МАТВЕЙ НИКОЛАИЧ ВАРГУНИН

Прошла еще неделя.

Однажды, часов около восьми вечера, когда стариков Светловых не было дома, а молодой Светлов только что собрался куда-то идти и уже надевал в передней пальто, туда вошел, или, вернее сказать, вбежал, запыхавшись, мужчина огромного роста, в беспорядочно накинутом черном плаще. Это был именно Матвей Николаич Варгунин — тот самый, из-за которого Ирина Васильевна пролила так много слез недели за две перед этим.

— Кричите, батенька: победа! — замахал он руками Светлову, торопливо и небрежно сбрасывая на пол свой плащ.

— Победа! — закричал шутливо Светлов.

Они, смеясь, поздоровались и прошли в кабинет к Александру Васильичу.

— Дайте папироску, и пока я ее не выкурю, ни о чем меня не спрашивайте: часа два не курил! — заметил Варгунин хозяину, бесцеремонно растянувшись на его диване во весь свой исполинский рост.

Мы воспользуемся этой минутой и познакомимся с наружностью гостя. Варгунин, прежде всего, был как-то весь пропорционален в своих массивных частях. Оттого огромная, косматая голова его с первого взгляда нисколько не казалось огромной; только увидевши Матвея Николаича рядом с другим человеком, можно было усмотреть это качество во всей полноте. Небрежно зачесанные назад черные, с частой проседью, длинные волосы вились у него в беспорядке по плечам, рельефно оттеняя высокий, чрезвычайной белизны лоб, перерезанный над самыми бровями глубокой морщиной. Из-под этих тонких совершенно еще черных бровей задумчиво смотрели прелестные голубые глаза, удивительно сохранившие юношескую свежесть; выражение их было переменчиво и несколько странно: то в них проглядывала робкая, почти женственная мягкость, то гордость и отвага знающего себе цену мужчины. Но замечательнее всего была у Варгунина улыбка: такая же непостоянная, как и выражение глаз, она то чуть змеилась насмешливо где-то около скул, то до самых этих скул добродушно открывала широкий рот, окаймленный крупными, но очень красивыми и правильными губами. Вообще же наружность Матвея Николаича, оригинальная и привлекательная, представляла из себя смесь чего-то детски-простодушного с умным и сильным.

— Слушайте, Светлов, — сказал он вдруг, затянувшись в последний раз папироской, — сколько, вы говорите, платят в год вашему отцу за большой дом? Я позабыл.

— Двести пятьдесят рублей. А что? — отвечал Александр Васильич, не придавая, очевидно, никакого особенного значения вопросу Варгунина.

Тот улыбнулся своей широкой улыбкой.

— Видите, что это такое? — спросил он, вынимая из кармана толстую пачку денег и показывая ее Александру Васильичу.

— Деньги, разумеется, — сказал, спокойно улыбнувшись, Светлов.

— Это и слепой, батенька, скажет, что деньги. А я вам скажу, что это наша… или, лучше сказать, ваша… бесплатная школа! — торжественно проговорил Варгунин.

Светлов заметно изменился в лице и посмотрел на гостя таким взглядом, как будто хотел сказать: «Не грех вам шутить подобными вещами?»

— Да вы что, в самом деле! не верите? — сказал Матвей Николаич, потрясая ассигнациями.

— Но… — возразил было, покраснев, Александр Васильич.

— Теперь эта грамматическая частичка совершенно лишняя… Слушайте-ка, батенька, лучше! — быстро прервал его Варгунин, откидывая назад волосы движением головы. — Когда вы мне в прошлый раз сообщили план своей бесплатной школы, я тогда же вошел во вкус его, только промолчал: что попусту язык мозолить. Вы намекнули… или нет — что я! — вы просто соображали, что хорошо бы было, если б вам заработать поскорее столько деньжонок, чтоб иметь возможность переехать в большой дом, а здесь, во флигеле, устроить школу… так ли? Ну-с, хорошо-с. Денег этих вы еще не скоро дождетесь, а между тем мне припала охота примазаться к вам в компанию… Постойте, не перебивайте меня, — остановил Матвей Николаич Светлова, заметив, что тот собирается что-то сказать. — Припала, я говорю, и мне охота… А охота, батенька, дело великое. У меня самого таких денег, разумеется, не нашлось лишних. Ну-с, хорошо-с. Так вот-с я и обратился к одному… подходящему человечку… Да уберите, пожалуйста, с Вашего лица ненужные черты удивления! к подходящему человеку, говорю, обратился. Подходящий человек оказался не скот, что я и предполагал, впрочем: дал мне вот эти триста рублей на школу, — чувствуете? Стало быть, батенька, вам остается только переговорить со своими стариками, уломать их переехать в большой дом, а речь насчет убытков прикрыть двумястами пятьюдесятью рублями из этих денег. Теперь можете даже многоглагольствовать.

Светлов, весь встревоженный и обрадованный, бросился сперва на шею к Варгунину, а потом стал крепко жать ему руку.

— Только руку, батенька, мне не изломайте… — чуть насмешливо улыбнулся Матвей Николаич, растроганный и сам не менее хозяина.

— Я просто не знаю, как вас и благодарить! — сказал Александр Васильич, садясь возле гостя, — ведь это прелесть — что вы совершили!

— Ну… благодарность-то вы можете в сторону… оно ведь не для вас и сделано, — заметил Варгунин, дружески обняв молодого человека.

— Как это вы ухитрились так скоро все обработать? Сегодня я меньше чем когда-нибудь был приготовлен к сюрпризам, особенно к такому… Вот вы обрадовали-то меня, Матвей Николаич! Не поверите, я просто сам не свой от удовольствия! — говорил Светлов, продолжая от времени до времени пожимать гостю руку. — Чем же бы нам отпраздновать сегодняшний замечательный для меня вечер? А непременно стоит отпраздновать! Давайте-ка выпьемте какого-нибудь вина, а?

— А что же, отчего бы и нет? Выпьемте. Вспрыски, стало быть, устроим, по русскому обыкновению. Обычай старый… да ведь и все не ново. Идет!

— Чего же мы выпьем? — спросил Светлов у гостя. — Выбор ваш: вы виновник сегодняшнего торжества.

— Ну, ладно, пусть мой будет. Так разве бутылочки две рейнвейну разопьем. Как думаете?

— Я сказал, что выбор ваш.

— Валяйте рейнвейну, — решил Варгунин. Он стал рыться у себя в бумажнике.

— Вы что это хотите?.. Уж и на этот раз не припала ли вам охота примазаться в компанию? — обратился к нему ребячески-испуганно Светлов.

— Батенька, у меня такой обычай, — заметил Матвей Николаич, вынув трехрублевую бумажку.

— Полноте! вы меня обидите… — сказал Александр Васильич.

— А в противном случае я себя обижу: у меня закон — пить и есть что бы то ни было на свой счет, — серьезно возразил Варгунин.

— Ну, измените сегодня ваш закон… — убедительно попросил хозяин.

— Полноте-ка, батенька, и вам о пустяках толковать. Вы думаете, я церемонюсь? Как бы не так, стану я церемониться! Что прикажете делать, коли у человека такое правило, — пояснил Матвей Николаич.

— В таком случае, — заметил Светлов, нехотя взяв у него из рук деньги, — пусть будет по-вашему: сегодня я не в состоянии ни в чем отказать вам, — и вышел распорядиться.

— Кстати, вы познакомитесь сейчас и с моим старым товарищем — Ельниковым: помните, я вам еще говорил о нем? Я за ним послал, — сообщил Александр Васильич гостю, вернувшись к нему через несколько минут.

— И умно, батенька, сделали: у меня сегодня есть-таки охота покалякать, — заметил Варгунин.

Начались толки о будущей школе. Светлов увлекся и говорил очень много, развивая Матвею Николаичу подробности своего плана; он только одного и боялся, что старики сильно заупрямятся. Варгунин доказывал, что это, собственно, пустяки, а главное — разрешат ли школу? Александр Васильич намекнул гостю, что можно написать кое-кому в Петербург об этом деле, а оттуда-то уж подтолкнут кого следует; что у него есть там довольно веская рука. Порешили, между прочим, устроить литературный вечер на первое обзаведение школы всем необходимым; Варгунин взялся выхлопотать для этого залу благородного собрания и раздать половину билетов. Перебрали всех, кто может быть у них учителями; оказалось, что недостатка в последних не будет. Тем временем на столе появились три бутылки рейнвейна, а почти вслед за ними пришел и Ельников.

— Эге! Да ты никак пьянство, Светловушка, учиняешь? — спросил он у приятеля, здороваясь с ним и искоса поглядывая на бутылки.

Александр Васильич объяснил доктору причину их сегодняшнего торжества и, как главного виновника этого торжества, представил ему Матвея Николаича.

— Вас, батюшка, за этакое дело на том свете горячей сковороды избавят, а на этом — поджарить могут… — весело сказал Анемподист Михайлыч Варгунину и крепко пожал ему руку.

— Ну, батенька, меня как ни поджаривай, а все бифштекс-то с кровью выйдет… — широко улыбнулся тот. Он сказал это с таким юношеским задором, что трудно было бы поверить, что старику уж за пятьдесят стукнуло.

Светлов разлил вино в стаканы и пригласил гостей к столу. Уселись. Но не прошло и минуты, как Ельников снова встал и, подняв высоко кверху свой стакан, как-то шутливо и вместе с тем горько-воодушевленно сказал:

— Милостивые государи! Надеюсь, что вы не взыщете с меня, если я не буду речист. Красноречивым оратором я был только тогда, когда меня драли в школе. Я не хочу этим сказать, чтоб то был самый лучший способ развития дара слова, но я желаю напомнить вам, из какой школы пришлось выйти нам самим. Смею думать, что сохранением наших мозгов в порядке мы исключительно обязаны слепому случаю: один из моих умнейших товарищей, к которому не пришел на выручку этот слепыш, — уже помешан. Ваш покорный слуга… да не смеши, Светловушка, если и вынес из школы некоторые серьезные знания, то, во-первых, он откопал их там самостоятельно, где-то в заднем углу, чуть ли не под печкой, а во-вторых, розыски сии довели его до… кровохарканья. Да, милостивые государи, если я теперь о чем-нибудь больше всего сожалею, так именно о том, что не могу плюнуть этой самой кровью в лицо некоторым… сошедшим со сцены моим наставникам!.. С теперешним умом я бы даже мою собаку не поручил им воспитывать!.. Приглашаю вас серьезно подумать обо всем мною сказанном и пью от всего сердца за то, чтоб школа ваша вносила ум и душу в человека, а не отнимала их у него!

Ельников звонко чокнулся с компанией, залпом выпил свой стакан и закашлялся.

— Аминь! — сказали в один голос Светлов и Варгунин и дружно последовали его примеру; затем каждый из них поочередно обнял по-братски встревоженного доктора.

— Уж если на то пошло, господа, то и я прошу слова… — заметил после этих приветствий Матвей Николаич, становясь в позу оратора. — Достопочтенный предшественник мой, — начал он, улыбнувшись и указав глазами на Ельникова, — прекрасно обрисовал в немногих словах предстоящую нам задачу. Ну-с, хорошо-с. Соглашаясь с ним во многом, соглашаясь с ним во всем, я не могу сочувствовать, однако ж, тем проклятиям, которыми он бросил, так сказать, в покойных своих наставников… Да! именно этих проклятий я не могу разделить — и вот почему-с: делали прежние наставники свое дело как умели; может быть, и хуже, чем умели, но в таком случае, значит, оно не представлялось им настолько серьезным, как бы следовало. Еще бы! Не надо забывать, господа, что этих наставников воспитывали еще хуже, чем они нас. Это раз. Мы на них смотрим теперь свысока, а разве наши-то понятия о воспитании — последнее слово в таком деле? Ну-ка, скажите-ка? Допустить это — значило бы думать, что с нами остановится мир. Ошибки предстоят неизбежно и нам… не морщитесь, господин Ельников! — это меня нимало не смутит; ошибки, говорю, предстоят и нам. Но неужели же, если из каждых десяти человек, которых мы успеем ввести в область знания, двое окажутся даже в конец испорченными нами… неужели же, говорю, мы не заслужим ничего, кроме проклятий? Я по крайней мере так не думаю, не могу так думать! С такой печальной теорией легко могут и руки опуститься… да и непр-и-менно опустятся. Помилуйте! что это такое! Положим, копотен, узок был свет наших наставников, — правда; но все-таки это был свет или, по меньшей мере, намек на него. А ведь подчас довольно и намека, тогда как без этого намека уж ровно ничего немыслимо… Вы говорите, батенька, жалки были эти наставники, много хорошего исковеркали они в нас, не жалея нашей крови… Но мы будем лучше их: мы их пожалеем; все-таки мы кое-чем им обязаны. Ну-с, хорошо-с. Не будем же, господа, начинать проводить новые борозды с бесплодной брани на тех, кто работал на том же поле до нас, хотя по крайнему своему невежеству и напортил нам многое, и выпьем, господа, в память этих жалких, темных предшественников наших!

Варгунин поднес свой стакан к стакану Светлова.

— Я разделяю ваш тост с оговоркой, — сказал Александр Васильич, подумав, — я пью только за гех из них, которые действительно желали давать свет, но не сумели; за тех же, кто взялся за наставничество, как за средство существовать — как разбойник идет на большую дорогу — даже не подумав о том, что делает, — за тех я не пью… тех я даже и не считаю нашими предшественниками.

Светлов чокнулся с Варгуниным и отпил из стакана.

— Браво, Светловушка! — вскричал Ельников, следуя примеру товарища, — ты меня отлично понял… превосходно, брат, понял!

Начался оживленный спор. Варгунин, несколько сконфуженный, долго еще отстаивал свою мысль, доказывая доктору, что после этого и всякий работник, приступающий к делу, не видя в нем смысла, тоже не заслуживает доброй памяти, хотя бы оно и дало благоприятные результаты.

— Да где же вы, батюшка, нашли такого работника? — накинулся на него Ельников. — Таких работников нет; такие господа даже и названия-то подобного не заслуживают. Столяр, например, очень хорошо понимает значение стола, который он стругает; башмачник шьет башмаки потому, что гоже знает, что без башмаков ходить нельзя, — вот что, батюшка!

— Ну-с, хорошо-с, — возразил Матвей Николаич. — А разве те-то наставники, за которых вы отказались выпить… разве они, батенька, не сознавали так же точно, что без ученья нельзя обойтись?

— Вот то-то и есть, что не сознавали они этого, — в том-то и вся штука: видели просто, что люди платят деньги за ученье, — и учили; а там хоть трава не расти.

— Ну, а столяр-то, по-вашему, как же поступает? Не так же, что ли? Знает, что ему заплатят за стол, и делает стол; а потом ему тоже хоть трава не расти, — заметил Варгунин.

— Дудки-с, батюшка! софизм! — сказал, горячась, Ельников, — у него все-таки есть сознание, что он делает полезную вещь; а как ее употребят потом — это, разумеется, уж не его дело.

Спорившие нахмурились.

— А если кандалы кузнецу закажут? — спросил Матвей Николаич, помолчав.

— Сделает; с его точки зрения и кандалы полезная вещь.

— Ну, батенька, будто бы уж работник никогда и не делает бесполезных вещей. Мало ли что взбредет другому в ум заказать.

— Так что же? Работник и сознает, что уж если ему что заказали, так, видно, это нужно, видно, это полезно для заказчика; а вот, батюшка, наставник-то ваш, не понимающий смысла ученья, так тот, хотя бы и вред в нем видел, по первому же вашему приглашению возьмется за роль наставничества, потому что вы ему деньги за это хотите платить, — сказал доктор, сильно закашлявшись.

— Да разве, батенька, я не могу подкупить работника сделать мне какую-нибудь такую вещь, которая, как ему известно, служит исключительно ко вреду другого и именно на этот предмет и заказывается мной? — спросил Варгунин.

— Можете; только уж он-то будет с той минуты не работником, а… мошенником! — сказал Ельников, прихлебнув из стакана.

— Вон вы как, батенька, на работника-то смотрите… — заметил Матвей Николаич не то задумчиво, не то насмешливо. — Ну, я попроще гляжу…

Он медленно допил свой стакан, и в эту минуту по лицу его уже явственно проскользнула насмешливая улыбка. Анемподист Михайлович пристально посмотрел на Варгунина и ответил ему несколько сухо и тоже насмешливо:

— Глядите, пожалуй, как знаете; взгляды ведь никому не воспрещаются, да к тому же благо это, кажется, единственный предмет, не обложенный еще налогом.

— Мне, господа, в качестве предупредительного хозяина, остается только заключить ваш спор как можно безобиднее для обеих сторон… Ну, вот я и скажу, что вы — оба правы, — заключил, рассмеявшись Светлов.

Но шутка его не достигла цели: Варгунин и Ельников даже не улыбнулись; они продолжали хмуриться друг на друга.

— Два хороших человека всегда немножко оба правы, — повторил Александр Васильич.

— Ну и уподобился ты в эту минуту Любимову, брат! — рассмеялся, наконец, Анемподист Михайлыч. — Впрочем, рознь во взглядах еще не обозначает розни в стремлениях, — продолжал он, взявшись за стакан и обращаясь уже к Матвею Николаичу, — и потому я от души пью ваше здоровье, господин Варгунин, как человека, который помог самым капитальным образом осуществлению плана моего закадычного приятеля!

Тост этот пришелся как нельзя более кстати. Варгунин оценил и такт, с которым он был предложен, и ту искренность, с какою его высказали, и потому ответил на него добродушно и горячо.

— И ваше здоровье, доктор! — сказал он, чокаясь и крепко пожимая руку Ельникову. — Вы правы, батенька: стремления у нас одни, а взгляды нам не помешают… Я старик, но я всегда на стороне того, что мне докажет молодежь… да! именно, всегда на стороне доказанного. Не смотрите на мои седые волосы: под ними еще шевелится кое-что, как и в лучшую пору молодости, и они сумеют еще почернеть… Эка куда хватил: почернеть! Ну да вы меня понимаете, надеюсь, — заключил Варгунин, еще раз пожав руку Анемподисту Михайлычу.

— Вот с какого тоста следовало бы нам начать, — весело сказал Светлов, чокаясь, в свою очередь, с Матвеем Николаичем, — как это мне не пришло в голову раньше? Ну да все равно — не взыщете. Итак… да почернеют же ваши седые кудри!

— Эх, господа, я и точно чувствую, что помолодел с вами сегодня! — заметил Варгунин задушевным тоном. — Дай бог, чтоб это почаще случалось… Залезайте-ка когда-нибудь, доктор, вот с ним, — Матвей Николаич указал Ельникову на Светлова, — в мою хатку… потолковать-оспорить. У меня дома просторно, да и дивана два лишних найдутся, чтоб не тащиться ночью домой: я, надо вам заметить, за рекой живу — в деревне, так сказать…

— Разве вам не удобнее жить в городе? — спросил Ельников.

— Удобнее-то удобнее, да я, признаться, не люблю городской жизни средней руки; по мне, батенька, либо уж столица со всей ее толкотней, а не то так деревенская тишина. Злит меня эта провинциальная городская жизнь: все точно как сонные мухи ходят. А главное, знаете, я люблю с мужиками возиться; весело мне с ними. У меня, батенька, тут кругом, верст на двадцать от города, все приятели; да такие, батенька, приятели, что, пожалуй, при случае, и вилами за меня постоят, живого-то уж не выдадут. Это я верно знаю; не шутите с ними. Вот ужо приезжайте, посмотрите-ка…

— А далеко это? — полюбопытствовал доктор, насторожив уши.

— Да сейчас же за рекой, первая деревня на горе; версты четыре, не больше, будет. Хатка у меня своя, чуть не своими руками срубленная; хозяйство маленькое водится, а в бане… ну-ка, вот догадайтесь-ка вы, умный человек, что у меня в бане? — спросил Матвей Николаич с широкой улыбкой, обратившись к Ельникову.

— Ну… трудновато угадать, — заметил Анемподист Михайлыч, почувствовавший вдруг большое уважение к Варгунину.

— Уж именно, батюшка, трудновато: школа у меня там деревенская помещается.

— Так вы, стало быть, по части разведения школ-то дока уж, Матвей Николаич? А ведь ни слова мне не сказали раньше об этом, в первый раз слышу. Недобрый какой! — сказал Светлов с ласковой укоризной.

— Не случалось, батенька; давно ли мы и знакомы: в четвертый или пятый раз, кажется, и видимся-то всего; а вот теперь к слову пришлось, так и сказал.

— Какая же это школа? — спросил Ельников, — то есть на чей счет она содержится?

— Да моя собственная школа. Кстати, вы не проговоритесь где-нибудь об этом… чувствуете?

— А! Вон оно что… — заметил Светлов, с каким-то особенным удовольствием посмотрев на Варгунина.

— Да вы не представляйте себе, что это и в самом деле школа, со всеми атрибутами, то есть. Это просто, батенька, баня — говорю я; чистенькая, разумеется, — вот и все. Мальчуганы босоногие сидят, — кто на лавку, а кто и на полок заберется; иной раз между ними и дед с седой бородой торчит, да тоже тычет указкой в книгу… всякие у меня водятся. Зато в деревне теперь только шестеро всего и неграмотных-то, не считая баб да совсем малолетних ребятишек. В последнее время, впрочем, и баб приохотил, начинают похаживать, особливо красные девушки; теперь и их доверие на моей стороне, а то сначала все как будто опасались чего-то. Я потому школу в бане устроил, что в хату-то ко мне частенько посторонние из города заглядывают, — так чтоб дела пустяками не испортить…

— Значит, Светловушка у вас еще не был? Вы где же познакомились-то с ним? — спросил Ельников.

— У Шустова в библиотеке встретились. Он мне, батенька, нечаянно на мозоль наступил; с этого у нас и разговор начался, — улыбнулся Варгунин своей широкой улыбкой.

— Ведь я тебе рассказывал тогда. Экая у тебя, брат, память-то девичья! — заметил Анемподисту Михайлычу Светлов, шутливо покачав головой.

— Да, да; теперь вспомнил, действительно. Так это об вас шла тогда речь? Уж и насмешил же, батюшка, он меня в то время, — сказал доктор, садясь возле Матвея Николаича.

— Да мы и всю библиотеку тогда насмешили, батенька. — подтвердил Варгунин. — Вообразите: он стоял на скамейке, — на верхней полке шкафа книги просматривал, а я подле стоял — тоже рылся в книгах. То ли он увлекся, задумался, или что, только оступился вдруг да каблуком-то и хвать мне прямо в самую мозоль; да так, батенька, больно, что я даже вскрикнул, и уж сам теперь не соображу хорошенько, как мы очутились с ним потом оба на полу, сидя друг против друга. Я говорю: «Вы мне на мозоль, милостивый государь, наступили»; а он говорит: «А вы зачем меня, говорит, толкнули, милостивый государь?» Ему показалось, видите ли, что я его толкнул; он думал, что оттого и соскользнул со скамейки. Так мы тогда, сидя на полу, и объяснились, и познакомились тут, отрекомендовались друг другу по всем правилам…

Матвей Николаич добродушно захохотал. Александр Васильич с Ельниковым дружно последовали его примеру.

Долго еще длилась в этот вечер их оживленная беседа. Возвратившиеся домой, часов в одиннадцать ночи, старики Светловы не могли переждать веселого говора в комнате сына; они поужинали одни, выслав гостям его по порции бифштекса, и улеглись. Правда, громкий голос Варгунина долго еще возмущал уши Ирины Васильевны, но понемногу и она заснула под этот общий веселый говор. А жаль: именно в ту минуту, как стала забываться старушка, Матвей Николаич рассказывал самые интересные вещи о своем прошлом. Вино и неожиданное сближение с Ельниковым после их первоначальной легонькой размолвки совершенно развязали ему язык. Тут бы из первых уст прослушала Ирина Васильевна так сильно пугавшую ее историю «покушения» — «старые грехи», как называл эту историю сам рассказчик. Во многом бы, может быть, изменила старушка свой взгляд на «косматого», даже примирилась бы с ним, пожалуй; да вот видите же! — как на грех в это время заснула. А был один человечек, очень маленький человечек, который не проронил ни слова из занимательной исповеди Варгунина; это был именно Владимирко, воровски покинувший мать и подслушивавший у дверей, сидя на корточках, босой и в одной рубашке. Он порядочно продрог тут, но не ушел раньше, пока не дослушал самого интересного. И мы не поставим этого в вину маленькому человечку, не назовем его поступка нехорошим именем по двум, очень уважительным, причинам: во-первых, потому, что мальчик никому, кроме брата, ни слова не проронил на другой день о том, что слышал, а во-вторых, и потому еще, что Александр Васильич сказал ему как-то раз, что он, Владимирко, может во всякое время свободно присутствовать в его комнате, о чем бы там ни говорилось, Владимирко это хорошо понял, и если слушал теперь у дверей, а не в самом кабинете брата, то имел на это достаточное для ребенка его лет основание: ему просто лень было одеться, а показаться в своем настоящем виде он совестился. Впрочем, надо сказать и то, что Владимирко, как только вернулся с стариками домой, сейчас же явился к Александру Васильичу и поздоровался с его гостями; но старики потребовали его к ужину, а потом ему пришлось раздеться, чтоб не остаться в сильном подозрении, тем более, что сестра зорко начала следить за ним в последнее время. Что в поступке мальчика не было и тени чего-либо дурного, лучше всего свидетельствовало то обстоятельство, что на другой же день утром он, воспользовавшись удобной минутой, передал брату свои маленькие думы по поводу подслушанной им вчера беседы, расспрашивая Александра Васильича обо многом, чго казалось темным детскому умишку. Стало быть, он не прятался с своим поступком, не чувствовал за ним ничего нехорошего. «Косматый» ему очень понравился.

Понравился этот «косматый» и Ельникову. Уж верно понравился, если Анемподист Михайлыч, с первого же знакомства, пошел проводить его до дому, переехал с ним через реку, версты три шел в гору, выкурил у него в хатке папироску и тем же путем вернулся домой, часа в четыре утра. Ельников, по всей вероятности, и переночевал бы у Матвея Николаича, если б приколоченная над квартирой доктора вывеска не гласила, что он с восьми часов утра принимает больных…