В корчинской усадьбе на широкой лужайке двора росли высокие и толстые яворы, окруженные густым бордюром бузины, акации, сирени, жасмина и роз. Вокруг старой, но дорогой решетки густою стеной зелени стояли тополи, каштаны и липы, заслоняя деревянные хозяйственные постройки. У пересечения двух дорог, окаймлявших лужайку, стоял низкий деревянный небеленый дом, почти весь заросший плющом, с большою террасой и длинным рядом окон готического стиля. На террасе, между кадками с олеандрами, стояли железные диванчики, стулья и столики. За постройками виднелись верхушки деревьев старого сада, а дальше — противоположный золотистый берег Немана. С некоторых пунктов двора можно было увидать и всю широкую реку, которая в этом месте круто заворачивала за темный бор.

То была не магнатская усадьба, а один из тех старых шляхетских дворов, где когда-то жило полное довольство и кипела широкая, веселая жизнь. Для того чтоб узнать, как шли дела здесь теперь, нужно было присмотреться поближе, и тогда бросалось в глаза явное старание удержать все по возможности в порядке и целости. Чья-то деятельная и заботливая рука неустанно занималась подчисткой, подпоркой, поддержкой окружающего. Решетки разрушались больше всего, но они, хотя и в заплатах, все-таки стояли и охраняли двор и сад. Старый дом был низок и, очевидно, с каждым годом все больше врастал в землю, но со своею гонтовою крышей и сверкающими стеклами окон вовсе не походил на руину. Редких, дорогих цветов здесь не было видно, зато нигде не росло лопухов, крапивы и бурьяна, а старые деревья казались сильными и здоровыми. Пространство, занимаемое усадьбой, обилие зелени, даже преклонный возраст низкого дома и наивная странность его готических окон сами собой наводили мысли зрителя на поэтические воспоминания. Невольно вспоминалось здесь о тех, кто посадил эти огромные деревья и жил в этом столетнем доме, о той реке времени, которая протекала над этим местом то тихая, то шумная, но неумолимо уносящая с собой людские радости, горести и грехи.

Внутренность дома носила также следы прежнего достатка, тщательно оберегаемого от разрушения. В огромных низких, но светлых сенях висели на стенах рога лосей и оленей, засохшие венки хлебных колосьев, переплетенные гирляндами красных ягод рябины; узкая лестница, лишившаяся от времени своей окраски, вела в верхнюю часть дома. Из сеней одна дверь отворялась в столовую, а другая — в большую, о четырех окнах, гостиную.

Обе эти комнаты были заставлены мебелью, очевидно не новою, но ценною; теперь на ней виднелись следы неопытной руки деревенского столяра, а старинная дорогая материя уступила место дешевой, позднейшего происхождения. Обои на стенах, когда-то тоже красивые и дорогие, теперь постаревшие и полинялые, кое-где еще блистали своими арабесками и цветами. До некоторой степени их закрывали прекрасные копии знаменитых картин и несколько фамильных портретов в тяжелых рамах с полинялою позолотой. В обеих комнатах был паркетный ярко навощенный пол, тяжелые двери с бронзовым массивным прибором; в углу гостиной стояло фортепиано, а у окон — радовали глаз красиво расположенные группы растений. Видно было, что в течение двадцати лет здесь ничего не прибавилось, и все, что разрушалось рукою времени, кем-то поправлялось и приводилось в порядок. В комнате, рядом с большой гостиной, в настоящую минуту находилось четыре человека. Комната эта носила на себе все признаки будуара женщины, и женщины со вкусом. Все здесь было мягко, разукрашено и, в противоположность другим частям дома, еще довольно ново. Обои; с букетами полевых цветов на бледном фоне, носили несколько сентиментальный характер; туалет, покрытый белою кисеей, сверкал своими хрустальными и фарфоровыми безделушками; на этажерках лежали книги и стояли корзинки с различными принадлежностями дамских работ. Пунцовая материя, которою была обита мебель, на первый взгляд казалась роскошной.

Но в комнате было невыносимо душно от смешанного запаха духов и лекарств. Так как все двери и окна были тщательно закрыты, то этот будуар напоминал аптечную коробку. В углу комнаты на пунцовой кушетке полулежала женщина в черном платье, худощавая, но с изящными чертами еще прекрасного лица, с большими черными кроткими глазами и грудой роскошных тщательно причесанных волос.

Несмотря на то, что ей на вид казалось около сорока лет, у нее не было ни одного седого волоса, а физическая слабость и вечное недомогание не изменили очертания ее коралловых губ, напоминавших губы молоденькой девушки. Ручки у нее были маленькие, тонкие, прозрачные, с холеными розовыми ногтями. С немощным выражением покорности судьбе она опускала их на колени, а если осмеливалась делать какие-нибудь жесты, то самые незначительные, из боязни перед малейшим проявлением энергии души или тела.

То была пани Эмилия Корчинская, жена Бенедикта Корчинского, владельца перешедшего к нему от отцов и дедов Корчина.

Против хозяйки дома сидела женщина, на первый взгляд не похожая на нее, но, тем не менее, имевшая с ней множество сходных черт, точно обе они принадлежали в царстве природы к разным классам, но к одному семейству. Собеседница пани Корчинской, немолодая, может быть, недурная в юности особа, но теперь уже совсем некрасивая, тоже казалась какою-то слабою и страдающей, — так же складывала и опускала руки, так же говорила грустным и каким-то размякшим голосом. Только костюм ее состоял из дешевого платья, без всякой отделки, из грубой обуви и батистового платка, которым была повязана ее щека. У нее болели зубы, только, вероятно, не очень сильно, потому что на ее крохотном круглом увядшем личике мелькала улыбка и голубые глазки смотрели как-то особенно сладко. Улыбалась она двум сидящим возле нее мужчинам, по очереди поворачиваясь то к тому, то к другому, причем ее белая шея напоминала шею лебедя, склоняющегося к воде, или египетского голубя — к куску сахара. Очевидно, эти два человека были для нее то же, что вода для лебедя или сахар для египетского голубя. Она слушала их с напряженным вниманием и восторгом, бросая на них умильные взгляды и от времени до времени позволяя себе легкие восклицания.

Из этих мужчин, однако, ни один не обращал на нее никакого внимания. Они только что приехали и исключительно занялись хозяйкой дома, которая тоже, казалось, была весьма обрадована их приездом. Один из гостей был среднего роста, немолодой, в модном сюртуке с крепко накрахмаленным воротничком рубашки. На голове Болеслава Кирло виднелась лысина; лицо его с низким лбом, острым носом и тонкими губами было необычайно тщательно выбрито. Некрасивое, оно светилось задором и просто неистощимым весельем. С неустанной улыбкой, сверкая маленькими глазками, он рассказывал, как, возвращаясь с паном Ружицем из костела, они встретили в поле двух граций. Покатываясь со смеху, он назойливо повторял это мифологическое выражение.

— Грации, клянусь богом, две грации… Ну, одну-то, положим, я бы любому с удовольствием подарил, уж очень стара и зла; зато другая… ого! Поистине грация, сошлюсь хоть на пана Ружица! Конфетка! Стройный стан, смуглое личико, ручки… Ну, ручки не слишком хороши, черные от солнца, ибо… грация моя ходит без перчаток…

— О, так ваша грация не носит перчаток! — тихо протянула пани Эмилия.

— И шляпки тоже, — прибавил Кирло.

— Без шляпки! Как можно ходить без шляпки! — хихикая, повторила особа с лицом, повязанным грязным батистовым платочком.

Кирло смеялся; его маленькие, сверлящие глазки горели, как угли.

— Сошлюсь на пана Ружица… Как, пан Теофиль? Ведь конфетка? Игрушечка, а?

Призванный в свидетели пан Ружиц не отвечал. Свет из окна падал на него так, что лицо его оставалось в тени, и видно было только, что он высок, худощав, одет в изящный костюм, что у него черные, слегка подвитые волосы, да невольно привлекали внимание поблескивавшие стекла его пенсне. С самого своего прихода, когда он, здороваясь с хозяйкой, обменялся с нею приветствиями, он еще не проронил ни слова… Правда, Кирло без умолку болтал, и болтал только он один. Пани Эмилия, оживившись, принялась расспрашивать, кто были эти грации, встретившиеся им в поле, и, в особенности, та… без шляпки и перчаток?

— Верно, какая-нибудь деревенская девушка… вы всегда рады подшутить над нами, пан Болеслав!

— В самом деле! — захлебываясь от наслаждения, повторила другая женщина, — вы всегда подшучиваете над нами. В самом деле, можно ли так подшучивать!

— Да вовсе нет! Клянусь вам! Ей-богу, я вовсе не шучу! — с комической жестикуляцией оправдывался Кирло. — То была отнюдь не деревенская девушка, а барышня… что называется, барышня… хорошего рода, из хорошего дома и хорошо воспитанная…

— Барышня хорошего рода и притом воспитанная, — со все возрастающим оживлением говорила пани Эмилия, — и между тем шла пешком, без шляпки, да этого быть не может!..

— Этого быть не может! Вы всегда что-нибудь придумаете, — вторила ей подруга.

— Ну, а если я назову ее имя и фамилию, что тогда? — с плутоватым видом упорствовал гость.

— Не верю, — твердила свое пани Эмилия.

— Этого быть не может! Да может ли это быть! — застенчиво хихикала другая женщина.

— А если я скажу, — поддразнивал Кирло, — что мне за это будет? Без награды я не скажу, упаси боже. Что вы мне за это дадите, а? Разве что панна Тереса позволит мне поцеловать ее, да? Ну, как, панна Тереса, да или нет? Поцелуете меня, тогда скажу, а нет, так и не стану говорить!

Сидевший в тени пан Ружиц повернулся; выказывая всей своей изящной фигурой неприятное удивление; однако хозяйка, видимо освоившаяся с шутками своего гостя, которые развлекали ее и даже доставляли ей удовольствие, тихонько посмеивалась, поглядывая на него с кокетливым лукавством. Но трудно передать впечатление, произведенное предложением Кирло на особу, к которой оно было обращено. Ее маленькое увядшее личико в овальной рамке грязного платка залил яркий румянец; невинные голубенькие глазки потускнели, выражая ужас, смешанный с блаженством. Хилый ее стан в сером лифе откинулся на спинку стула; обороняясь, она простерла к нему руки и, отворачиваясь, мотая головой и краснея, хихикала тоненьким голоском, стараясь скрыть свое замешательство и волнение:

— Да право же, пан Кирло… что это вы болтаете?.. Как это можно? Вы всегда шутите…

Между тем, он не только болтал и шутил, но и решительно приступил к действиям и, сделав движение, словно собирался обнять ее за талию, склонил к ее лицу свое гладко выбритое лицо с полудобродушной, полуязвительной усмешкой. Подняв свои худощавые бледные руки, она закрылась ими, как щитом, и, изогнувшись всем телом назад, но все с тем же странно медовым выражением лепетала:

— Ах, ах, боже мой! Что это вы делаете!

Пани Эмилия с необычной порывистостью приподнялась на кушетке и вскричала:

— Да оставьте ее, пан Болеслав! Не мучайте ее! У нее сегодня зубы болят!

Кирло отступил.

— Вы правы, — проговорил он серьезно, — вы правы! Поцелуй женщины, у которой болят зубы, не может быть с голь желанным даже для человека, который иной раз и очень на нее зубы точит. Что прикажете делать? Видно, придется мне даром удовлетворить любопытство дам. Таков удел бедного человека в этом мире: ни за что никакой награды… Однако ж нет! — внезапно воскликнул он и, с комическим отчаянием оборотившись к хозяйке, прибавил: — А уж ручку вы мне позволите поцеловать!

— Хорошо, хорошо, — смеясь, протянула ему руку пани Эмилия, — говорите же скорей.

Удерживая в своей большой костлявой ладони поистине прелестную ручку пани Эмилии, Кирло впился в нее сверкающими, сверлящими глазками и с минуту разглядывал ее с видом лакомки.

— Прелестная! Обворожительная! Крохотная, крохотулечная ручка! — произнес он и приложился к ней долгим поцелуем, в котором к благоговению и учтивости примешивалось тайное наслаждение и удовольствие совсем иного рода. Чуть заметный румянец, как тень, скользнул по исхудалому лицу пани Эмилии; в глазах ее вспыхнул огонек, она вырвала руку и с необычным одушевлением стала выпытывать имя и фамилию грации.

— То была, — выпятив губы, торжественно произнес Кирло, — то была двоюродная племянница пана Бенедикта Корчинского, панна Юстина Ожельская.

Два тоненьких женских возгласа прозвучали в ответ на это сообщение. К ним присоединился и мужской голос:

— Так эта панна, которую мы встретили по дороге, живет здесь… она родня вам?

Пани Эмилия приложила руку ко лбу: должно быть, в эту минуту у нее внезапно разболелась голова; однако же, она с обычной своей утонченной любезностью ответила гостю:

— О да! Юстина приходится родственницей моему мужу, она дочь его двоюродной сестры. Отец ее, пан Ожельский, в силу несчастливого стечения обстоятельств лишился всего состояния, а вслед затем и овдовел. С тех пор и он и его дочь живут у нас. Юстина приехала к нам четырнадцатилетней девочкой, а в таком возрасте уже выказываются привычки и наклонности, от которых трудно отучить… Впрочем, она добра, очень добра, только оригинальна, настолько оригинальна, что я, право, не понимаю, откуда у нее это взялось… Всегда она поступает не так, как другие.

Приезжий, блеснув стеклами пенсне, задумчиво заметил:

— Она очень хороша собой.

— Ого! — воскликнул Кирло, — успел-таки разглядеть. А ведь только раз, и то среди дороги видел эту конфетку.

— У Юстины фигура хороша, — кисло, улыбаясь, проговорила женщина с подвязанной щекой, — я всегда завидую ее фигуре.

— Вы находите? — медленно процедил сквозь зубы пан Ружиц.

Пани Эмилия, видимо, почувствовав совершенную ее подругой неловкость, поспешила ее замять:

— Прости, Тереса, я еще не представила тебе нового нашего соседа. Когда он посетил нас в первый раз, ты хворала, не помню уж, мигренью или флюсом… Пан Теофиль Ружиц; панна Тереса Плинская, моя подруга и бывшая наставница моей дочери в ее детские годы. Если не ошибаюсь, я лишь второй раз имею удовольствие видеть вас в нашем доме?

— Да, сударыня, — учтиво поклонился гость, — я могу поздравить себя с тем, что в этой пустыне нашел такой дом, как ваш. Я очень признателен за это пану Кирло.

— Пан Кирло во всех обстоятельствах лучший наш друг и сосед.

— О я всегда был и остаюсь лучшим из людей, только — увы! — непризнанным.

— По крайней мере, в этом доме все обитатели его признают ваши достоинства.

Кирло, любезно поклонившись, поблагодарил, но все-таки сказал:

— К прискорбию моему, не все.

— Как не все? Но кто же?..

— Панна Марта, например, совсем их не признает, — с комической грустью пожаловался Кирло.

— О, Марта… Она так, бедняжка, озлоблена, вспыльчива.

— Панна Юстина…

— О, Юстина! Она так оригинальна…

— Супруг ваш…

— Мой супруг… Он нелюдим… так всегда занят… только и думает о своем хозяйстве и делах…

Она привстала и обратилась к Тересе Плинской, которая словно застыла, устремив восхищенный взгляд на блиставшее в тени пенсне пана Ружица.

— Пожалуйста, Тереса, дай мне немножко воды и брому: я чувствую, у меня начинается головокружение.

Тереса бросилась к туалету и в одно мгновение подала подруге все, что та просила. Пани Эмилия с присущей ей грацией взяла в одну руку хрустальный стакан, в другую — порошок, заключенный в круглую облатку, и, обратясь к новому соседу, сказала, как бы оправдываясь:

— Globus histericus… ужасно меня мучает… в особенности, когда что-нибудь встревожит меня… или огорчит…

Тут она проглотила порошок. Лекарство она глотала с тем же пленительным изяществом, с каким искусная танцовщица принимает кокетливую позу. И все же видно было, что она действительно страдает; рукой она сжимала горло и грудь, которую теснило нестерпимое удушье.

— Не облегчит ли ваше состояние свежий воздух? — спросил с состраданием Ружиц. — Если прикажете, я открою окно.

— О, нет, нет! — испуганно возразила страдалица. — Я так боюсь ветра, сквозняка, солнца… От ветра у меня кружится голова, от сквозняка делается невралгия, от солнца — мигрень… Будь добра, Тереса, подай мне ароматический уксус.

Кирло, склонившись над ней, нежно шептал:

— Ну, что? Не лучше вам хоть немножко?.. Все душит, не проходит?..

Тереса, подавая уксус, также склонилась над подругой:

— Начинается мигрень? Неужели? Боже мой! У меня тоже как будто заболела голова…

Пани Эмилия, растирая виски уксусом, потихоньку шептала:

— Милая, этой Марты все еще нет из костела… Я беспокоюсь об обеде… Поди, узнай, накрыли ли на стол. Я не знаю даже, варят ли мне бульон… Кажется, я ничего больше есть не смогу… Ах, эта Марта…

С живостью и грацией шестнадцатилетней девушки Тереса бросилась, было исполнять приказание, как двери отворились, и в кабинет вошел мужчина, высокий, плечистый, седоватый, с длинными усами, загорелым лицом, со лбом в морщинах и большими карими глазами, в которые на первый взгляд нельзя было ничего прочесть, кроме забот и унылой задумчивости.

Оба гостя встали при входе хозяина дома, пана Бенедикта Корчинского, и пожали его большую загрубелую руку. Он холодно еле прикоснулся к руке Кирло и почти так же равнодушно пожал белую, гладкую, как атлас, худощавую и холеную руку Ружица.

Теперь, когда этот последний повернулся боком, можно было разглядеть его аристократическое, еще красивое, хотя исхудалое и болезненное лицо. Ружиц был высок и очень тонок, с волосами слегка подвитыми, может быть, для того, чтобы скрыть проступавшую лысину. По лицу его с тонкими, правильными чертами время от времени пробегала нервная судорога вдоль лба и бровей. С первого взгляда в нем можно было узнать вполне светского человека, но, должно быть, физически слабого, с расстроенною нервною системой. Когда он стоял рядом с сильным, плечистым, загорелым хозяином дома, их можно было счесть жителями двух различных планет. Одна только черта в них была общею: оба они были грустны. Корчинский загорелой рукой дернул книзу свой длинный ус, сел возле окна и, глядя, на жену, проговорил:

— А детей все нет! Они должны были приехать час тому назад.

— О, я тоже беспокоюсь о них!.. Кажется, у меня даже мигрень от этого начинается, — ответила пани Эмилия и тихим голосом начала рассказывать гостям, что ждет приезда детей на вакации; сын учится в агрономической школе, а дочь — в одном из варшавских пансионов.

Витольд, говорила она, всегда любил сельское хозяйство, — вероятно, унаследовал эту склонность от отца, — а Леоню она поместила в пансион потому, что при своем слабом здоровье не может держать ее дома… Наконец, это совершенный ребенок, — ей всего пятнадцатый год.

Кирло (он давно уже знал обо всем этом) старался завести разговор с хозяином дома. Говорил он даже с некоторой угодливостью, которой, видимо, надеялся сломить лед оскорбительного пренебрежения. Потирая костлявые руки и приторно улыбаясь, он начал сладким, заискивающим голосом:

— А вы и в праздник все делами заняты!

— Как же иначе? — глядя совсем в другую сторону, ответил Корчинский. — Для нас праздников нет. Наоборот, когда приказчики и рабочие отдыхают, нужно особенно бдительно смотреть, чтобы скотина была накормлена, чтобы не подожгли чего-нибудь.

Слова эти, не заключавшие в себе ничего оскорбительного, произнесены были, однако, далеко не любезным тоном.

— Нынче виды на урожай хорошие, очень хорошие, — снова заговорил Кирло.

— Да, — ответил Корчинский. — Не знаю, как у других, — я несколько месяцев ни на шаг не выезжал из дому, — а у меня очень хорошо… Если уборка пойдет, как следует…

— Тогда много тысчонок соберете со своего Корчина! — шутливо и фамильярно воскликнул Кирло.

Корчинский поднял голову и с нескрываемым неудовольствием посмотрел на соседа своими карими глазами.

— А цены? — спросил он. — Ваша жена не говорила вам, какие цены были на рожь в прошлом году и, вероятно, будут стоять и в нынешнем?

Кирло на минуту смутился, но сейчас же захохотал.

— Ей-богу, — воскликнул он, — жена моя такая страстная хозяйка, что ни до чего меня не допускает, ни до чего, — держит меня под башмаком!.. Впрочем, мы с ней отлично уживаемся… Да и что мы стали бы делать оба на нашем крохотном фольварке? Или я, или она. А так как ей хотелось…

Корчинский усмехнулся и повернул лицо в сторону туалета своей жены, откуда несся смешанный запах рисовой пудры, туалетного уксуса и каких-то духов. Он снова потянул свой ус и, обращаясь к жене, сказал:

— Отворить бы окно… а то здесь страшная духота…

— О, нет, — мягко проговорила пани Эмилия, — ты знаешь, что я не могу сидеть при открытых окнах.

— Глупости! — отрезал Корчинский. — Поневоле захвораешь, сидя в такой духоте.

Худая, болезненная женщина вспыхнула румянцем, опустила глаза, дотронулась рукой до груди и горла и замолкла. Ей была неловко за мужа перед мало знакомым гостем.

И все сразу замолчали, всем стало как-то неловко в душной атмосфере этого будуара. Пани Эмилия приняла еще более беспомощный вид; Кирло услужливо придвинул к ней вышитые по канве подушки, пан Бенедикт крутил свой длинный ус, пенсне Ружица насмешливо блистало в полутьме.

В эту минуту откуда-то снизу послышались протяжные низкие возгласы, сопровождаемые плеском воды. Корчинский и Ружиц одновременно обернулись к окну. За прозрачной стеною кленов, по лазурному Неману длинной вереницей плыли плоты; на темном фоне леса, венчавшего высокий берег, они, как золото, горели на солнце, а стоявшие на корме плотовщики в белой одежде казались какими-то могучими речными исполинами: поворачивая тяжелые плоты, они ударяли по воде рулевыми веслами, из-под которых с плеском взлетали жемчужным каскадом брызги. Плывя, они все время перекликались, и их громкие крики отдавались в темном лесу раскатами гулкого эха.

На другом берегу, по опушке густого леса в одиночку и кучками проходили какие-то люди; кое-где над самой рекой крылатыми точками кружились чайки; в одном месте рыбачий челн скользил между плотами; в кленах щебетали щеглы, свистела иволга и звонко, надрывно кричала чечотка. Все вокруг радовалось чудесной погоде, сверкая в ярких лучах, как чаша, налитая золотом и лазурью.

— Прекрасная местность, — задумчиво проговорил Ружиц.

Корчинский указал ему рукой на тяжко трудившихся за рулем плотовщиков.

— Эти люди тоже не знают праздников…

— А мне, — сказал он, — вся жизнь их кажется вечным праздником. Они здоровы, сильны и, как бы им тяжело ни приходилось, они всегда хотят жить.

По лицу Ружица пробежала нервная дрожь; он снял пенсне и узкой холеной рукой провел по нахмуренному лбу.

— Пожалуй, вы правы, — подумав, согласился Корчинский. — Работа — это не несчастье. Было бы только поле для работы и, главное, давала бы она плоды. Но когда что ни шаг натыкаешься на стену и думаешь, что все, совершенное тобой, пойдет прахом…

Он махнул рукой и умолк. Умные страдальческие глаза Ружица с интересом скользнули по загорелому, изборожденному морщинами лбу и свисающим книзу усам помещика.

— К чему же относятся ваши последние слова? — спросил он.

Корчинский вскинул большие карие глаза, устремив на гостя глубокий, проницательный взгляд.

— Как вы думаете?.. — нерешительно начал он и замялся, как будто внезапно охваченный робостью, необычной в столь сильном человеке. — Как вы думаете, сумеет ли в такое время хоть кто-нибудь из нас, — я подразумеваю тех, кто не станет попусту сорить деньгами и трудится как вол, — сумеют ли хоть они… ну… вы понимаете… — и он снова замялся.

В глазах его вспыхивали искры, он не спускал с гостя горящего взора, в волнении покусывая кончики усов. Ружиц, видимо, не знал хорошенько, что ему отвечать. О предметах, затронутых Корчинским, он мало размышлял, а может быть, они и мало его занимали.

— Кто ж это может предвидеть? — начал он. — Время сейчас тяжелое. Впрочем, с этой округой я так мало знаком… ведь я здесь свежий человек…

— Не об округе речь, — живо подхватил Корчинский, — в этом, смысле все округи у нас равны. Так расскажите мне, по крайней мере, как идут дела там, где вы проживали?

Лоб и брови Ружица нервно передернулись, но отвечал он с небрежной усмешкой:

— Собственная моя персона являет собою печальный пример: мои тамошние поместья утрачены для меня.

— Я слышал уже, но это другое! — воскликнул Корчинский. — Вы по рождению принадлежите к знати… Ну, а то… то? Я хотел бы узнать о средних помещиках, таких, как я сам, владельцах нескольких сотен или одной тысячи моргов…

Светский, ко всему привыкший человек нашелся и здесь: он принялся рассказывать о финансовом и хозяйственном положении помещиков средней руки, земли которых были расположены по берегу Случи, и был ли рассказ его точен или неточен, соответствовал ли он действительности или не соответствовал — это его мало заботило. Его этот вопрос не очень занимал, и, быть может, потому он считал свой рассказ пустой для себя тратой времени. Однако говорил он плавно, на изысканном польском языке, лишь изредка вставляя в свою речь французские слова. Время от времени он ловко и учтиво подавлял нервную зевоту.

Вдали от окна, в полумраке, велась другая беседа, значительно тише. Кирло, склонившись к пани Эмилии, что-то вполголоса говорил ей — сначала соболезнуя, и потом со столь забавной шутливостью, что вскоре на ее коралловых губках снова заиграла улыбка. Она с благодарностью взглянула на соседа:

— Вот вы всегда умеете утешить меня и развеселить. О, если б я еще лишилась и вас…

— Зачем меня лишаться? — вскинулся Кирло, — когда уже столько лет…

Он покосился на хозяина дома, весьма в эту минуту увлеченного разговором с Ружицем. Потом его серые загоревшиеся глазки впились в нежное лицо пани Эмилии, а костлявая рука медленно скользнула к ее руке, покоившейся на пышном шелку, словно лепесток лилии.

— Бедная вы, бедная, — шепнул он, — уж я сегодня выкину что-нибудь такое, чтобы вас повеселить.

За окнами, на лазурном Немане все так же всплескивали тяжелые весла, вздымая жемчужные каскады; легкий ветерок пробегал по кленам, и шелест листьев сливался с трепетом птичьих крыльев. На противоположном берегу, в дремучем лесу деревенский люд собирал землянику и травы, и оттуда доносилось звонкое аукание.

В это время в одной из отдаленных комнат раздались звуки скрипки. Прислушавшись, можно было догадаться, что в верхнем этаже дома кто-то играл с большою экспрессией и пониманием какую-то трудную музыкальную композицию.

При первых звуках скрипки Кирло, как будто вдохновленный неожиданною мыслью, многозначительно улыбнулся и, не говоря ни слова, выбежал в дверь, ведущую в гостиную, и плотно закрыл ее за собой.

В столовой, вокруг длинного стола, деятельно хлопотала Марта, только что возвратившаяся со своей продолжительной прогулки. Ее большая соломенная шляпа лежала на одном из стульев, а голова с крошечною косицей, заколотою большим гребнем, заботливо склонялась над каждым прибором. Она готовила салат, приносила бутылки с вином, то и дело выбегала из комнаты и возвращалась назад, громко шлепая по полу туфлями.

Прислуживал ей только один подросток, прилично одетый и расторопный, но не особенно привычный к делу и лишь слепо исполнявший ее приказания.

Марта прошла четыре версты туда и обратно, но на лице ее не было видно и следов утомления. Она кашляла, ворчала, учила молодого лакея, но, несмотря на тяжелую походку и педантичность в выполнении всякой мелочи, двигалась так проворно, что в каких-нибудь четверть часа стол на десять человек был накрыт и все приготовления к обеду окончены. Подросток резал хлеб, а Марта раскладывала его по приборам, когда в комнату вбежала Тереса, всплеснула руками и радостно воскликнула:

— А! Панна Марта уже здесь, и к обеду все приготовлено! Как это хорошо, а то пани Эмилия так беспокоилась…

— И совершенно напрасно! — огрызнулась Марта. — Занималась бы своими вязаньями или своим здоровьем, а что касается хозяйства — это все лежит на мне.

— Это ничего, — шепнула Тереса, — но она всегда находится в тревожном состоянии духа. Теперь у нее головокружение, и, конечно, дело кончится мигренью…

— Очень естественно, а зевоты еще нет?

— Слава богу, еще нет! — совершенно серьезно и с видимым чувством благодарности к провидению ответила подруга Эмилии.

— Бенедикт дома?

— Дома; он с гостями и женой… И опять сердится, что вы с Юстиной пошли пешком. Он говорит, что в праздник лошади не заняты.

— Пусть лошади отдыхают, — им работы еще немало… Вечная глупость!.. Что мы — княжны, что ли, какие-нибудь, пешком ходить не умеем?.. Уф! Не могу!

Она, было, закашлялась, но тотчас удержалась, точно пораженная какою-то внезапною мыслью, и подбежала к окну.

— А детей нет как нет! — крикнула она.

Тереса тем временем пересчитывала приборы на столе.

— На десять персон, ей-богу, на десять персон накрыто! — заволновалась она. — Разве еще кто-нибудь к нам приедет? Нас всех шесть человек, двое гостей, — восемь; а здесь на десять… разве еще кто-нибудь приедет?

— Двое женихов к тебе приедут! — с гневной иронией крикнула Марта. — Или мало ты их поджидала?.. Ну, так теперь будут трое сразу! Пан Ружиц уже здесь, а двое еще подъедут…

Она засмеялась так, что ее насмешливые блестящие глаза наполнились слезами. Тереса, слегка покрасневшая, добродушно заглядывала ей в лицо.

— Ну, что вы говорите! Пан Ружиц… разве он может… такой вельможный пан… хотя, положим, сегодня он так на меня смотрел… О! Да все они одинаковы, эти мужчины… Нет, скажите правду: разве кто-нибудь еще приедет?.. Ну, милая моя, дорогая, скажите!

И она силилась своими худыми руками обнять Марту, но та сердито вырвалась из ее объятий.

— А дети! — крикнула она. — Витольд и Леоня уже давно должны быть здесь… Может быть, к обеду подъедут.

— Правда, — разочарованно произнесла Тереса: — я забыла…

— Забыла, забыла!.. — гневно ворчала Марта, направляясь к буфету. — Может быть, и Эмилия забыла… О собственных детях забыла… Что у вас в голове? Романы только да аптека… Вечная глупость!.. А детей-то все нет и нет… О, боже мой, боже! Только бы несчастья, какого не было, а то с этими железными дорогами всего ожидать можно…

Она снова обернулась лицом к окну, голова ее с большим гребнем, воткнутым в косицу, гневно тряслась, а в руке громко звенела связка ключей.

В это время за затворенными дверями столовой послышались торопливые шаги, какая-то борьба; один мужской голос настаивал на чем-то, другой о чем-то просил… Прозвучала струна, наконец, уже дальше, в глубине дома раздался громкий хохот Кирло… Марта, не отрывая глаз от дороги, видневшейся из открытых ворот, не обращала ни на что внимания; зато Тереса сначала приотворила двери, высунула голову и потом, с тонким веселым хохотом, маленькими шажками побежала через сени в гостиную. Двери в покои пани Эмилии были открыты, и пан Кирло, смеясь, тащил туда действительно какого-то весьма потешного человека. То был старичок среднего роста, с толстым брюшком и с круглым лицом, украшенным седыми усами. Его толстые румяные губы складывались теперь в застенчивую, добродушную улыбку, а голубые глаза стыдливо посматривали вокруг. Очевидно, он конфузился своей одежды, состоявшей из широкого цветного халата. Одной рукой старик придерживал полы халата, другой прижимал к груди скрипку. Борьба с паном Кирло была ему не под силу, и он тщетно старался вырваться из его рук.

— Пустите меня, пожалуйста, — шептал он; — разве это можно?.. При дамах… и в халате…

Но Кирло уже втащил его в комнату и представил Ружицу:

— Позвольте мне представить вам знаменитейшего музыканта нашей местности… виноват… Литвы, а может быть, и всей Европы. Небрежность костюма ему, как артисту, извинят все, даже и дамы… С самого дня своего рождения он изучает музыку… Все состояние свое проучил, но зато как играет, как играет!..

— Пустите меня… при дамах… при незнакомом человеке… — умолял старичок, напрягая все свои усилия.

Незнакомый человек, то есть Ружиц, не только не улыбнулся, но даже скорчил недовольную гримасу. Корчинский, вероятно хорошо знакомый с шутками пана Кирло, смотрел через окно на реку; зато пани Эмилия и Тереса обе смеялись: первая — тихо и с некоторой сдержанностью, а вторая громко и с видимым удовольствием. Кирло, ободренный смехом дам и нисколько не обращая внимания на мужчин, продолжал, комически жестикулируя:

— Иду я наверх, чтоб навестить нашего милого артиста, слышу — играет. Хорошо, думаю, пускай и нам что-нибудь сыграет. Он отговаривается, заявляет, что не одет… Что за важность! Тем лучше! Артисты всегда бывают и не одеты и не умыты.

В это время позади явно обиженного старика показалась молодая женщина в черном платье, красиво облегавшем ее сильный и здоровый стан. Голова ее была высоко поднята, а серые глаза метали на пана Кирло гневные взгляды.

Не обращая внимания ни на кого из присутствующих, она повернулась к открытым дверям гостиной и громко позвала:

— Марс! Марс!

На ее зов появился любимый охотничий пес хозяина дома — большой черный пойнтер. Женщина в черном платье коротким жестом указала на него пану Кирло.

— Вот Марс, — сказала она, — он умеет носить поноску, скакать через палку… Я позвала его вам на забаву.

Голос ее слегка дрожал; губы были бледны. Она тихо и ласково взяла старика за руку.

— Пойдем, отец! — сказала она.

Когда, выпрямившись во весь рост, с поднятою головой и бледным, но невозмутимым лицом, женщина в черном платье вела под руку седовласого, слегка сгорбленного, старика, невольно можно было вспомнить Антигону.

— Как она величественна! — шепнул Ружиц, провожая ее глазами.

Кирло, не смутившийся ни на минуту, шептал что-то на ухо Тересе, отчего та вспыхивала румянцем и расцветала счастливою улыбкой. Корчинский дергал свой ус, и время от времени повторял:

— Странное дело, детей все нет и нет!

Ружиц не мог надолго оставить хозяйку в одиночестве. С оттенком участия он осведомился, успокоились ли ее нервы, и, получив отрицательный ответ, еще с большим участием заговорил о всеобщем предрасположении к нервным болезням и отсутствии какого-нибудь радикального лекарства.

— Что касается меня, — сказал он, — я знаю только один паллиатив, который хотя и верною дорогой ведет к смерти, зато, по крайней мере, на минуту дает возможность позабыть… позабыть все…

Пани Эмилия молитвенно сложила руки.

— О, что же это такое? — воскликнула она.

— Морфий, — с небрежною усмешкой шепнул Ружиц.

— Нет, — так же тихо заговорила пани Эмилия, — мне кажется, что единственным верным лекарством было бы удовлетворение высших наших потребностей, — потребностей духа, воображения, тонких вкусов… Но — увы! — кто же так — счастлив, чтобы мог осуществить свои мечты, чтобы в жизни его не было диссонансов?

— Бывают люди, которые осуществляют свои мечтания, и вот от избытка такого счастья… становятся несчастными, — с едва заметною иронией проговорил гость.

В эту минуту двери гостиной снова с шумом распахнулись, и на пороге появилась рослая фигура Марты.

— Дети едут! — крикнула она своим низким голосом и вихрем бросилась в сени.

Корчинский, точно бомба, начиненная порохом, двумя скачками очутился за порогом комнаты; пани Эмилия медленно поднялась с кушетки.

— Тереса, милая моя, дай мне, пожалуйста, мантилью, перчатки и платок на голову!

Пани Эмилия оперлась дрожащими руками о стол. Она не притворялась: нервы ее действительно были до крайности расшатаны.

На крыльце стоял Корчинский, изменившийся в одну минуту до неузнаваемости; теперь в его блестящих глазах не было и следа недавней грусти, морщины на лбу исчезли, а губы радостно улыбались под длинными усами. Рядом с ним стояла Марта, на ее желтых щеках выступил яркий румянец; глаза ее учащенно моргали, а губы шептали: «Милые мои, ненаглядные». Нетрудно было угадать, что те, кого тут встречали, бросятся, прежде всего, в объятья именно этих людей.

У входных дверей Тереса, с помощью пана Кирло, устанавливала кресло, в которое тотчас же бессильно опустилась пани Эмилия.

— Тереса, — шепнула она, — ради бога, лавровишневых капель… А вы, пан Кирло, возвратитесь к пану Ружицу; его неловко оставлять одного.

Через несколько минут перед крыльцом остановилась четырехместная бричка, из которой почти одновременно выскочили: стройный русоволосый юноша и девочка лет пятнадцати. Посыпались поцелуи, вопросы, все голоса смешались… Слышны были басовые ноты голоса Марты, смех девочки, быстрая речь юноши, спазматические всхлипывания пани Эмилии и пискливые возгласы Тересы, тщетно призывавшей горничных, чтобы отнести больную в ее комнату.

Ружиц и Кирло рассеянно смотрели в окно на сцену, происходившую на крыльце.

Вдруг Ружиц отвернулся от окна и спросил:

— Кто это такая… панна Ожельская?

Кирло расхохотался.

— Ага! Приглянулась, видно? Правда, она недурна, но не по моему вкусу, — холодна чересчур, эксцентрична…

Ружиц пожал плечами.

— Вкусы бывают разные, — флегматически проговорил он и начал подпиливать маленькою пилкой свои холеные ногти.

— Должно быть, бедная? Бесприданница? — спросил он немного погодя.

— Пять тысяч рублей отданы под проценты пану Бенедикту… Что это за приданое!.. Собственно говоря, никакого приданого, а горда при этом, как княжна, и зла, как оса.

— Да, и я заметил это, — сказал Ружиц.

По его лицу промелькнула ироническая улыбка.

— Девушка с темпераментом, — немного погодя добавил он.

Кирло проницательно заглянул ему в лицо своими пытливыми глазками.

— Ой, не воспламеняйтесь так быстро! — сказал он. — Темперамент, темперамент! Был — да весь вышел…

Тонкие черные брови молодого пана дрогнули; дрожь пробежала по всему лбу и скрылась под его поредевшими, слегка подвитыми волосами. Однако это не помешало ему спросить равнодушным, даже слегка шутливым тоном:

— А что такое?

Кирло снова сделался фамильярным.

— Помните вы Зыгмунта Корчинского… художника, что мы встретили у Дажецких?

— Помню; очень приличный человек и, кажется, не без таланта… Жена у него прелестная блондинка… Ну, так что же?

— Ну… он и панна Юстина…

— Роман? — небрежно спросил Ружиц.

— Да еще какой! — разразился Кирло.

— Когда он уже был женатым?

— О нет! Это еще с детства… обыкновенно, как это бывает с кузенами…

— Ну, и почему же?..

— Почему они не обвенчались? Об этом и речи быть не могло… Семья… ну, и потом сам он…

Однако продолжить разговор им не удалось: с крыльца уже все вошли в сени и с минуты на минуту могли войти в гостиную.

Тем временем Юстина привела отца своего наверх, где по бокам узкого коридора находились две комнаты. Одна из них принадлежала пану Игнатию Ожельскому и заодно служила спальней приезжим гостям. Юстина взяла из рук отца скрипку и положила ее в футляр.

— Зачем вы позволяете этому господину так издеваться над вами? — с резкой нотой в голосе спросила она и махнула рукой. — Впрочем, что я говорю!.. Я уж столько раз просила… умоляла… не помогает и… не поможет!

Она взяла в углу комнаты кувшин и налила воды в медный рукомойник. Старик, в распахнувшемся халате, стоял посреди комнаты со сконфуженным видом и вечною своею добродушною улыбкой.

— Видишь, милая моя, — начал он, — если б ты знала, как это трудно… Наконец, ведь это никому не помешало…

— О, как бы мне хотелось, чтоб вы поняли!.. — воскликнула девушка.

Она вдруг замолчала, повесила около рукомойника полотенце, а на одном из столов поставила маленькое зеркало.

Старик тем временем приблизился, было к скрипке, и достал ее из футляра, но Юстина мягко взяла инструмент из рук отца и положила на место.

— Одеваться нужно, отец, сейчас будет звонок к обеду.

— Ах, обед! Хорошо, хорошо… я уж и проголодался… А ты знаешь, что будет к обеду?

— Не знаю, — ответила Юстина и разложила на столе бритвенный прибор.

— Все готово, отец.

Старик не двигался с места и искоса все посматривал на скрипку.

— А мне нельзя еще немножко поиграть?

— А обед?

— Да, да, обед. Вероятно, сегодня будет что-нибудь хорошее, — ведь гости… Утром я спрашивал у панны Марты, что будет к обеду. Да разве она ответит кому-нибудь по-человечески? Зарычала, закашлялась, расчихалась и полетела вниз… Я выпил только чашку кофе с сухариками и съел кусочек ветчины, а вниз уж мне сходить не хотелось, — играл на скрипке… Ветчина в нынешнем году удалась необыкновенно… а печенье так и тает во рту… прелесть!

Лениво, не спеша, он уселся перед зеркалом и занялся своим туалетом. Юстина ловко и быстро чистила щеткой сюртук отца. Старик нахмурился.

— Так всегда, — заворчал он: — как только гости приедут или еще что-нибудь случится, Франек ко мне и носа не покажет. Один человек на всех… и при буфете, и за столом прислуживает, и мне, и пану Бенедикту… Где это на свете видано, чтоб в таком доме некому было воды подать и сюртук вычистить?

— Он уже вычищен! — ответила Юстина.

— Вычищен… вычищен… — брюзжал старик, — а кто его вычистил? Ты сама! Ну, хорошо ли это, чтобы благородная девица сюртуки чистила?.. На что это похоже?..

По губам Юстины промелькнула улыбка. Она в раздумье остановилась посредине комнаты.

— Когда я уйду, — сказала она, — вы опять начнете играть?

— Может быть, очень может быть… а что?

— Сегодня нельзя… Как позовут к обеду, нужно, чтобы вы были совсем одеты… Пожалуй, лучше будет, если я футляр на ключ запру.

— Ну-ну, не запирай… не запирай…

Но Юстина повернула уже маленький ключ, спрятала его в карман и вышла.

Другая комната, не особенно маленькая, очень чистая, с двумя кроватями и скромною, но приличною обстановкою, вот уже несколько лет служила обиталищем Марты и Юстины. Юстина остановилась у окна и медленно стала расчесывать густые черные волосы, в которые во время утренней прогулки вплелись зеленые иглы и молоденькие сосновые веточки. На Немане было тихо. Плоты проплыли, исчезли рыбачьи челны, лазурная гладь опустела, и лишь изредка над нею в ослепительном солнечном свете, стремительно кружась, проносились сверкающие, как атлас, чайки. Но вот откуда-то показалась маленькая лодка с двумя мужчинами.

Один из них сидел на дне лодки с наклоненною головой, точно с интересом присматривался к подводной растительности, которая вырывалась на поверхность множеством круглых листьев и цветами водяных лилий. Другой, высокий и статный, стоя разгребал веслом воду — от лодки бежали широко расходящиеся круги. Юстина заметила, что гребец, придержав весло, с минуту всматривался в дом, обращенный окнами к голубой реке. Потом, когда лодка пристала к противоположному берегу, гребец обернулся и бросил взгляд по тому же направлению, а затем с ловкостью горного оленя начал карабкаться на высокий песчаный берег. Время от времени он останавливался и поддерживал под руку товарища, который взбирался с большим трудом и частыми остановками. Первый из них был одет в короткую сермягу, окаймленную зеленым шнурком; на втором был длинный кафтан, а на голове, несмотря на жару, — большая баранья шапка. Вскоре оба исчезли за первыми деревьями, и тотчас из лесу послышался чистый, сильный мужской голос:

Ходит дивчина,
Бродит дивчина,
Лицо — маков цвет!
Стиснуты руки,
Взгляд полон муки —
Ей постыл белый свет!
Что ж ты тоскуешь,
Что ж ты горюешь,
Дивчина моя?

Голос певца мало-помалу стихал в отдалении, зато у опушки послышались новые голоса:

— Ay, ay! Гей, гей!

— Янек! Янек! Иди сюда! — кричал кто-то басом, а какой-то женский тонкий и острый голос затянул веселую плясовую песню:

Только услышу я вальс этот — снова
Я вспоминаю друга родного.

Песня оборвалась, и от самого неба до земли вместе с солнечным светом снова воцарилась ничем невозмутимая тишина.