I

ПЕРВЫЕ ШИПЫ СЕМЕЙНОЙ РОЗЫ

Как у молодых супругов бывает обыкновенно свой так называемый «медовый месяц», так точно и на долю молодежи, возвращающейся под домашний кров после нескольких лет ученья, выпадает если не медовый месяц, то по крайней мере своя «медовая неделя». Считается она, разумеется, со дня приезда. Во все продолжение этой счастливой недели родители обыкновенно только тем и занимаются, что смотрят в глаза своему ненаглядному, возвратившемуся к ним детищу, стараясь предупредить, по возможности, малейшие его желания. Все, что водится резкого или упорного в их характере и привычках, как бы стушевывается в эти дни, принимает какую-то среднюю форму; старики точно отрешаются на время от своего обычного безапелляционного авторитета, точно молодеют. Впрочем, в подобной временной уступке, кроме родительской любви, сказывается еще и как бы чувство собственника. Оно, по-видимому, странно — однако верно. Человеческой натуре вообще свойственно питать особенное расположение к новинке, хотя бы даже эта новинка предстала ей в образе другого такого же человека. Приобретя какую-нибудь вещь, мы первое время обыкновенно усиленно бережем ее, усиленно ею тешимся, пока глаз не привыкнет к новому предмету. Точно так же поступаем мы и в отношении незнакомого или давно невиданного близкого нам лица, — и как раз в такое же положение попал с приезда молодой Светлов: всю первую неделю старики только ухаживали за ним, стараясь либо не повертываться к нему своими острыми углами, либо обходить его собственные острые углы. А эти острые углы неизбежно существуют в каждом человеке по отношению к другому и так же неизбежно проявляются, едва только люди вступают в более близкие или частые сношения друг с другом. Кто внимательно следил за ходом нашего рассказа, от того не могли ускользнуть, конечно, и некоторая холодность, и то взаимное неудовольствие между Александром Васильичем и его стариками, какие успели Проглянуть у них в последних сценах. Чтоб уяснить себе такую перемену, нам придется вернуться несколько назад и сжато проследить за всем тем, что могло ее вызвать. Этим мы и займемся в настоящей главе.

Поджидая сына из Петербурга, Светловы рассчитывали встретить в нем, прежде всего, гордеца: по их мнению, он, как человек столичный и ученый, непременно должен был отнестись свысока и насмешливо к их собственной неучености, к их простенькому провинциальному быту. В этом старики положительно ошиблись и ошиблись вдвойне: то, что Александр Васильич вел себя просто, солидно, не мозоля никому глаз своей ученостью, они, обрадовавшись, приняли за явный знак будущей безусловной покорности сына их родительской воле. Таким образом, все шло отлично до первого случая, когда Александру Васильичу пришлось обнаружить, в известной степени, стойкость своего характера. Светлов, впрочем, очень внимательно выслушивал стариковские замечания и наставления, но при этом, твердо высказав свое собственное мнение, поступал по-своему. Делал он это спокойно, с достоинством и без особенной резкости, к которой бы можно было удобно придраться. Там, где дело касалось только лично стариков, Александр Васильич ни во что не вмешивался и относился с полным уважением к их убеждению. Но когда интересы их сталкивались с интересами другой личности, в ущерб этой последней, он спокойно заявлял право на уважение и к его собственному убеждению, помогая обиженному отстаивать свои законные выгоды. Стариков больше-то всего и раздражало именно то достоинство, с каким вел себя в отношении семьи Александр Васильич: они желали бы покровительствовать ему и видели в то же время, что он нисколько не нуждается в этом покровительстве; однако поведение такого рода не походило и на гордость, к которой приготовились старики. Это во-первых.

Во-вторых, как Василий Андреич, так и Ирина Васильевна, знавшие по письмам отвращение сына к коронной службе, втайне надеялись, что с приездом его они успеют общими силами победить в нем это чувство, казавшееся им одной легкомысленной прихотью. По их мнению, молодой человек из благородного звания должен был непременно служить; иначе, работай этот молодой человек хоть как вол, он все-таки оставался бы в их глазах не больше, как праздношатающимся. На занятие сына литературой старики Светловы смотрели еще менее одобрительно. «Сочинители, батюшка, все были горькие пьяницы; да и уж какое это занятие — все описывать да выставлять в насмешку», — замечала не раз Ирина Васильевна с приезда Александру Васильичу, заставая его иногда ночью за письменной работой. Василий Андреич хоть и не совсем разделял мнение жены на этот счет, тем не менее и он не одобрял таких занятий сына. «Еще попадешься, парень», — замечал ему обыкновенно старик. Но, главное, им не давали покою и огорчали их беспрестанные вопросы родных и знакомых: «Что, Василий Андреич, не определили еще сынка-то на службу?» или: «Какой у вас молодец сынок-то, Ирина Васильевна; поди, прямо чиновником особых поручений к генерал-губернатору поступит? Пора бы уж ему и послужить». «Пускай отдохнет немного с ученья», — как-то сдержанно отвечали старики на все эти замечания и невесело опускали свои седые головы. Дело в том, что они больше всего желали, чтоб их любимое детище пользовалось в родном городе общим заслуженным почетом, — это было мечтой, манией их последних лет, — а почет старики понимали только внешний, чиновный. Им, правда, то и дело приходилось слышать похвалы уму и образованию сына даже от таких почтенных лиц, на отзывы которых они вполне полагались; но все-таки крупный чин или солидный орден на шее не могли сравниться в их глазах ни с какими восторженными похвалами. Эта черта противоречила, по-видимому, и основному характеру Василья Андреича, никогда не кичившегося своим статским советничеством, и убеждениям Ирины Васильевны, часто проповедовавшей евангельское смирение, тем не менее черта эта существовала у них: она вообще свойственна людям, поднявшимся из ничего до заметного положения в обществе.

И вот, в начале третьей недели с приезда сына, старик Светлов, все о чем-то надумывавшийся перед этим, вошел однажды вечером к нему в кабинет с серьезным, несколько смущенным лицом. Александр Васильич писал корреспонденцию в Петербург.

— А я хотел с тобой поговорить делом… — сказал отец, садясь напротив сына, у стола, и сосредоточенно затягиваясь трубкой.

— Что тебе угодно, папа? Я не особенно занят; это можно и завтра кончить, — заметил Александр Васильич, указав на мелко исписанный почтовый лист бумаги большого формата, и отложил его в сторону.

— Ты вот все пишешь да пишешь, а когда же ты, парень, думаешь на службу поступить? — спросил старик, стараясь не смотреть на сына.

Александра Васильича не особенно удивил этот прямой вопрос: раньше на него уже делали несколько темных намеков. Молодой человек подумал и отвечал твердо:

— Я совсем не думаю служить, папа.

— Не ду-у-маешь? — угрюмо переспросил Василий Андреич, растягивая это слово. — Вот тебе и раз! Так ты о чем же думаешь-то после этого? делать-то ты с собой что хочешь?

— Как что? — ответил спокойно сын, — работать буду. Да я уж и теперь работаю; а вот скоро у меня еще и уроки будут, мне уж обещали.

— Какие же это такие уроки, братец? В учителя, что ли, ты поступаешь?

— Да, детей буду учить.

— Хорошо, детей будешь учить… да служба-то это какая, я спрашиваю: коронная, что ли? — еще угрюмее спросил старик.

— Нет, частная; я в частных домах буду заниматься.

— Немногого же ты, парень, хочешь! А жить-то ты чем будешь? — заметил несколько насмешливо Василий Андреич.

— Этим и буду жить.

— Да ведь чудак ты, братец: служба-то ведь выгоднее; она тебя и на старости обеспечивает.

— Не все то хорошо, папа, что выгодно, — по-прежнему спокойно ответил Александр Васильич.

Ирина Васильевна, сидевшая в это время в зале и слышавшая последние слова сына, не утерпела и тотчас же появилась на пороге его комнаты с вязаньем в руках.

— Ну уж, батюшка, выдумал же ты чего — уроками жить. Последнее дело; только нас с отцом острамишь. Вон посмотри-ка у Падериных-то сын: уж на что они богачи, а тоже служит; университетский, как ты же, не меньше тебя учен, — сказала она с затаенным раздражением в голосе сыну.

— Постой, мать, дай нам поговорить толком, — остановил ее Василий Андреич.

Ирина Васильевна ушла, приговаривая дорогой: «Уж коли в эти годы не служить, так чего и будет… выдумал что!»

— Тебе, парень, может, проситься на службу не хочется, кланяться лень, — так я сам к генерал-губернатору съезжу, а не то дядя Соснин вон похлопочет, — заметил Василий Андреич вкрадчиво сыну.

— Знаешь, что я тебе скажу, папа, — сказал Александр Васильич серьезно и твердо, — ты лучше оставь этот разговор в покое. У меня есть привычка — что сказать, то и сделать: я тебе сказал, что не намерен служить, — и не буду.

— Слонов станешь продавать, значит? — едко осведомился Василий Андреич.

— А это уж твое дело: думай, как хочешь.

— Так отец-то, по-твоему, что же такое выходит? — спросил старик, сурово насупив брови.

— Вот что, папа: ты напрасно не хмурься. Я — не пятилетний мальчик, а ты… ты очень хорошо знаешь, что я тебя люблю и уважаю, — еще спокойнее заметил Александр Васильич.

— Мне, братец, из твоего уважения не шубу шить. Не пятилетний мальчик. Вырос как скоро! Что ж ты думаешь, у меня против тебя уж и управы не найдется? — еще суровее насупил брови Василий Андреич.

Александр Васильич весь вспыхнул на минуту и оглянул отца с ног до головы.

— Что же ты этим хочешь сказать? — проговорил он медленно и холодно.

— А то, что я заставлю тебя служить! — прогремел старик, выходя из себя.

— А! — сказал Александр Васильич, притягивая к себе отложенный им в сторону почтовый лист бумаги, — это другое дело. Я думал, что ты пришел поговорить со мной, как с сыном, а ты, кажется, принимаешь меня за лакея, с которым, впрочем, я так не заговорил бы; в таком случае, пожалуйста, не мешай мне: я живу исключительно работой.

Твердый, спокойный, полный достоинства тон, каким были сказаны эти слова, озадачил старика не на шутку. Он заметно сконфузился и как-то тревожно затянулся трубкой. Дело в том, что Василий Андреич хоть и знал раньше упрямство за сыном, но такой спокойной твердости от него не ожидал: ему до этой минуты как-то не приходило в голову, что теперь перед ним сидит далеко уже не тот Саша, которого он некогда бесцеремонно драл за уши; а главное — в словах сына старику послышался справедливый и чувствительный для родительского сердца упрек. «Я живу исключительно работой», — раздавалось у него в ушах долго еще после того, как были сказаны эти простые слова. В самом деле, что он мог возразить против них? Последние три года сын его учился на свои трудовые деньги, упорно отказываясь от всякой помощи, и это случилось именно после того, как мать ему написала раз, что им трудно приходится жить теперь. Приехал он из Петербурга тоже на свои средства. Если сын и пользуется пока даром их столом и квартирой, то разве позволили бы ему они, Светловы, платить за это? Он уж и без того дал как-то матери двадцать пять рублей, сказав: «Это, мама, на мои прихоти к обеду». С приезда молодой человек даже не занял у него, отца, ни копейки. Все эти мысли болезненно завертелись в голове старика, пока он обдумывал, что ответить сыну на его последнее, справедливое, как ему казалось, замечание.

— Мы, слава богу, парень, тебя еще, кажется, ничем не попрекали… — надумался сказать наконец Василий Андреич.

Голос его слегка дрожал и звучал на этот раз как-то тихо, примирительно.

— Я и не говорил этого, — мягко заметил Александр Васильич.

— А ты вон отца-то из своей комнаты гонишь, не понимаю я, что ли… — продолжал старик обиженным тоном.

— Полноте, папа, мало ли что нечаянно с языка сорвется, — сказал сын.

— Ведь я тебе почему стал говорить? К твоей пользе говорил. Служи, не служи, — мне-то что! А тоже нам обидно с матерью, что вон и родственники и знакомые о тебе все спрашивают, скоро ли ты на службу поступишь.

— Да им-то что за дело до этого? На мое жалованье, что ли, они рассчитывают? — спросил несколько раздраженно молодой Светлов.

— Без тебя, батюшка, жили — без тебя и проживут! — заметила громко из залы Ирина Васильевна.

— И пусть их живут, как знают, — ответил ей вскользь Александр Васильич. — Вон ты, папа, до седых волос дожил, — обратился он снова к отцу, — а все ещё, как видно, боишься того, что другие про нас скажут. Подумай-ка хорошенько: ладно ли это? Пришли тебе помочь эти другие-то, когда приходилось плохо? Небось все попрятались…

— Это так-то так, парень.

— Ну вот то-то и есть. Чужие, папа, мозги в свою чашку перекладывать не приходится: не поместятся. Вон родные-то обижаются, пожалуй, что ты сам на рынок ходишь, — ты бы и послушался их — не ходил бы. Посмотрел бы я, стал ли бы у тебя вкуснее обед тогда, — сказал Александр Васильич, зажигая папироску.

— Всего-то, парень, тоже не переслушаешь… — заметил старик.

Логика сына, очевидно, начинала действовать на него.

— Вот и я так же думаю, — молвил Александр Васильич.

— А все-таки, братец, служить необходимо, по-моему… — как-то уже нерешительно проговорил Василий Андреич, с минуту помолчав.

— Ну, это по-твоему так, а по-моему совсем иначе.

— Да что тебя служба-то съест, что ли? — чуть-чуть повысил голос старик.

— А ты отчего в прошлый раз говорил, что если б тебе пришлось начинать службу с теперешним умом, так ты ни за что бы не определился в полицейскую службу? Ведь служил же ты по полиции, не съела же она тебя? — спросил сын.

— Хлопотно… — как-то замялся старик.

— Ну, это ты хитришь: не в хлопотности тут дело, а служба полицейская пошлая, лакейства много требует при наших порядках.

— Оно так-то так, братец; есть и это, что напрасно говорить… Да ведь ты любую службу-то выбирать можешь, чудак ты.

— Вот я так и сделаю — и выберу: буду служить непосредственно обществу.

— Мудрено это что-то сказано, парень, — заметил подозрительно Василий Андреич.

— Ничего не мудрено. Ты вон не любишь же от перекупщиков покупать: дороже, говоришь, заплатишь; а я не хочу, чтоб общество дороже платило за мой труд только потому, что он дойдет к нему не прямо от меня, а из третьих да, пожалуй, еще и из пятых рук, — сказал Александр Васильич, задумчиво прислонясь головой к спинке кресла.

— Вас, нынешних, ученых, и не поймешь сразу, о чем вы говорите; смысл-то, я вижу, в твоих словах есть, да вот раскопаешь-то его не скоро. Ну, а кабы все-то по-твоему рассуждали, кто же бы служить-то стал? Ты об этом только, парень, подумай, — заметил старик, и по лицу его чуть заметно проскользнула лукавая усмешка.

— Вон что ты выдумал! — еще лукавее улыбнулся, в свою очередь, Александр Васильич. — Тогда бы, папа, нам и толковать с тобой было теперь не о чем, потому что тогда и третьих рук не было бы…

— Ах, ты… иностранец этакий! — весело сказал вдруг Василий Андреич, и какая-то глубокая, сосредоточенная мысль озарила на минуту умное лицо старика.

Александр Васильич пристально посмотрел на отца.

— По мне все равно! Делай, как знаешь; была бы, по пословице, честь приложена, а от убытку бог избавил, — продолжал тот не совсем спокойно, заметив пристальный взгляд молодого Светлова. — Я бы не стал и говорить-то об этом, да видишь, вон мать-то убивается. С тобой, парень, не столкуешь, видно.

Старик медленно приподнялся и так же медленно вышел из комнаты сына, несколько раз усиленно затянувшись из своей неизменной трубки.

— Ну уж, отец, и ты! — шепотом напустилась на него в зале Ирина Васильевна, — отличился, батюшка! Правду Санька-то сказал, что до седых волос дожил, а ума не нажил: чем бы припугнуть его хорошенько, а он с ним же лясы сидит точит! Он чего воображает-то о себе много, — нарочно громко продолжала старушка, чтоб слышал сын, — он думает, что вырос, выучился, так уж родители и заставить его не могут… Я бы, батюшка, и говорить-то с ним не стала по-твоему, а вот просто взять да и определить его на службу! Вот он и узнает тогда, как кобениться с родителями-то!

— У тебя, мать, все «я бы» да «я бы»! Поди вон да и разговаривай с ним сама, коли я не умею. А черт его дери! — обиженно-сердито проговорил старик и, быстро пройдя к себе в комнату, с шумом захлопнул за собой дверь.

Василий Андреич долго еще не ложился в этот вечер, сидя одиноко в своем кабинете и сосредоточенно потягивая из своей коротенькой трубочки.

Тем и кончился этот решительный, но неудачный приступ стариков Светловых склонить сына к поступлению в коронную службу. Но хотя их последний опыт, по-видимому, и довольно мирно прошел для Александра Васильича, по крайней мере со стороны отца, — тем не менее последствия неудачи этого опыта не замедлили обнаружиться в семье с следующего же дня. Сперва они выражались только некоторой холодностью, выказанной стариками в отношении сына; потом мало-помалу холодность эта перешла в раздраженность и придирчивость, свидетелями которых мы были в предыдущей главе. Оба эти чувства нашли себе пищу во многом, и то, что при других обстоятельствах прошло бы незамеченным, теперь обращало на себя усиленное внимание стариков, возбуждая довольно открыто их неудовольствие. Позднее иногда возвращение сына домой трактовалось уже ими как наклонность его к беспорядочной жизни. «Кутит где-нибудь», — угрюмо замечала о нем обыкновенно Ирина Васильевна мужу всякий раз, как им приходилось ложиться спать, не дождавшись прихода сына. А на другой день, когда на вопрос матери, где он так долго пробыл вчера, Александр Васильич спокойно отвечал: «У товарища засиделся», — ему недоверчиво и довольно колко замечали: «Какие уж это такие товарищи, у которых только по ночам собрание бывает…» Старики, разумеется, покраснели бы до ушей, если б при этом какое-нибудь постороннее, заслуживающее их полную доверенность, лицо могло удобопонятно сообщить им, что Александр Васильич действительно просидел вчера, чуть ли не до утра, вдвоем с Ельниковым, толкуя и споря о таких вопросах, от правильного разрешения которых зависит… ну хоть, скажем, благоденствие многих домашних уголков, вроде семьи «тетки Орлихи», например… Такого благодетельного лица, конечно, не оказывалось, и заблуждение стариков росло с каждым днем. Начались довольно прозрачные намеки на то, что при этаких порядках, дескать, и прислуга жить не будет: изволь всякий раз подниматься ночью. При первом же подобном намеке Александр Васильич поспешил успокоить домашних, назначив от себя очень солидную прибавку к жалованью прислуги. Но это не только не послужило ему в пользу, а, напротив, еще больше возбудило против него стариков: стали говорить, что с его приезда «прислуга совсем от рук отбилась, то ей нехорошо, другое неладно»; что она «только и слушает, что приезжий барич скажет», и многое в том же роде. Во всех этих жалобах была значительная доза справедливости, но она относилась скорее к чести Александра Васильича, чем к его осуждению. Прислуга действительно полюбила молодого Светлова, увидев в нем отчасти своего надежного заступника; два-три случая осязательно показали ей, что теперь, при молодом барине, ее не очень-то можно трактовать как бессловесное животное. И потому-то весьма многое из того, что делалось для стариков Светловых неопрятно и с ворчаньем, для Александра Васильича исполнялось всегда добросовестно и не только с охотой, но подчас даже и с удовольствием. Уж на что отпетым плутишком считался в доме «наилюбезный камердинер», а и на нем отразилось влияние новоприбывшего члена светловской семьи. У Ирины Васильевны сахар всегда запирался, а Ваня все-таки находил возможность красть его и крал; у Александра же Васильича в комнате постоянно стоял открыто на столе целый ящик папирос, никогда, разумеется, не проверявшихся, а между тем ни одна папироска не исчезала из этого ящика без спроса, хотя Ваня и был до них еще больший охотник, чем до сахару. Старикам «наилюбезный камердинер» врал в глаза, не краснея, при всяком удобном случае, хотя бы того и не требовали его интересы; а Александру Васильичу он, краснея, признавался в своем вранье даже и в тех случаях, когда признание могло нанести решительный вред этим интересам. Старики очень хорошо видели все это, но не могли ничего взять в толк и приписывали подобное обстоятельство «подачкам», как называли они те сверхштатные гривенники и пятаки, которые зарабатывал иногда Ваня, сбегав куда-нибудь лишний раз по поручению Александра Васильича.

Ко всему этому прибавилось и еще одно обстоятельство, значительно усилившее неудовольствие Светловых на сына. В числе немногих избранных знакомых, начавших изредка посещать Александра Васильича с приезда, трое были из сосланных в Сибирь политических преступников. В особенности крепко не понравилось старикам посещение одного из них, по фамилии Варгунина, с которым нам придется поближе познакомиться в следующей главе. Сейчас же после первого визита этого господина, едва только затворилась дверь за ним, Ирина Васильевна, заметно встревоженная, вошла в комнату сына.

— Кого ты еще, батюшка, к себе наведешь после этого!.. — обратилась она к нему, вся вспыхнув.

Александр Васильич посмотрел на нее с удивлением.

— Я тебя не понимаю, мама, — сказал он, собирая со стола какие-то бумаги.

— Чего тут не понимать-то, не маленький, слава богу! — заметила ему мать с сильной досадой в голосе. — Это ведь у тебя Варгунин был?

— Ну да, он, так что же?

— Как «что же»? А то же, что ему нечего бывать здесь!

— Это почему? — удивился сын. — Я сам его пригласил; я с ним знаком.

— А коли и прзнакомился, так уж извини, батюшка, ходи к нему сам, коли хочешь, а к нам его не води, нечего ему у нас делать…

— Что такое! Да говори, мама, пожалуйста, яснее, — сказал Александр Васильич, нетерпеливо останавливаясь перед матерью.

— А то… Ты разве, батюшка, не знаешь, на что он покушался? — спросила Ирина Васильевна, и лицо ее приняло какое-то испуганное, тревожное выражение.

Александр Васильич улыбнулся.

— Вон что ты, мама! Да мало ли кто на что покушался, — молвил он весело, — а теперь не покушается. Ты вон, пожалуй, сама же рассказывала, что я, когда был еще мальчуганом, покушался воровать у тебя, в пост, сливки из кладовой, так меня, по-твоему, и теперь в кладовую пускать нельзя? И теперь я, по-твоему, вор выхожу?

— Толкуй с тобой! Ты вот этак-то, батюшка, всегда и отделываешься ото всего, — заметила с неудовольствием Ирина Васильевна.

— Да ведь нельзя же две шкуры с одного вола драть. Меня за покушение украсть у тебя сливки ты поставила, я помню, в угол; ну, я отстоял, сколько следовало, и дело с концом. Не поставишь же ты меня теперь снова в угол за то же самое? Так и Варгунин. Ты говоришь, он покушался на что-то; ну, его за это вот и сослали в работы. Теперь он срок свой отработал, поселен здесь… Стало быть, нечего и поминать о прошлом. А иначе и житья бы на свете никому не было, — сказал Александр Васильич, смотря матери прямо в глаза.

— Какое же уж это, Санька, сравнение: то сливки, а то… чего уж ты, батюшка, выдумал опять! — как-то смущенно проговорила Ирина Васильевна, поправляя чепец на голове.

— Тут, видишь ли, мама, дело не в сливках, разумеется, а в том, что нехорошо попрекать человека тем, за что он уже раз понес наказание. Ведь человека для чего наказывают? Для того, конечно, чтоб он исправился. А как же он исправится, коли ты его к себе не пустишь, я не пущу, другой не пустит? Этак и самый смирный человек озлиться может, — ты подумай-ка об этом.

— Нельзя же, батюшка, из-за него да всех заставлять в петлю лезть…

— Да кто же тебя заставляет лезть в петлю, мама? Это совершенно от себя самой зависит. Ты помнишь, у нас, перед: моим отъездом, работник жил, — Иван, кажется, — сосланный сюда за убийство? Он у нас больше двух лет жил, и ты, я помню, очень его любила и жалела… — сказал Александр Васильич задумчиво.

— Так он-то, батюшка, по несчастью ведь… — слабо возразила Ирина Васильевна.

— А ты почем знаешь, что и Варгунин не по несчастью здесь? Ведь все по несчастью… — еще задумчивее ответил ей сын.

— Правду отец-то говорит, что с тобой, Санька, толковать, так прежде пообедать надо. А уж ты, батюшка, как ни рассуждай, а к нам его не води! — сказала старушка довольно решительно.

— Ты, мама, конечно, имеешь полное право распоряжаться у себя дома, как хочешь. Но я полагал, что если вы отдали мне вот эту комнату, то я могу принимать в ней, кого мне угодно. Теперь оказывается, что я пользуюсь ею не даром, а на таких условиях, которые дороже для меня всякой платы… Ну, что же делать, мы стеснять друг друга не будем: я перееду на квартиру, — не менее решительно произнес Александр Васильич.

Старушка вспыхнула вся и, не найдясь сразу, только растерянно как-то развела руками.

— Так это ты, Санька, хочешь нас с отцом-то на Варгунина какого-нибудь променять? — спросила она наконец, и голос ее дрогнул, а на глазах навернулись слезы.

Александру Васильичу, по-видимому, тоже не легко было в эту минуту; он хоть и пересилил себя, но голос его заметно дрожал, когда он отвечал матери:

— Ты, мама, прежде всего успокойся и выслушай меня хорошенько. Мне нет надобности уверять тебя, что я никогда и ни на кого вас не променяю, — ты сама очень хорошо это знаешь; по крайней мере тебе пора бы уж убедиться в этом: случаев ведь много было. Но пойми, что так же как у тебя есть потребность, чтоб тебе никто не мешал распоряжаться в своем уголку, и у меня есть точно такая же потребность. Ты посмотри-ка на меня хорошенько, пристальнее: я ведь уж не маленький, не ребенок. Ты рассуди: я прожил без вас десять лет, и в эти десять лет только я один — я сам — следил за собой, направлял себя. Из-за шести тысяч верст за советами к вам бегать не приходилось. В эти десять лет я знакомился с кем мне хотелось, принимал у себя кого хотел, и ты не скажешь… ты не в праве сказать, что недовольна мной, что должна краснеть за меня! Ты этого не можешь сказать… Как же ты требуешь, посуди сама, чтоб я отказался от такой привычки, которая всосалась мне в плоть и кровь и только вместе с ними может быть вырвана из меня?.. Неужели ты думаешь, что для меня не составило бы особенного удовольствия исполнить всякую твою просьбу… все, что только я могу сделать, не греша перед своими убеждениями? Помнишь, чего ты от меня хотела… чего ты требовала, когда я уезжал отсюда в университет? Ты хотела, чтобы я был честен прежде всего. И вот ты же теперь требуешь от меня, чтоб я отвернулся от такого же честного человека, как я сам, — да! я уверен в порядочности Варгунина, — и думаешь, что это было бы честно с моей стороны! Лучше уж нам жить врознь да в мире, чем ссориться поминутно из-за пустяков…

Ирина Васильевна плакала. Она бессильно как-то склонила свою седую голову, скрестив на груди руки.

— Полно, мама, не плачь, — продолжал через минуту уже спокойнее Светлов, ласкаясь к старушке, — нам ведь это не к особенному спеху. Мы об этом еще успеем потолковать, порассудить спокойнее; еще все может уладиться отлично…

— Чего тогда родные-то скажут, батюшка? Сколько лет, скажут, не видались с сыном… ждали, ждали… а он… — не договорила старушка и залилась слезами.

— Ну, мама, не до родных нам теперь, когда у нас самих в доме слезы… — тревожно и мягко сказал Александр Васильич, опустив голову на плечо матери. — Давно ли радости были, а вот уж и слезы… Напрасно приехал, значит? — спросил он тихо.

Ирина Васильевна улыбнулась сквозь слезы и молча, но горячо поцеловала сына в голову.

— Ведь вон ты какой ласковый, Санька, когда захочешь… — сказала она погодя, дав пройти волнению и слезам. — Вот то-то то, батюшка, и худо, что я на тебя и сердиться-то не могу хорошенько: посержусь-посержусь да опять и перестану. Какие вы нынче, право, стали молодые люди: не сговоришь с вами… Пускай уж он ходит, чего ли, этот, прости господи, косматый-то?.. — как бы вопросительно заметила старушка.

Александр Васильич поцеловал ее и успокоил. Но Ирина Васильевна даже и во все продолжение следующего дня не могла выбросить этого разговора из памяти.

Как бы то ни было, неудовольствие стариков Светловых на сына являлось еще понятным или объяснимым по крайней мере. Но уж совсем загадочно было в этом отношении поведение Оленьки, которая вдруг, при первом же семейном облачке, перешла на их сторону, отвернувшись, так сказать, от молодой светловской партии, хотя и должна бы была принадлежать к ней уже по одному естественному праву возраста; она в этом случае явилась живым контрастом Владимирки, стоявшего горой за брата. Неудовольствие Оленьки на Александра Васильича выражалось очень заметно. Правда, она и прежде, с самого приезда молодого человека, относилась к нему сдержанно-ласково; но теперь эта сдержанность перешла у ней в очевидную сухость, а подчас даже и в какое-то пренебрежительное обращение с ним. Никаких видимых причин на это не было. Александр Васильич вел себя с сестрой так же внимательно, как и с остальными членами семьи; первоначально он даже оказывал девушке некоторое предпочтение перед ними, проводя с ней целые вечера в своей комнате либо за чтением, либо за спорами. Но книги брата не нравились Оленьке, или, вернее сказать, не производили на нее ровно никакого впечатления: в одно ухо впустит и тотчас же выпустит в другое; его идеи казались ей дикими и, по меньшей мере, забавными; спорила она с ним всегда как-то неохотно, вяло, точно и спорить незачем было. Заметив это, Александр Васильич удивился и переменил тактику: стал спорить с сестрой только тогда, когда она сама начинала; читал с ней только при ясно выраженном на это желании с ее стороны. Светлов боялся, чтоб мысль, что он собирается учить ее, не отбила у ней на первых же порах охоты заниматься с ним, и потому в последнее время просто предоставил в ее распоряжение все свои книги, не указывая ни на одну с особенной рекомендацией. А книги все-таки не трогались с места; Оленька даже и не прикоснулась к ним, точно это были такие вещи, в которых она давно знала все наизусть, или такие, что о них и понятия иметь не стоило. Однако ж все это было своим чередом, и отсюда, по-видимому, отнюдь не могла вытекать причина ее неудовольствия на брата. Если в их отношениях и можно было найти нечто подобное тому, что обыкновенно называют размолвкой, то разве следующий случай. Светлов застал как-то сестру за чтением журнала «Pour tous»[5] — любимым развлечением Оленьки.

— Охота тебе, Оля, всякую дребедень читать, — сказал ей Александр Васильич, мельком взглянув на заглавие.

— А я уж три года читаю эту дребедень, — ответила она крайне обидчиво и сделав особенное ударение на словах «я» и «дребедень».

— Тем хуже для тебя, — заметил ей холодно брат и больше не сказал ни слова.

Она промолчала, очевидно, надувшись.

Но разве подобное ничтожное обстоятельство могло вызвать в Оленьке столь постоянное и такое серьезное неудовольствие на брата, какое он замечал за ней в последнее время? Может быть — нет, а может быть — и да. Вернее всего, что именно в этом-то ничтожном обстоятельстве и зародилось первое семечко того яблока раздора, которое встало впоследствии непроходимой стеной между ними. По всей вероятности, неудовольствие стариков Светловых на сына только дало Оленьке канву для разработки ее собственной неприязни к нему, доставило ей, так сказать, возможность иметь на эту неприязнь более приличные и осязательные, по ее мнению, причины. Девушка могла бы еще помириться с чем угодно в поступках и мнениях брата, но Александр Васильич наступил нечаянно на самое больное и, вместе с тем, самое дорогое ее место: он задел ее полуфранцузское воспитание, на которое она смотрела, как на верх совершенства. И вот Оленька еще упорнее принялась доканчивать это воспитание, не простив никогда брату его невольного промаха. Он и сам увидел это впоследствии, и сам спохватился, но уже тогда, когда дело было непоправимо.

В эти невеселые дни домашних размолвок и недомолвок Александр Васильич не раз, заглянув случайно в зеркало, вспоминал с улыбкой «уксус» дяди Соснина, и ему частенько-таки приходили в голову насмешливые слова старика, что «у семейной розы, шипов не оберешься»…