Глава первая
Летний праздничный день. Все вокруг цветет, блестит яркими красками, распевает. Тепло и радость льются с голубого неба; радостью и упоением дышат поля, покрытые недозревшим хлебом; радость и золотая свобода слышатся в песнях птиц и стрекотаньи насекомых над равниной, над холмами, покрытыми группами лиственных и хвойных деревьев.
С одной стороны горизонта поднимаются небольшие пригорки с зелеными лесами и рощицами, с другой высокий берег Немана, — резко отделяющийся от синего неба опушкой зеленого бора поверх своей желтой песчаной стены, — огромным полукругом охватывает широкую гладкую равнину, кое-где поросшую сучковатыми дикими грушами, старыми ивами и одинокими столпообразными тополями. В ясный солнечный день эта песчаная стена казалась золотым обручем, перерезанным, словно красною лентой, полосою пурпурного мергеля.
На этом ярком фоне можно было различить неясные очертания большого панского двора и невдалеке от него растянувшийся в одну с ним линию ряд деревенских изб. Все эти постройки виднелись из-за деревьев больших и маленьких садов, образуя полукруг, параллельный руслу реки. Кое-где из труб поднимались столбы легкого дыма, кое-где окна сверкали на солнце, как горящие искры, кое-где новые кровли резко выделялись желтизною своей соломы на синеве неба и зелени деревьев.
Равнину пересекали белые дорожки, чуть-чуть зеленевшие от редкой травки; к ним, как ручьи к рекам, стекались межи, то синеющие васильками, то желтые или розовые от донника, богородской травы и горицвета. По обеим сторонам дороги широкою лентою белела ромашка, желтыми звездочками горели дикие подсолнечники и куриная слепота, лиловые скабиозы изливали из своих столиственных венчиков медовый запах, качались целые леса изящной метлицы, косматые цветы подорожника стояли на высоких стеблях, своим удалым видом вполне оправдывая присвоенное им название казаков.
За этими дикими травами виднелось тихое море культурных растений. Еще зеленые колосья ржи и пшеницы были усыпаны цветом, предвещавшим богатый урожай; густо усеянные красными цветами стебли клевера низко стлались по земле; молодой лен казался нежным зеленоватым пухом; ярко-желтая сурепка веселыми ручьями пересекала еще невысокие посевы овса и ячменя.
И люди сегодня были тоже веселы; немало их виднелось на дорогах и межах. По дороге целыми толпами, а по межам гуськом шли женщины, и головы их, повязанные красными и желтыми платками, издали походили на громадные пионы и подсолнечники. По полям разносились сотни голосов. Пискливые голоса женщин, крик грудных детей, бойкий напев веселой песни — все спивалось в одно и будило эхо в рощицах, покрывавших пригорки, и в большом лесу, который темною полосой отделял золотистую стену берега Немана от голубого неба с его серебристыми облачками. То был один из самых лучших моментов в жизни деревенского люда — возвращение из костела в светлый, погожий праздничный божий день.
Когда толпа прохожих начинала уже заметно редеть, вдали, на равнине, показались две женщины. Они шли с той же стороны, откуда и все, но, вероятно, свернули с прямой дороги в одну из придорожных рощиц. Одна из этих женщин держала в руках целый сноп лесных цветов и трав, другая размахивала, точно знаменем, большим белым платком.
Женщина с платком была очень высокого роста, худая, костлявая, с большими сильными руками, несколько сгорбленная от лет и усталости; под ее старомодною мантильей с длинными концами резко вырисовывались ее лопатки. Кроме мантильи и полотняного воротничка, на ней была надета черная юбка, но настолько короткая, что из-под нее виднелись чуть не до щиколоток две больших ноги в толстых чулках и цветных туфлях. Этот костюм дополнялся старою соломенною шляпой, осенявшей своими широкими полями лицо, которое на первый взгляд могло показаться старым, некрасивым, даже отталкивающим, но все-таки заслуживало внимания. То было лицо небольшое, худощавое, почти бронзового цвета, с морщинистым лбом, с впалыми щеками, с выражением горечи и злости в линиях тонко заостренного носа и сжатых губ, с горящими и проницательными глазами.
Глаза были единственным богатством этого старого злого лица. Может быть, они и прежде составляли его единственное украшение, а теперь из-под черных широких бровей освещали все лицо своим блеском; взгляд их был остр, проницателен и горел как будто бы внутренним огнем, совершенно несоответствовавшим этому почернелому лицу, помятому рукой времени или судьбы. Старуха шла широким, размашистым, очевидно привычным к торопливости шагом.
Женщину с цветами трудно было бы назвать с первого взгляда панной из хорошего дома или девушкой из народа. Она смахивала и на ту и на другую. Высокая, хотя гораздо ниже своей спутницы, она была одета в черное суконное платье, весьма скромного покроя, но сшитое, несомненно, рукою хорошей портнихи. Гибкий стан девушки и нежный цвет ее лица тоже говорили о тщательном, несколько тепличном воспитании, зато все движения и манеры вполне противоречили этому: в них виднелась порывистость, даже, может быть, преднамеренная небрежность. На ней не было ни шляпки, ни перчаток.
Она смело выставляла свою голову, покрытую роскошными черными волосами, и смуглое лицо с пурпурными губами и большими серыми глазами навстречу жгучим солнечным лучам; в загорелой руке, видимо незнакомой с перчатками, она держала дешевый холщевый зонтик. Все это составляло странный контраст с ее высоко поднятою головою и смело очерченными дугами бровей, придававшими ее лицу выражение гордости и силы. Вообще эта девушка, на вид лет двадцати двух, казалась олицетворением сильной и здоровой красоты, немного надменной и печальной. В ее молодом и свежем, но неспокойном и задумчивом лице не было той ясности, которую придает человеку счастье и общение с вечно юною природой.
Стараясь не отстать от своей спутницы, она с интересом и даже любовно посматривала на собранные цветы. Тут были и колокольчики, и лесная гвоздика, и пахучая дрема, и покрытые нежными шишечками ветки сосны. Все это изливало волны острых запахов, которые девушка от времени до Бремени вбирала в себя всею силой своей широкой здоровой груди. Наслаждение, испытываемое при этом, и жгучие лучи солнца вызывали время от времени румянец на ее смуглые щеки. Ее строгие губы мало-помалу начинали складываться в беззаботную улыбку. Смешили ее и слова спутницы, которая грубым, часто прерывавшимся от усталости голосом продолжала рассказывать, очевидно, ещё раньше начатую историю.
— Так вот в этом самом месте, между двумя пригорками, глупые мужики приняли меня за холеру… Может быть, ты не веришь? Честное слово, правда! Тогда тебя еще не было в Корчине, ты была еще маленькой… это в то время, когда твой папенька еще увлекался француженкой…
Она сразу оборвала, остановилась, кашлянула так, что по полю пронеслось эхо, высморкалась и гневно прошептала про себя:
— Вечно скажу какую-нибудь глупость!
Молодая девушка, лицо которой на минуту как будто окаменело, снова, улыбнулась.
— Что вы, тетя, точно я не знаю этого, не освоилась со всем! Ведь не со злым же вы намерением… Полно!.. Ну, как же это было с холерой?
Они вновь пошли быстрее. Старуха продолжала:
— А вот как было… Иду я из костела, как и теперь; спешу, потому что Эмилия была больна, а к обеду ждали гостей… Я бегу что есть духу, напрямик через поля (они тогда были под паром), — что ни шаг, то через целую полосу перескочу… А было на мне тогда зеленое платье… в то время я еще цветные платья носила… Шляпу вот такую же, соломенную, я сняла и обмахивалась ею… Уф! Не могу…
Она запыхалась, остановилась снова и начала кашлять. Кашель у нее был хриплый, громкий, как из бочки, но она обращала на него мало внимания и продолжала вновь:
— Тогда свирепствовала холера; в наших краях ее не было, но люди боялись, чтоб она и к нам не пришла… Увидели мужики, как я несусь по полю, и стали кричать… Одни бросились бежать в разные стороны, словно за ними черти гнались, другие попадали на колени и начали среди дороги класть поклоны да читать вслух молитвы… «Холера! — кричат. — Вот она бежит на нашу гибель!» — «Да нет!» — говорят другие. — «Как нет? Холера, — она самая! Вон, какая высокая, головой до неба достает, в зеленой одежде и золотой лопатой машет!..» А лопата, — ты понимаешь, — это моя соломенная шляпа… Правда, во время обедни я сняла ее и положила под себя, так как девать ее было некуда, да так всю службу на ней и просидела… Уф! Не могу.
Она снова закашлялась и несколько шагов прошла молча.
— Что же было потом? — спросила ее спутница.
— Что было-то? Напрасно управляющий, — он как раз в то время возвращался из костела, — и Богатыровичи (они меня давно знали, даже близко знали) толковали мужикам, что это не холера, а панна Марта Корчинская из Корчина, двоюродная сестра пана Бенедикта Корчинского… Не поверили, до сего дня не верят… «Ну, да, — говорят, — где ж на свете бывала такая женщина, чтобы головой до неба доставала, над землей летела, золотой лопатой перед собой махала, моровое поветрие нагоняла?» Вечная людская глупость! Скажу я тебе, Юстина, что людская глупость — это великая, вечная твердыня. Она больше даже людской злобы. Я-то уж это знаю; было, время, что и я сама так наткнулась на свою собственную глупость, что… Уф! Не могу.
Опять раздался громкий кашель старой женщины. Юстина, уткнув лицо в свой букет, заметила:
— Но ведь вам эти глупые речи ничем не повредили…
Черные глаза Марты Корчинской взглянули почти со злобою.
— Ты думаешь? — с неудовольствием спросила она. — Вечно одно и то же: никто не поверит в то, чего сам не испытал. Не повредили! Ты думаешь, приятно быть принятой за холеру? В то время я не была так стара… двенадцать лет тому назад. Мне было тогда тридцать семь…
— Значит, теперь сорок девять? — с некоторым удивлением заметила Юстина.
— А ты, может быть, думала — шестьдесят? — горько засмеялась Марта, — Правда, по виду мне всякий даст столько, да и тогда я была немногим красивее, чем теперь. Может быть, ты не знаешь, отчего, а? Или знаешь?
— Знаю, — серьезно ответила девушка.
— Ну, если знаешь, то хорошо. Может быть, сделаешь что-нибудь такое, чтоб самой вскоре не походить на холеру…
Юстина пожала плечами.
— Что же мне делать?
Обе задумались и невольно замедлили шаг.
— Ну, мы тащимся словно черепахи, — первая опомнилась Марта. — Скорей! Эмилия, вероятно, уже недовольна, что мы замешкались, и начинает страдать мигренью или головокружением…
— А Тереса, — подхватила панна, — бежит за каплями из бобровой струи или за бромистыми порошками.
Она засмеялась, но тотчас же вновь сделалась, серьезна.
— Бедная тетка! Она действительно несчастна… с вечными своими болезнями.
Марта кивнула головой и махнула рукою.
— Это верно — бедная женщина! Но, видишь ли, если бы так за блохами ухаживать, как она за своею хворью ухаживает, то они повырастали бы с быков величиною, честное слово!
В эту минуту послышался стук колес. Дорога в этом месте суживалась, и Марта со своею спутницей отступили в сторону. Сквозь тонкую густую пыль можно было различить щегольской фаэтон с двумя седоками, запряженный четверкой породистых лошадей. При виде дам, мужчины приподняли свои шляпы, а один из них крикнул.
— Святые девы Марта и Юстина, молите бога за нас!
Марта, с искрящимися глазами, махнула платком в сторону фаэтона и воскликнула:
— Я уж молилась, молилась богу, чтоб он возвратил вам разум!
Из фаэтона послышался смех. На лице Юстины появилась гримаса отвращения, чуть ли не боли.
— Господи! — прошептала она, — а я надеялась, что этот человек хоть сегодня к нам не приедет, что его пан Ружиц пригласит к себе обедать…
— Он не глуп! — ответила Марта. — Конечно, пан Ружиц пригласил его в свой экипаж, а он отправил свою лошаденку домой, — сам предпочел прокатиться в чужом фаэтоне и пообедать у нас: два зайца одним зарядом…
Юстина, очевидно, была неспокойна. Охапка цветов в ее руках перестала занимать ее.
— Интересно знать, — сказала она, — какою комедией нас будут развлекать сегодня?
Марта внимательно посмотрела на нее и тихо проговорила:
— О папаше своем беспокоишься, а? Этот бездельник вечно устраивает какие-нибудь штуки с тем шутом…
Она опомнилась и зажала себе рот своею большою рукой.
По лицу, губам и даже рукам Юстины пробежала дрожь как бы от чувства страшного отвращения. Но она собралась с силами и ответила:
— Говорите, пожалуйста, мне все прямо. Я уже давно поняла положение отца и свое… давно, давно; но только освоиться с ним не могу и никогда, никогда не примирюсь…
Марта засмеялась.
— Ужасно мне нравится это кудахтанье! Желала бы я знать, что ты сделаешь? Или примириться приходится, или в воду лезть… Каждый человек сначала отчаивается, а потом мирится с судьбой, какую ему посылает бог или дьявол… А в то, что все судьбы людей это дело бога, я ни капельки не верю… Я уже исповедовалась в этом и однажды не получила от ксендза отпущения грехов, но все-таки и до сих пор не верю… Говорю я тебе, что всякий человек сначала сопротивляется, а потом, как овца, спокойно идет своею дорогой… Уф! Не могу.
Она сильно закашлялась, до слез, и посмотрела на свою спутницу.
— А ты, Юстина, какая-то странная. Отчего тебе не быть такою же, как другие панны? Пользуйся расположением дядюшки и тетушки, наряжайся, когда тебя хотят наряжать, веселись, когда подойдет случай, делай глазки холостым, — может быть, кого-нибудь и сцапаешь и замуж выйдешь, а? Ей-богу! Отчего ты так не делаешь?
Юстина не отвечала. Она шла прямо, ровным шагом, как и прежде, только в ее задумчивых глазах блеснули слезы.
— Ха-ха-ха! — засмеялась Марта. — Странная ты и гордая, как княжна… От дяди ничего брать не хочешь, на свои процентишки одеваешь себя и отца, шляпки и перчаток не носишь.
— О, не думайте так! — порывисто воскликнула Юстина. — Я ни лгать, ни притворяться не хочу… Правда, я всегда ломаю голову, чтобы мне и отцу хватило хотя бы одеться на наши гроши… Но шляпки и перчаток я не ношу совсем на из-за того, совсем не из-за того…
— А из-за чего же? Ну, из-за чего? — сверкая глазами, допытывалась старая дева.
— Из-за того, — с внезапным и сильным румянцем отвечала Юстина, — что давно уже опротивели мне их наряды и забавы, их поэзия и их любовь… Я живу так же, как и они, да и как мне устроить себе другую жизнь? Но в чем я могу поступать самостоятельно, то делаю, как хочу, и никому до этого нет дела.
Марта опять проницательно посмотрела на нее.
— А все это, — сказала она, — началось с твоей истории с Зыгмунтом Корчинским… Правда? Ха-ха-ха! Ты, вероятно, думала тогда, что тебя с распростертыми объятиями встретят и введут в семью свою… ведь ты им сродни приходишься… А они-то? Куда тебе! И подумать не дали этому пачкуну… Ха-ха-ха! Знаю я это все, знаю! Вечная глупость людская…
Юстина, потупившись, молчала.
— Ну, а думаешь, ты, порою о том пачкуне? Сердце… болит порою?
— Нет.
Из этого короткого ответа можно было заметить, что панна Юстина не хочет касаться вопроса, затронутого ее спутницей. Последний след прежнего оживления исчез с ее лица, чувство ее перестало пить из кубка щедрой природы сладкий напиток забвения. Какая-то горькая забота обволокла ее светлые серые глаза, какое-то воспоминание заставило опуститься книзу углы ее губ и придало им выражение скуки и утомления.
В это время на дороге вновь загремели колеса, только иначе, чем прежде. То было не глухое, мягкое погромыхивание фаэтона, а стук и скрип колес простой телеги. Теперь облако пыли поднялось гораздо меньшее, опало скорей, и наши спутницы, обернувшись назад, увидели длинную телегу, огороженную с двух сторон решетками и набитую соломою, которую прикрывал яркопестрый домашнего тканья ковер. Телега была запряжена парою маленьких откормленных лошадок, рыжей и гнедой, в сбруе из простых толстых веревок. Если бы колеса этого сельского экипажа катились без малейшего шума, то и тогда его приближение обратило бы на себя внимание благодаря голосам людей, находившихся в нем. На соломе, покрытой полосатым ковром, сидело несколько женщин; только одна, с большим белым чепцом на голова, была в летах; остальные, словно садовая клумба, горели румянцем щек и пестрели яркими цветами своей одежды. Им было тесно; они сидели в разных положениях, то боком, то лицом, то спиною друг к другу, стиснутые точно цветы в букете. В тесноте, у иных цветные платки свалились с головы, у других косы растрепались, но у всех в волосах виднелись полевые цветы — красные, лиловые, желтые. Телегу потряхивало, и они хватались за решетку или друг за друга, не переставая смеяться и болтать. В этом шумном цветнике было так тесно, что вознице негде было сидеть; он примостился к самому краю, что, впрочем, не мешало ему, как нужно, управлять лошадьми. То был человек лет тридцати, высокий и такой складный, как будто мать-природа с особенною любовью и заботой вынянчила его. Тяжелый труд, ценою которого добываются ее дары, палящий летний зной и зимняя стужа придали ему такую гармонию и силу, что даже тряская телега не могла ни на минуту нарушить изящества его фигуры. На его загорелом лице резко выделялись густые русые усы, а золотистые волосы падали из-под шапки на ворот серой короткой сермяги, обшитой зеленой тесьмой. Он небрежно держал в своих сильных руках вожжи и весело переговаривался с шумевшими на телеге женщинами.
Марта и Юстина остановились на краю дороги, под тенью ивы, осыпавшей их дождем своих цветов, похожих на зеленых червячков. Марта кивнула головой в сторону едущей телеги и несвойственным ей мягким голосом крикнула:
— Добрый вечер, пан Богатырович, добрый вечер!
Возница быстро снял шляпу.
— Добрый вечер! — ответил он.
— Добрый вечер! — хором крикнули женщины.
— Откуда это у вас столько красавиц? — снова спросила старая дева.
— По дороге как земляники набрал! — слегка придерживая лошадей, ответил Богатырович.
Одна из девушек, очевидно посмелее, перекинулась через решетку и, сверкнув белыми зубами, затрещала:
— Мы, пани, шли пешком… он нас нагнал, вот мы и приказали ему посадить себя…
— Ого, «и приказали»! — шутливо заметила Марта.
— А что же? — подтвердила девушка. — Разве я приказать ему не могу? Я ведь ему двоюродною сестрой прихожусь!
В это время телега поравнялась с женщинами, стоявшими под ивой, и взгляд Богатыровича упал на Юстину. Его голубые глаза блеснули каким-то особенным светом. Но он тотчас же снова надел шапку, повернулся к дороге и ударил по лошадям.
Телега покатилась быстрее. Юстина, с улыбкою на губах, сильным движением руки, которое могло бы показаться придирчивому человеку несколько вульгарным, бросила в телегу свою охапку цветов. Послышался смех, девушки начали подбирать цветы и закричали:
— Спасибо, паненка, спасибо!
Но возница не обернулся назад и не поинтересовался узнать причину этого веселья. Он о чем-то задумался и даже опустил до тех пор высоко поднятую голову.
Наши спутницы тоже двинулись в путь.
— Этот Янек Богатырович вырос красивым и добрым парнем, — заговорила Марта. — Я его знала в детстве… когда всех их знала… хорошо и коротко.
Она задумалась и говорила теперь тише, чем прежде.
— Было, видишь ли, короткое время, когда эти Богатыровичи бывали у нас и за стол вместе с нами садились; отец Янка — Юрий и дядя его Анзельм Богатырович, тот, что теперь хворает и сделался каким-то ипохондриком… А когда-то… что это за человек был: умный, отважный, патриот, словно герой из романа!.. Наш дом так сдружился с этою шляхетскою околицей, что сижу я, бывало, за фортепиано и подбираю аккорды, а Анзельм станет за моим стулом и поет: «Прощай, красавица, меня зовет отчизна!» А потом я ему пела: «Шумела дуброва, витязи выезжали…» И какой шум был, движение… и я жила, и все… А теперь все иначе… иначе… вечная тоска…
Она говорила все медленнее, покачивая головой и устремив живые глаза куда-то в пространство. Вдруг с телеги, которая удалилась уже на несколько десятков шагов, послышался чистый и сильный мужской голос. Из широкой груди лились слова старинной песни:
Ты горой пойдешь,
Ты горой пойдешь,
Я — долиной;
Розой ты цветешь,
Розой ты цветешь,
Я — калиной.
Юстина, с широко открытыми глазами, прислушивалась, улыбаясь. А грустный мотив песни широко разливался по широкому полю:
Ты пойдешь тропой,
Ты пойдешь тропой,
Я — кустами;
Освежись водой,
Освежись водой,
Я — слезами.
— Честное слово! — неожиданно и самым густым басом воскликнула Марта, — когда-то и мы с Анзельмом певали эту песню!
Высокий человек на телеге, уже значительно удалившийся от двух женщин, продолжал:
Как богат твой дом,
Как богат твой дом.
Земли — вволю.
Мне же быть ксендзом,
Мне же быть ксендзом,
Век в костеле.
— Уф! — взволновалась Марта. — В песне стоит «будешь госпожою». Старые песни на свой лад переделывает, дурень!
Юстина не слыхала этого замечания. Глаза ее блеснули.
— Чудный голос! — шепнула она.
— Недурной, — ответила Марта. — В их среде попадаются отличные голоса и хорошие певцы… И Анзельм тоже когда-то пел…
Издалека, уже совсем издалека, приплыла еще одна строфа песни:
А когда помрем,
За родным холмом
Нас схоронят,
Как любили мы,
Как дружили мы,
Будут помнить.
Старая дева вдруг остановилась посреди дороги, похожая на высокий столб в соломенной шляпке, стоящий на двух подпорках. В ее волнующейся груди кипели какие-то чувства, может быть, воспоминания о прошлом.
— А ты знаешь конец этой песни? — закричала она. — Конечно, не знаешь! Теперь ее уже никто… кроме них… не поет…
Она раскинула руки и густым, хриплым голосом продекламировала:
Кто придет сюда,
Надпись тот всегда
Прочитает:
Здесь лежит чета,
Здесь их неспроста
Смерть венчает!
— Вот какой конец! — повторила она и зашагала еще более крупными шагами.
Телега, наполненная женщинами, въехала в селение, растянувшееся вдоль края высокой горы, у самого подножия которой протекал Неман, отражавший в своих волнах и лазурь неба, и темный бор.