Лес не выдаст. Буреломы и пещеры, ущелья, широкие пространства, заваленные вывороченными деревьями, где из гнилых стволов поднимается непроходимый кустарник, — здесь не проберется даже олень. Хотите поймать Николу? Вырвался из рук воробей, — поймайте мне его, люди добрые!

Лес стоит безмолвный, дремучий, полный запахов тления. Никогда еще не обманывали Николу эти запахи, всю жизнь вселявшие в него чувство безопасности. Никола спал в заброшенных шалашах или в оборотах на горных полянах.

Оборог — это местная постройка, она придает своеобразие всей Верховине, как фабричная труба — промышленному центру, готическая башня — старинному немецкому городку или минарет — Востоку. Оборог — это четыре шеста, вкопанные квадратом. На них надет деревянный щит в виде крыши. Эту крышу можно укреплять колышками выше или ниже, в зависимости от того, как велик стог сена, сложенный в обороге. А между сеном и крышей достаточно места для доброго ночлега, там тепло и укромно, как в норе горного зайца. Ну-ка, обыщите десять тысяч оборогов на горных лугах Верховины!

Так жил Никола Шугай. Не было пастуха, который отказал бы ему в крынке молока на кукурузную кашу. Отец носил ему на зимовку хлеб, а Эржика крала дома кукурузную муку, ибо Драчи жили зажиточно. Поджидая ее в лесу, Никола постукивал обухом топора о ствол дерева, давая знать, где он. Мало беспокоило Николу, что за ним рыщут жандармы. Когда пастухи в шалашах говорили ему об этом, когда ему с испуганными — такими красивыми! — глазами твердила это Эржика, Никола смеялся. Пускай рыщут. А вздумают стрелять — посмотрим, кто первый отведает пули.

Жандармский вахмистр Ленард Бела прямо бредил Николой. Его снедала честолюбивая мечта вернуть королю этого беглого солдата. Да и по службе это было долгом вахмистра: Шугай был первый дезертир в его округе, а ведь дурной пример заразителен.

Обыски в доме Шугаев ни к чему не приводили. Напрасно хитрый вахмистр скормил кулек конфет шугаевым ребятишкам, зря запугивал старую мать. Снова таскать Петра Шугая на допросы не имело смысла. Бить фронтовика-ветерана вахмистр не решался, а от Петра Шугая не дождешься другого ответа, кроме: «Не знаю, не видел, не слышал, ей-богу ничего не знаю». Об Эржике вахмистр не имел представления, она умела молчать. Но пастухи с окрестных гор кое-что болтали, и вахмистр запугивал и соблазнял их одновременно. Приведут ему Николу — получат на водку. Не приведут — тотчас в рекруты и на фронт.

В эти дни Ленард Бела был похож на охотника за рысью. Целыми днями торчал он в горах, искал следы на топких местах, обшаривал заброшенные шалаши, высиживал на верхах с полевым биноклем. Прокараулив весь вечер, он всегда был полон надежд на завтрашний день, а ночью ему тоже мерещилась поимка Шугая.

Однажды вахмистр увидел Шугая. На горе Красивой шел Шугай через луг. Кому не знакомо волнение охотника, когда он впервые подойдет на выстрел к дичи, которую давно преследует?..

Догонять Шугая лесом было уже поздно, и Ленард, целясь в ноги, послал ему пулю. Шугай обернулся, скорее с любопытством, чем с испугом, постоял немного, дав вахмистру возможность выпалить еще раз, и быстро двинулся к лесу. Бледный вахмистр яростно и бессмысленно стрелял ему вслед.

Эх, позор! Такие неудачи делают охотника несчастным, лишают его сна, заставляют снова и снова осматривать мушку ружья и патроны, упражняться в стрельбе по мишени, поддаваться суевериям, хранить про себя неудачу и терзаться тайными упреками.

Преследование Шугая стало страстью вахмистра Ленарда. В один дождливый день, заключив из донесений пастухов, что Шугай скрывается в пустом шалаше у ручья, Ленард переоделся женщиной. Надел холщовую рубаху с передником, на ноги — чувяки, голову повязал черным платком, на шею повесил стеклянные бусы и отправился в лес. Через плечо у него был перекинут мешок, точно он нес пастухам в горы кукурузную муку или соль для овец. За ним на расстоянии следовал деревенский стражник.

Никола издалека заприметил бабу. Увидев, что она идет напрямик к шалашу и уже не дальше как в сотне шагов, Никола вышел с ружьем.

— Стой, не то застрелю!

Но баба шла дальше, махая рукой, точно говоря — да что ты дуришь, парень, у меня к тебе дело есть.

Подойдя к Николе, баба выхватила револьвер, ударила Николу рукояткой по переносице, прыгнула на него, вырвала ружье, оглушила прикладом… Из леса выбежал стражник, и вдвоем они так избили пленника, что тот перестал сопротивляться.

Оглушенного и связанного повели его в Колочаву. Ленард снова переоделся в свою форму, которую перед тем спрятал в лесу, в узелке, и шел теперь за Николой, расплываясь в самодовольной улыбке. Счастью его не было границ.

На следующий день Шугая отвезли в Хуст, а оттуда поездом в Балашагиармат.

А что там? Венгерскому королю в ту пору было совсем не до подвигов своих честолюбивых вахмистров. Солдаты были ему нужнее на фронте, чем перед военно-полевым судом и в гарнизонных кутузках. На это хватит времени и после войны, если виноватый, вылезая из кожи, чтобы заработать прощение, не искупит тем временем своей вины геройской смертью. И Шугая снова отправили в полк. И снова дал тягу Шугай из маршевой роты. Удрал с новой винтовкой и боевым запасом патронов. Удрал, недолго думая, не рассуждая, как молодой волк, который вырвется из неволи и бежит, вытянув хвост и раздувая ноздри, куда ведет его безошибочный волчий инстинкт. В горы! К Эржике!

В дремучих лесах и горных лощинах вновь началась охота на волка. Только сил охотничьих стало больше, да еще горячей взыграла у жандарма охотничья страсть. Вахмистр Ленард раздобыл из города подкрепление. В одном из самых глухих, недобрых уголков Сухарского бора жандармы выследили Николу.

— Не стреляйте! — крикнул Шугай, увидев перед собой жандармские султаны. В ответ загремели выстрелы. Никола спустил курок. В черном болоте остался лежать с простреленной головой молодой жандармский сержант.

С этого дня началось превращение Николы в разбойника Николу Шугая. В широком крае от Тапеса до Стиняка и от Каменки до Хустской равнины нет хижины, где отказали бы ему в ночлеге или в миске кукурузной каши.

Он единый осмелился восстать. Он — Никола Шугай, герой Никола. За ним — правда, а у всех других — лицемерие и ложь. Пока все мужики со здоровыми кулаками не уйдут вслед за Николой в горы, пока не расправится народ со всеми жандармами, судьями, нотариусами и толстосумами-лавочниками, до тех пор не будет конца мучениям народным.

Удирай, Никола! Бей, стреляй, Никола! Убивай за себя и за нас. А коли придет тебе конец — ну что ж, один раз тебя мать родила, один раз и помирать.

Настал мир. Но, господи боже мой, разве это мир? Да за него ль так исступленно молились бабы перед иконами?

Какой-то бес вселился в людей. А может, объявилась где-нибудь новая комета? Или та, старая, еще не потеряла силу? За что валятся на нас все эти беды? Нет и грехов таких ни у великих, ни у малых мира сего, которыми заслужили бы они все те напасти, что посылает на нас господь.

Давно уже пора опять начать ездить в долину Тиссы за золотым зерном кукурузы, за мешками пшеницы, из которой пекут белые караваи. Давно уже пора в горы, а оттуда на плотах стрелой вниз, к Теребле. А мужики все еще не могут угомониться. Никто не знает толком, что делается на белом свете. Поп и староста Герш Вольф врут каждый по-своему.

В конце октября, когда Колочава уже лежала под снегом, начали возвращаться домой мужья. Кто с винтовкой, кто без нее, все заросшие, завшивевшие, злые. Им тоже мир виделся иначе. Не думали они, что первым чувством их жен будет боязнь лишнего едока, который прибавится в жалком хозяйстве, где весь весенний запас — это урожай огородной картошки и бочонок капусты. Только теперь увидели мужья все то, на что во время побывок лениво закрывали глаза. Хлев пуст, в оборогах ни копны сена, дома пусто — ни щепотки соли, ни горсти муки, только немного картошки да капусты, которых едва хватит до пасхи. Теперь беда захватила и мужей, озлобляя их все больше. В деревне шло глухое брожение.

Неожиданно кто-то привез новость: сельский нотариус Мольнар сбыл на сторону партию обуви, которую должен был по твердой цене продать населению. Это была правда. Нотариус обнаглел. Он привык к легкой наживе и позабыл, что солдаты вернулись домой, что фронтовая солидарность и готовность к действиям еще не оставили их.

Новость упала среди солдат, как граната врага. Вечером все сошлись у Василя Дербака. Набилась полная изба.

— Нас обкрадывают! — кричали злые голоса. — Ну нет! Кто они? Мы были на войне, мы дохли в окопах! А они четыре года били баклуши да крали. Мы им покажем, что мы теперь дома.

Сместили старосту Герша Вольфа. Выбрали нового — Василя Дербака. Выбрали себе командира — ефрейтора Юрая Лугоша. Завтра рано собраться всем, и пусть каждый приведет товарища. Нотариус Мольнар — первый злодей. Герш Вольф — второй. Лавочник Абрам Бер — третий.

Наутро собрались. У многих были топоры, и кое у кого штыки, немало револьверов, у иных винтовки и сабли. Привычным походным шагом подходили бородатые служаки в изношенной военной форме, возбужденно бежали молодые парни, с нетерпением ожидая, какой пример покажут им старшие. Бабы пугливо собирались в кружки. Теперь, перед самым делом, решимость вдруг оставила их. Они робели, как невесты перед долгожданной радостью. А вдруг что-нибудь выйдет неладное?

Командовал Юрай Лугош, опоясанный длинной унтер-офицерской саблей:

— Ша-агом ма-арш!

В Колочаву на Горбе! На нотариуса Мольнара!

По дороге к домику нотариуса была жандармская караулка. Даешь караулку! Вломились туда по-фронтовому, без лишнего шума и гама. В караулке было пусто. Вахмистр Ленард еще вчера знал о сборище у Василя Дербака. Утром, когда ему донесли, что мужики сходятся с оружием, вахмистр вместе со всей командой предусмотрительно удрал в город. В караулке осталась винтовка. Бунтари ее забрали. Потом методически и деловито побили всю обстановку. Бабы, возбужденные треском ломаемой мебели и звоном стекла, глядели на мужей сквозь зияющие оконные рамы. Какие серьезные, работящие лица у мужиков! Никогда еще жены не видели их такими. Так вот, как он выглядит, бунт! Хоть бы вы вложили в свое дело побольше жару, мужики!

В одноэтажном особнячке нотариуса Мольнара — паника, как на пожаре. О бунте узнали, только когда толпа уже громила караулку. Нотариус торопливо натягивал белые шерстяные исподники и армяк своего кучера, его жена надевала грубую холщовую рубашку и овечий тулуп. Заплаканная служанка обертывала ей ноги онучами. Детей закутали в попону, и по снегу, через огороды и ледяную воду Колочавки, бежали в лес на другой берег.

Солдаты вломились в пустую канцелярию нотариуса. В глаза им бросился большой стальной сейф. Деньги! Там, наверное, пропасть денег, ведь нотариус платит пенсию вдовам убитых солдат во всех трех Колочавах. На сейф обрушились топоры. Но их острия отскакивали от стальных стенок. Удары обухом лишь сбивали лак, оставляя чуть заметные вмятины. Солдаты отталкивали один другого — постой, ты не умеешь, ну тебя к бесу, дай я. Каждому хотелось испробовать свою силу. Ах, задери его чорт! Не поддается! Взломать его. Тащите сюда лом покрепче.

Тем временем бабы громили квартиру нотариуса. О, это не была хладнокровная солдатская работа! Лица у баб пошли красными пятнами, сердце бешено колотилось в груди.

Секунду они стояли, пораженные невиданным великолепием квартиры.

— A-а! Вот оно! — взвизгнула Евка Воробец и пихнула ногой какой-то столик с вазочками и фарфоровыми статуэтками. Столик загремел. Нужен был только первый шаг. С визгом ринулись бабы на обстановку. Крушить все эти мягкие кресла и диваны, зеркальные шкафы, гардины, дорожки и столики для цветов, все, что куплено на их деньги, в чем их слезы и кровь, из-за чего они недоедали четыре года и хоронили умерших от истощения ребят.

Трюмо и зеркальные шкафы разлетелись в мелкие дребезги. В кухне загремела полка с посудой. Бабы принялись за мебель. Они задыхались от ярости, кричали, не слушая друг друга. Каждое платье и шелковое комбине разъяряло их еще больше. Они рвали одежду на клочки и выбрасывали в окно на головы тех, кому не удалось попасть в дом.

С радостным визгом несколько баб притащили перину и, распоров ее, выбросили в окно. Осенний ветер закружил пух.

Рояль? А! Это та музыка, из которой раздаются песенки. Слыхивали их, проходя мимо! Давай сюда музыку!

Роялю подбили ножки, инструмент загудел, бабы забарабанили по нему ногами.

С квартирой было уже покончено, а в конторе солдаты все еще маялись с сейфом. Стальной шкаф лежал на полу, весь ободранный, с сотнями зарубок и вмятин от топоров. К кузнецу его! Он расплавит на горне! Нет, в огонь нельзя, там бумажные деньги.

Наконец привезли сани, погрузили на них сейф, и несколько человек повезли его к избе нового старосты Василя Дербака. Там сейф бросили в придорожный снег.

К вечеру ефрейтор Лугош повел свой отряд обратно. Глаза у баб горели точно после любовных утех, нервы были возбуждены от пережитого. Теперь они шли на старосту Вольфа, на Герша Вольфа, перед чьей лавкой выстаивали днями в длинном хвосте, а когда, наконец, подходила очередь, им объявляли, что кукуруза вся вышла. Отпускал Вольф кукурузу только тем, кто носил ему кур и яйца. Целыми ящиками посылал он продукты своей родне в Будапешт и Воловое. Кукурузу, что назначена была для продажи крестьянам, сыпал курам и откармливал ею отменных гусей.

Шли теперь и на Бера. На Абрама Бера, у которого всегда были припрятаны изрядные запасы продуктов. Но, продавая их, кровопийцей был Абрам Бер. Выманивал у крестьян все полотно, всю шерстяную пряжу, овечьи тулупы, ягнят, кур. За мешок кукурузной муки требовал, чтобы взял должник в свой хлев его, Бера, корову и кормил ее всю зиму. А сена было мало, сена нехватало, тянули его с деревни власти на военные нужды. И, вспоминая все это, женщины чувствовали, как вновь напрягались, точно струны, их усталые нервы и в жилах стучала кровь. Хотелось лететь — таковы были нетерпение и ненависть. Бабы злобно оборачивались на мужей, шагавших по дороге размеренным воловьим шагом.

Разгромили лавку старосты Герша Вольфа и его квартиру. Сам Герш удрал со всем семейством. На складе нашлось много кукурузы, гусиного сала, муки, несколько банок картофельной патоки, цикорий, какие-то ткани. Толпа шумно делила товар, к лавке сбежались дети и разносили добро по домам.

В подвале мужики обнаружили бочонок вина, а в сарае под дровами — две четверти спирта. Все это было выпито не от боевого запала или от радости, а просто от жажды. Потом все отправились к Абраму Беру. Этот тоже удрал. Его дом разгромили торопливо, без подъема, всем не терпелось поскорей взяться за раздел запасов муки, бобов, кожи и тканей. При дележе было много шума и брани. Командир Лугош, привыкший к подобным же сценам у полевой кухни, начальственно покрикивал на спорщиков, оттаскивал их друг от друга и увесистыми тумаками прекращал ссоры.

Потом пошли на Мордуха Бера, Вольфа, Иосифа Бера, Калмана Лейбовича и Хайма Бера. Разгром их маленьких лавчонок прошел спокойно, без шума. Владельцы в ожидании стояли у вывесок с должной мерой испуга на лицах, но без выражения невыносимого отчаяния, которое, быть может, удержало бы мужицкую руку. Толпа пощадила их жилье. Кстати, и пожива с них была невелика, а в жилых помещениях ничего не было припрятано, мужики это знали.

Над стариком восьмидесяти одного года, винокуром Гершем-Лейбой Вольфом, крупнейшим землевладельцем в Колочаве, смилостивился всевышний. Да и как мог бы он, защитник и покровитель народа еврейского, не услышать бесконечные молитвы, на которые так щедры люди в черный день. Услышь меня, о Иегова, бог иудейский! И бог услышал. Он дал совет старому Гершу: выйди навстречу недругам своим, будь гостеприимен со злодеями. И послушался Герш-Лейба Вольф. Велел женщинам выкатить на дорогу две бочки вина.

В стогу за домом спрятан бочонок спирта. Тащите его сюда тоже.

К вечеру, когда толпа приблизилась к корчме Герша-Лейбы Вольфа, вышел старый Герш навстречу. Стал лицом к командиру и старосте и сказал громко, так что слышали все:

— Я старый человек, много видел на своем веку и знаю, что все меняется на свете. Отдаю вам всю свою землю. Завтра, послезавтра или когда хотите поеду в город, в управу, и перепишу ее на ваши имена. Товаров у меня, сами знаете, нет. Зачем же громить? Зачем слушать плач детей, невинных младенцев? Все, что у меня есть, — все здесь перед вами. Прошу вас смиренно — угощайтесь на здоровье.

Ох ты, старый, хитрый лис! А правду ли ты нам тут поешь? Запасы то в доме есть! Однако мужики уже знали по опыту, как мало достается каждому при дележе. К тому же все устали, погром больше не радовал. Бочки выглядели заманчиво. Хотелось отдохнуть.

Толпа расположилась табором на дороге. Развели костры. Старый Герш вынес из корчмы все кружки, а женщины всю трефную посуду. Началось пиршество. Удачный день да будет закончен наславу.

Из окон дома Герша Вольфа его дочери и жены внуков со страхом смотрели на толпу у костров. Что-то будет, когда эти люди перепьются? Что-то будет с их патриархом? С тем, кто вышел защищать семейное добро.

Длиннобородый седовласый старец бесстрашно ходил в толпе, ни одним взглядом не выдавая своей тревоги. Он улыбался, заговаривал, был обходителен с бедной еврейской молодежью, которая тоже подошла угоститься — не вином, нет, хоть спиртом с водой. Как бы он их турнул отсюда при других обстоятельствах!

Вид толпы у огня развлекал малолетних внучат и правнуков Герша-Лейбы Вольфа, большеглазых девчушек и мальчуганов в бархатных шапочках, с черными, рыжими и светлыми пейсами. Они рвались к окнам, не понимая всей серьезности положения.

Ой, ой, ой, ой!
Как свинья, напился гой,
Он напился, нализался,
А потом плетей дождался.
Ой, ой, ой, ой,
Так тебе и надо, гой!

Матери торопливо затыкали им рты и гнали в кровать.

В этот день люди видели в деревне Николу Шугая.

— Пойдем с нами, Николка.

Махнул рукой Никола Шугай.

— Мне ничего не надо. Я рад, что домой попал.

Поглядел на деревню, на разгром в домах Герша Вольфа и Абрама Бера и вернулся в отцовскую избу. Был, точно рысь, Никола, — рысь, которая за добычей выходит одна, одна борется и одна умирает, от пули или от слабости, где-нибудь в кустах.

Ночью, у костров перед корчмой Герша-Лейбы Вольфа, стряслась беда. Перепившиеся мужики отнимали друг у друга винтовку, добытую в караулке. Грянул выстрел, и два человека — Иван Маркуш и Данила Леднай — рухнули наземь. Толпа разом стихла. Потом взметнулся тревожный говор. «Что теперь будет?» — пронеслось в голове у побледневшего Герша Вольфа. Дочери и жены внуков схватились за головы у окон. «Смилуйся над нами, бог Израиля!» Через мгновение, выглянув на улицу, они увидели, что Герш протолкался к пьяному старосте, что-то втолковывает ему, потом говорит с командиром и приказывает еврейским парням унести мертвых.

Ах, что за человек этот наш дед! Что за мудрый старец!

Люди повалили за парнями, несшими трупы. Неясный говор. Толпа редела. Через минуту остались почти безлюдные костры и темные пятна крови на истоптанном снегу. Благодарение тебе, господи боже, за то, что никому из шальных баб не вздумалось с перепугу закричать, что стреляли из вольфова дома, и никто из мужиков не напился до бесчувствия, которое возбудило бы в толпе мысль об отравленном вине.

Продрогший и измученный, Герш Вольф вошел в дом. Женщины окружили его, но он устало поднял желтую старческую ладонь и молча прошел в свою каморку. Перед тем как лечь, поговорил с богом, вознес ему горячую молитву. В четверг или в субботу в синагоге услышит всевышний творец великую хвалу, какой уже давно не возносил старый Герш Вольф, «Хашем ис бурех». Довлеет дневи злоба его. День окончен.

Назавтра большинство деревни отсыпалось. Кузнец Израиль Розенталь, огромный, черномазый, как уголь, детина в кожаном переднике, попытался было открыть сейф, валявшийся перед домом старосты. Лупил шкаф что было сил своей кувалдою. Хоть бы что! Из кружка обступивших его любопытных каждый долбанул по разу. Облупившийся сейф с погнутыми стенками, с сотнями зарубок на них остался лежать в придорожном снегу.

На следующий день перед церковью был общий сход. Он утвердил старостой Василя Дербака и командиром отряда Юрая Лугоша. Больше толковать и постановлять было нечего. Была, впрочем, назначена наружная охрана, которой поручили смотреть, чтобы никто ничего не выносил из деревни, а каждое новое лицо сперва приводили к командиру. Но из этой затеи не вышло ничего путного. Вновь приходившие были свои же ребята, вернувшиеся с фронта, и когда Лугош пытался осматривать их мешки, они упирались, ругались на чем свет стоит, а капрал Мишка Дербак (сын нового старосты), заросший, осунувшийся и измученный трудной дорогой — он пробирался от самого Тироля — устроил у Лугоша настоящий скандал, выхватил револьвер и хотел пристрелить командира, с которым у него еще на фронте были какие-то личные счеты.

Самоуправление просуществовало только один день. Нотариус Мольнар и вахмистр Ленард удрали за тридцать километров в Воловое. Но Абрам Бер и Герш Вольф выбрали другой путь, покороче — они отправились в Хуст, где была военная комендатура, и рассказали, в чем дело.

Комендатура долго не рассуждала. Снарядили роту пехоты. Командование было поручено молодому лейтенанту Менделю Вольфу, сыну старосты Герша Вольфа. На пятый день от начала бунта, ранним утром, еще затемно, рота вступила в деревню.

Падал снег.

— Начинай! — крикнул лейтенант солдатам. — Не жалей этих босяков, ребята. Начинай! Завтра привезут вино.

Он им покажет, кто он такой и что значит грабить добро, которое предстоит унаследовать ему, поручику Менделю Вольфу.

Солдаты разделились на группы. Лейтенант не мог отказать себе в удовольствии лично навестить командира Лугоша и старосту Дербака. Он и четыре солдата вытащили Лугоша из кровати и били до тех пор, пока окровавленный человек не повалился на пол. На него вылили два ведра воды, связали и увели. Потом отправились к Василю Дербаку. Тот проснулся от звона оконных стекол, в которые просунулись дула винтовок. В дверь замолотили. Жена открыла. Сонный Василь Дербак подскочил к дверям. Перед ним стояли два солдата и лейтенант.

— Доброе утро, пан староста. Позволил себе нанести вам визит! — И лейтенант погасил папиросу о нос хозяина. Отбросив окурок, он выхватил револьвер и долго целился в Дербака, наслаждаясь этим мгновением. Потом с размаху дал ему две оплеухи, велел связать и увел.

— Вперед, пожалуйте, господин староста.

Солдаты тем временем бушевали в избах. Били всех, кто попадался под руку. У кого находили оружие, хватали и уводили. Одежду, посуду, продукты, свои и отнятые у лавочников, выкидывали за порог.

Рота пробыла в Колочаве два дня. Лейтенант «навел порядок». Прежде всего он открыл маленьким ключиком сейф, все еще валявшийся перед избой Василя Дербака, и вынул из него бумаги и деньги — больше трехсот тысяч крон. Все это он забрал себе, а сейф отправил обратно в контору нотариуса. Вещи, которые солдаты повыбрасывали из мужицких изб, лейтенант велел собрать в сарай; лавочники потом разберутся, где чье. Двадцать местных парней, русинов и евреев, лейтенант соблазнил жалованьем и организовал из них «народную гвардию», дал всем ружья и велел унтер-офицерам обучить их строю.

На третий день вернулись нотариус Мольнар и вахмистр Ленард с жандармами. Последний принял командование «народной гвардией».

Вот это другое дело, теперь все в порядке!

Вскоре для «гвардии» не стало работы. Однакож вахмистр Ленард, раньше чем распустить эту команду тунеядцев и бездельников, затеял с ними еще одно дело, для которого давно ждал удобного случая.

Шугай! Старая страсть вахмистра! Не будет спокойного сна у Ленарда, пока не добудет он Шугая, которого уже столько раз упускал из рук.

Ноябрь разбудил охотничий пыл. Выпавший свежий снежок — радость всех охотников — манил к вылазке за дичью. Ленард пронюхал, что Шугай живет в отцовской хижине, часах в трех ходьбы от деревни, в верховьях реки, у Сухарского бора, на просеке у полянки.

Добраться туда было нетрудно, снег неглубок, а вдоль Колочавки идет тропинка.

— Пошли, ребята, — сказал вахмистр своей гвардии, — зададим ему перцу.

Тронулись в путь.

По дороге зашли в избу старого Шугая, связали ему руки и взяли с собой. В старом бору перед хижиной остановились перевести дух. Ленард издалека поглядывал на хижину посреди заснеженной полянки, отдавал последние приказания, готовился к бою. Гвардейцев он расставил цепью, сам стал в центре, на правом и левом фланге — жандармы.

При взгляде на белую снежную гладь без единого кустика у гвардейцев захватывало дух. Неужто они должны быть мишенью для Шугая за две сотни шагов?

Но ослушаться или удрать нехватало решимости. А может быть, там и нет Николы? Над крышей, правда, вьется дымок, но это еще ничего не значит: толстое бревно может тлеть в очаге двое суток.

«Пусть-ка пристрелит парочку из них, — думал вахмистр Ленард. — По крайней мере будут знать, за что им деньги плачены».

Он связал руки Петру Шугаю цепью, подтянул ее так, что у пленника выступил пот на лбу, и намотал конец цепочки на руку.

Вперед!

Преследователи выбежали из леса и в несколько прыжков миновали полузамерзшую речку.

Вахмистр хотел единым махом подскочить к хижине, но это оказалось не так-то легко, ноги вязли в снегу.

Прикрываясь телом Петра Шугая, погоняя его, вахмистр продвигался вперед, тщательно следя, чтобы его пленник не метнулся в сторону или не упал на землю, открыв его выстрелам Николы.

Осаждающие не сводили глаз с хижины. Все вдруг увидели Николу, он выскочил в окно с ружьем в руке и большими прыжками кинулся в лес.

— Стой, стой, стой!

Лес гремел выстрелами. Цепь стреляла. Радость преследования унаследована нами от далеких предков. Николу, уходившего большими прыжками, провожала бессмысленная пальба гвардейцев и тщательно нацеленные выстрелы жандармов.

Никола исчез в лесу.

— Вперед! За ним! — кричал Ленард, потряхивая, как уздечкой, цепью, которой был связан старый Шугай. Спотыкаясь, задыхающиеся люди бросились вслед за Николой.

Из лесу вдруг загремел гневный и ясный голос Николы:

— Что вам от меня надо? Зачем не даете мне покою?

— Стой, стой, стой!

Было ясно, что Никола на самом краю леса, за одним из старых буков. Затрещал ружейный огонь. Ответных выстрелов Николы не было слышно. Но что это? На снегу недвижимы двое — Ицко Шафар и Олекса Хабал. Ицко лежит навзничь, из горла у него фонтаном бьет кровь, обагряя истоптанный снег…

Гвардейцы растерялись. Стрельба прекратилась, палили только жандармы.

Ясный, грозный голос гремел из лесу:

— Бегите, не то перестреляю всех до единого!

Гвардейцы не заставили повторять приказ. Они стрелой мчались назад по старым следам. Напрасно кричал на них вахмистр Ленард.

Видя, что дело проиграно, вахмистр резким рывком цепочки повернул Петра Шугая, притиснул его к своей спине и, полунеся-полутаща его за собой, тоже отступил из леса.

Петр, корчась от боли, бессмысленно кричал:

— Стреляй, Никола! Не бойся, стреляй!

Из-за отцовской головы виднелась макушка Ленарда. Два раза прицеливался Шугай — и оба раза опускал ружье.

Жандармы исчезли в лесу за рекой.

Опять наступило морозное безмолвие. На поляне два тела: Ицко, мертвый на алом от крови снегу, Олекса, раненный в грудь, силится подняться, опираясь на руку.

— Никола!.. Что ты со мной сделал, Никола!

— Зачем не даете мне покою! — взревел еще раз из лесу Никола.

Колочава ждала возвращения гвардейцев. Бабы волновались, считали часы. Их нетерпение достигло предела, когда ребятишки из Сухара прибежали с новостью, что жандарм нанял там сани и велел им выехать навстречу отряду. Кого привезут? Господи боже, неужто Николу?

Подъехали сани. Остановились у караулки. Жандармы вынесли два трупа. Женщины глубоко вздохнули. Так. Бей их, Никола! Сокол, Никола! Молодец, Никола! Ах, почему наши мужья не такие! Всегда затевают что-то и никогда не доведут до конца…

Облава на Николу Шугая была последним делом народной гвардии. Вскоре ее распустили. Но и владычество вахмистра Ленарда длилось недолго. Что-то не видно в деревне жандармов, удивлялись люди и узнали, что нет в Колочаве Ленарда и его молодцов, а где они — неведомо. Исчез и нотариус Мольнар. Проходя мимо его дома, колочавцы видели сквозь вновь застекленные окна избитый, потрескавшийся сейф. Теперь он был пуст. Никто не знал, почему уехал Мольнар. Впрочем, лавочники были в курсе дела: в Венгрии начиналась революция, и Ленард с его молодцами были там нужнее. Колочава жила без начальства. Жизнь шла своим чередом. Без начальства было ни хуже, ни лучше, чем с ним.

Потом, в один зимний день, когда на улице стоял трескучий мороз, возница в овечьем тулупе подвез к дому Абрама Бера двух человек, закутанных в шубы. Одного из них колочавцы узнали — это был торговец из Брагова. Другой был неизвестный молодой человек. Кто он? Может быть, торговец, и ему нужны рабочие руки? Сейчас, в такую стужу? Что-то больно хороши кони. А вот и Абрам Бер в шубе, в фетровых валенках ходит с молодчиком по деревне. Повел его по дороге из конца в конец, потом вместе осмотрели мостик над Колочавкой, вскарабкались на косогор, над деревней и стали глядеть вниз.

Молодой человек был румынский офицер. На следующее утро Колочаву заняло румынское войско. Румыны остались в деревне.

Господи боже, что за новую беду послал ты нам! Румыны брали сено, брали скот, брали последнюю корову из хлева. Взамен давали какие-то бумажки, по которым, мол, заплатят чехи — потом, когда будут здесь. Румыны врывались в избы, хватали девушек, а на шоссе останавливали проезжих:

— Эй, дядя, деньги есть?

Если денег не было, били по зубам.

Господи Иисусе Христе, избавь нас от такого мира. Верни лучше войну. Тогда за убитых мужей хоть платили пенсию.

Почему вернулся в деревню Никола Шугай? Почему не захотел он быть лучше других? Почему запрятал винтовку в стог, как и другие мужики, что по-детски хвастаются: к весне опять вернусь и убью кабана или оленя, как только сойдет снег.

Нет, Никола Шугай — это не Олекса Довбуш. Ради женщины покинул свои горы Никола. Ради запаха спелых вишен, которым благоухала Эржика. Зажил у отца Никола и, кроме церкви по воскресеньям, никуда не ходил. Точно не мог насытиться теплом большой деревенской печи, точно в жизни не желал иного, как забавляться с детьми да, оттаяв теплой ладонью кружок в заиндевевшем окне, смотреть на снежный хоровод вьюги. Стал Никола заурядным колочавцем. Еще и хуже, пожалуй, потому что не без удивления смотрели на него односельчане. Разбойник, разлучившийся со своим кистенем. Трусливый, беглый солдат.

Однажды после воскресной службы вошел Шугай в избу старого Ивана Драча.

— Кум Драч, отдай мне Эржику.

Было это слишком неожиданно. Эржика покраснела и выскочила из избы. Старый Драч, не зная, что сказать, немного опешил. В избе был его сын Юрай, приятель Николы, чуть постарше его. Он недавно вернулся с войны и еще донашивал, как и Никола, солдатскую форму.

Встал Юрай, вышел навстречу Шугаю.

— Тебе, разбойнику? Лучше брошу сестру в Тереблу.

— Кого я ограбил?

Больше ничего не было сказано. Побледневшие парни молча горящими глазами глядели друг на друга. Было тихо. Еще минута — и напряжение выльется в схватку. Солдатская форма напоминала об убийствах, о смерти. Но запах спелой вишни вдруг коснулся ноздрей напрягшегося Николы и овладел всем его существом. Пожал плечами Никола и повернулся к дверям.

— Не дадите Эржики, Драчи, спалю вам хату.

И вышел, выпустив с собой огромное облако пара.

При румынах Николу опять посадили. Однажды утром пришли солдаты и увели его. Постарался об этом Абрам Бер. Он обратил внимание военных властей на опасного человека, который, что ни говори, трижды убийца.

Сделал это Абрам Бер не из дружбы к румынам или стремления наладить с ними хорошие отношения, — что, впрочем, тоже не мешало, — а потому, что были у него свои особые, весьма замысловатые планы по отношению к Петру Шугаю. И Абрам Бер не поленился запрячь сани и проделать пятичасовое путешествие в Воловое, чтобы поговорить с высоким начальством о Шугае. Начальство выслушало Бера, побеседовало с ним, осведомилось, сколько еще, по честному говоря, можно содрать с Колочавы хлеба и сена, а когда посетитель ушел, господа сказали друг другу:

— Стоит ли в таком голодном краю держать нахлебника? Пусть-ка в его воинских проступках разберутся чехи, когда будут здесь.

И через две недели Николу выпустили. Абраму Беру не оставалось ничего другого, как значительно морщить лоб и перебирать руками бороду. Это значило — надо ждать. Когда будет конец этому ожиданию, о господи?

Никола получил Эржику. Ибо страх старого Драча оказался сильнее, чем ненависть его сына Юрая.

Никола сколотил еще одну широкую кровать, похожую на большие ясли с высокими ножками, выстлал ее сеном и овчиной и поставил в задней горнице отцовской избы. Потом волоком по снегу навозил из лесу больших бревен, чтобы к лету построить свою избу. Справили свадьбу.

Правую руку Эржики обвязали платком, на голову надели ей венчик с блестками и белыми звездочками. Пятьдесят святых на иконостасе молча созерцали новобрачных. Свадебный обряд тянулся страшно долго. «Господу богу помолимся!» — возглашал поп. «Господи, помилуй!» — отзывался дьячок.

Под конец поп сунул в губы молодым деревянный крест, покропил водой из жбанка и сложил им руки под епитрахилью. Перед николовой хатой они прошли под двумя связанными караваями хлеба, и мать осыпала их овсом, а младшая сестренка Николы покропила водой из разукрашенного ведерка. Танцовали под заунывную скрипку, на стол был подан кабаний бок (кабана подстрелил старый Шугай. Эх, где вы, королевские лесничие?..). Пили только воду. Поздно вечером в горнице дружки сняли с Эржики венчик. Эржика попрощалась с ним тройным поцелуем. То же самое сделал Никола и передал венчик эржикиной матери. Потом он трижды накидывал на Эржику бабий платок, два раза она бросала его обратно. На третий раз приняла. Дружки повязали его Эржике на голову по-бабьи. И вот Никола Шугай — заправский колочавец. Та же у него, как у всех, надежда жить до старости, пока не прихлопнет его стволом в лесу или не измелет под плотом в стремнинах Тереблы. Будет у него много детей и мало кукурузной каши, много горя и мало коротких радостей.

Снег еще лежал на южных склонах гор, а на северных уже расцветала мать-и-мачеха. Проведал Никола, что румыны рубят лес, где-то далеко у Вуцкова, и платят деньгами, а не квитанциями. Дома кончалась последняя кукуруза. Натянул Никола косматый бараний тулуп, закинул через плечо топор и пошел наниматься на работу. Перебрался через холмы на юге, миновал две речки и лесом спустился вдоль ручья к Вуцкову. Земля дышала весной, горный ручей пенился и летел под уклон, заливая пороги.

Никола подошел к залитой солнцем лужайке. Из-под земли выбивался серный источник. Летом местечковые еврейки таскали сюда корыта и, согревая в них воду источника накаленными в костре камнями, купали свои ревматизмы.

На лужайке было пятеро подростков с лошадьми. Они развели костер и выжигали кусты можжевельника, которые мешали расти траве. Весна разогрела им кровь, сделала их буйными, как того жеребенка, на котором гарцовал один из них.

Маленький коренастый мальчишка погонял лошадей, щелкая длинным бичом на коротком кнутовище. Он влез на пень и ловко махал бичом над головой. Звуки коротких ударов, точно выстрелы, разносились вокруг.

— Я Шугай, я Никола Шугай! — кричал мальчишка.

Никола замедлил шаг и усмехнулся. Это было скорей удивление, чем радость. Так вот какова была его слава! Вон куда долетела!

Он сошел с тропинки и подошел к пареньку, уклоняясь от уверенных взмахов длинного бича. Нахмурил брови и гаркнул:

— Гу! Я Никола Шугай и сейчас тебя съем.

Мальчик опешил, но, заметив веселые искры в глазах Николы, осклабился. Сбежались его приятели.

— Он говорит, что он Шугай! — воскликнул мальчуган с бичом.

Пастухи захохотали и, отступив на безопасное расстояние, дразнились:

— Шугай, Шугай, Шугай!

— Настоящий Шугай, — улыбнулся Никола.

— Так дайте нам миллион, если вы Шугай, — сказал мальчик, сидевший верхом.

— А где же ваша веточка? — спросил другой.

— Какая веточка?

— Вы не знаете, что у Шугая есть веточка?

— Нет.

— И что он отгоняет ею пули?

— Нет.

— Ну, так мало же вы знаете.

И мальчуганы опять захохотали. Никола усмехнулся и молча пошел прочь.

— Шугай не такой бирюк, как вы! — крикнул вслед мальчуган на коне, стиснув колени и готовясь пуститься наутек, если Никола обернется. А маленький коренастый кричал:

— И усы у него побольше!

Но Никола не оборачивался.

— А где ваша веточка? — еще раз закричал один из мальчиков, а остальные, приложив ладони к губам, орали:

— Одолжите нам веточку! Дайте нам зеленую веточку, Шугай!

Никола миновал полянку и шел лесом.

Так вот как велика его слава!

В такт шагам рождались воспоминания, выстраиваясь в шеренгу, шагая в ногу с Николой. Может, и верно хранила его зеленая веточка? Дети правы. Сколько раз уже стреляли в него на фронте и здесь. Есть ли такой род оружия, который судьба не пробовала бы на нем?

Под Красником из его роты уцелело трое, а он даже не был ранен. Из блиндажей Стохода он выбрался один-одинешенек. А Красная! Черная трясина! Сухарский бор! Есть ли на свете человек, который уцелеет под таким градом пуль? Нет, это не случайность! И еще одно, самое удивительное: он всегда знал, что останется невредим. И под Красником, и у Стохода, где всякая надежда казалась безумием, и в сотне иных мест, и на Красной, и в Сухарском бору. Он знал, что он будет невредим. Что его не тронет ни одна пуля — ни из ружья, ни из пушки, ни из пулемета. Что это, дар? Да, это был дар! Холод прошел у него по спине при этой мысли.

Давно не было слышно крика мальчишек…

Видно, и вправду может Никола стать Олексой Довбушем. Видно, и вправду зря променял он на бабу славу свою. Зарыл свой дар глупо и бесцельно, не сумев извлечь из него ничего, кроме убогой нищенской жизни.

Никола Шугай замедлил шаги. По мягкой земле он шел тихо, совсем неслышно. Слева мутный ручей бурлил на камнях. Разве можно жить так бедно и убого, когда имеешь в руках волшебную веточку! Или годится она только на войне, а теперь ее сила иссякла?