В один из последних дней июля, когда еще часть хлеба стояла нескошенной на корчинских полях, Витольд и Юстина шли по дороге, ведущей из Богатыровичей в Корчин. Шли они быстро, разговаривали живо, — так живо и с таким интересом, что на щеках молодой девушки выступил горячий румянец, а ее глаза, грустные в обыкновенное время, теперь сияли радостью. Не останавливаясь и даже не уменьшая шага, она протянула руку своему спутнику.
— Спасибо, Видзя, от всей души спасибо, — сказала она с несвойственной ее горячностью. — Все, что ты сказал, глубоко меня тронуло. В последнее время и у меня в голове явились такие же мысли, только я не умела их так ясно выразить. Видишь ли, я женщина простая, неученая… но тем не менее сумела подметить в жизни кое-что важное наряду со множеством неважных вещей.
Она весело улыбнулась.
— Я страшно скучала и, может быть, от скуки пришла к тому, что ты знаешь гораздо лучше меня…
— А теперь не скучаешь?
Витольд искоса и лукаво посмотрел на нее.
Юстина отрицательно покачала головой.
— Нет, с некоторого времени не скучаю! Хотя, признаюсь тебе, и сама хорошенько не понимаю…
Она сразу умолкла.
— Чего не понимаешь?
Юстина с минуту колебалась и потом тихо ответила:
— Того, что чувствую, и того, что думаю…
— Недостаток подготовки, — заметил Витольд, но тотчас же весело прибавил: — Это, наверное, выяснится. Да и в самом деле, почему бы тебе не пойти новой дорогой?
Юстина еще более покраснела и прошептала:
— Не знаю… не знаю… может быть, я сама себя обманываю… боюсь…
— Чего? — нетерпеливо спросил Витольд.
Но она отвернулась в сторону и в смущении крепко сжала в руках пучок только что сорванных флоксов, посередине которых красовалась огромная пунцовая георгина.
— Не особенно изящный букет, — усмехнулся Витольд, глядя на ее цветы. — Во всяком случае, явление очень интересное, — что эти люди любят цветы! Даже прозаичная Эльжуся, которая за две недели до свадьбы считает, сколько штук скота у жениха, и думает о векселях, и та ухаживает за цветами в отцовском огороде…
Обращаясь к своей спутнице, он спросил:
— А ты, в самом деле, будешь на этой свадьбе?
— Непременно! — с живостью ответила Юстина.
— Подругой Эльжуси?
— Конечно.
— А твоим дружкой будет пан Казимир Ясмонт? Тебе придется вышить его инициалы на тонком платке и платок этот подарить ему взамен его миртового букета?.. Да?.. Ты, вероятно, помнишь это наизусть, как много и других вещей, которым научилась за последнее время. Вчера, например, когда панна Тереса со слезами сочувствия на глазах поздравляла тебя со сватовством Ружица, ты расхохоталась и сказала: «Вы свое дело знайте, а я свое!» Если б я не смотрел на тебя в это время, то подумал бы, что это говорит старуха Стажинская! Ты грубеешь, Юстина, явно грубеешь!
Он смеялся весело, громко и при этом ласково смотрел на Юстину.
— Правду мне говорила жена Фабиана Богатыровича, пее Гецолд, что ты научилась недурно жать?
Юстина, улыбаясь, показала ему обе руки с загрубевшими ладонями и следами свежих порезов.
— Целую неделю я жала по нескольку часов… Тяжелая это работа, но все-таки жать легче, чем…
— Чем что?
— Чем вечно и ежечасно твердить себе: «Увы, я только, только прах», прежде чем успеешь в прах рассыпаться! — горячо воскликнула Юстина.
— Браво! Ты совершенно права. Есть на свете люди, которые от таких мыслей действительно могут с отчаянья рассыпаться в прах, и ты, как видно, принадлежишь к их числу.
Он остановился на минуту и спросил, но уже совершенно серьезно:
— По силам ли тебе это будет? Юстина выпрямилась во весь рост.
— А разве я напоминаю тебе такое существо, которое вот-вот и готово вспорхнуть на небо?
Оба они разразились звонким смехом, несколько секунд вторя сверчкам, которые оглушительно громко трещали в придорожной траве. Тем временем они вышли к корчинскому амбару. Это была старая постройка, но благодаря каменным столбам и содержавшейся в исправности крыше она казалась крепкой и прочной.
— Надо сказать, — начал Витольд, — что отец изумительно поддерживает Корчин. Он работает, как вол, и день и ночь, только у вола нет таких беспокойств и тревог… Хорошо, что теперь я в состоянии хоть немного помочь ему. Вот и сегодня он посылал меня в поле к рабочим. Я возвращался домой, когда встретился с тобой в околице. Бедный, милый отец!..
Он вдруг остановился и точно прирос к земле, бледный, с нахмуренными бровями. Из-за амбара слышался громкий, грубый, сердитый крик Бенедикта. Слов нельзя было различить, но можно было догадаться, что кричащий сильно разгневан. Витольд поднял руку ко лбу.
— Как это мне больно! Боже мой, как это меня огорчает!..
Он чуть не бегом пустился дальше, совсем позабыв о своей спутнице.
Солнце зашло уже четверть часа тому назад и только оставило над занеманским бором широкую яркую полосу, которая залила верхушки деревьев и кровли Корчина красноватым светом. На дворе около конюшни, откуда открывался широкий вид на Неман, на багряном фоне заречных облаков вырисовалась наподобие черного силуэта фигура пана Бенедикта, высокого, грузного, усатого. Черты его сливались в отдалении, но руки энергично жестикулировали, а длинные усы тряслись от гнева. Напротив этого силуэта стоял другой, тоже черный на фоне облаков, но значительно ниже, с грубыми чертами лица и робко поникшей всклокоченной головой. Между ними стояла какая-то земледельческая машина, запряженная парой лошадей, меланхолически щипавших траву. Кучка людей у дверей конюшни с напряженным вниманием следила за разыгравшейся сценой.
— Что тут такое, отец? — спросил он, запыхавшись.
Веселое настроение, с каким он только что разговаривал с Юстиной, исчезло бесследно, но пан Бенедикт не обратил внимания на выражение лица сына. Отчаянным жестом, указывая на стоящего работника, он еще громче, чем прежде, закричал:
— Вот уж божеское наказание-то! Чистое несчастье! Тут совсем пропадешь с этими ослами, с этими негодяями! Жнею испортил! Недели не поработал, а уж испортил! Да знаешь ли ты, сколько мне пришлось ломать голову, прежде чем я собрался купить ее?.. Впрочем, что вам за дело, вам только бы шкуру драть с живого и с мертвого. Разве у вас есть сердце или совесть, ослы вы этакие, негодяи, мошенники?..
— Отец!.. — попробовал было перебить его Витольд.
Но Бенедикт не обращал ни на что внимания и продолжал громить мужика:
— Ты думаешь, это тебе даром пройдет? Жнею я пошлю чинить, а что возьмут в городе за починку, то вычту из твоего жалованья…
Приземистый мужичонка в первый раз поднял свою лохматую голову и впервые глухо проговорил:
— Не вычитайте, пане… чем же я с детьми жить буду?
— Небось, с голоду не подохнете! — крикнул Бенедикт. — Харчи месячные получаешь… крыша над головой не течет… я даже корову вам держать позволяю… Да хоть бы ты и голодным насиделся, я все-таки вычту, бог свидетель, вычту… тогда ты, скотина проклятая, научишься уважать чужую собственность.
— Отец! — громко заговорил Витольд (он успел уже осмотреть поломку). — Отец, мне знакомо это дело… В прошлом году там, где я жил летом, жнеи часто портились, а я присматривался, как их чинили. Эту можно будет поправить и дома… это займет немного времени… я сам поправлю. У Максима из жалованья вычитать ничего не нужно; это будет стоить сущие пустяки.
Он обратился к батраку, который мял в руках шапку, переминался с ноги на ногу и бормотал себе под нос что-то невнятное.
— Слушай, Максим, ты понимаешь, как эта жнея устроена и как с нею нужно обращаться? Конечно, не понимаешь, потому и сломал ее, что не понимаешь… Поди сюда, посмотри, послушай: я тебе сейчас все объясню и покажу…
Мягко, не спеша, подбирая простые и понятные выражения, Витольд говорил добрую четверть часа, объясняя значение каждой составной части машины. Батрак слушал сначала лениво, просто по необходимости, но через несколько минут нагнулся и начал разглядывать жнею со все возраставшим интересом. Он то кивал головой от удивления или в знак согласия, то тихо ворчал что-то, то притрагивался грубыми пальцами к разным частям жнеи.
— Ну, вот, видишь, — Витольд кончил свое объяснение и выпрямился: — ничего здесь мудреного нет, только обходиться с этой машиной нужно осторожно и со вниманием. Завтра мы с тобой встанем на рассвете, машину отвезем к кузнецу, а через час, через два ты с нею и в поле выедешь. Убытка никакого не будет ни тебе, ни нам…
При последних словах заросшее густой бородой лицо мужика прояснилось. Он наклонился, громко чмокнул Витольда в рукав сюртука и с довольной усмешкой громко сказал:
— Спасибо, панич! Дай бог вам здоровья!
Бенедикт с той минуты, когда его сын вмешался в дело, стоял в стороне мрачный, понурясь и молча, теребя, свой ус. Наконец работник удалился, и только тогда пан Корчинский поднял глаза на сына.
— Ты дал мне урок, как надо обходиться с людьми. Верно, теперь такие времена пришли, что яйца начинают курицу учить. Меня удивляет только одно: как это ты, сидя за своими книжками, научился так хорошо, так понятно разговаривать с мужиками?
— Если тебе это не нравится, — живо ответил Витольд, — то пеняй на самого себя. Когда я рос под твоим призором, да и после, когда приезжал на вакации, ты не запрещал мне сближаться с народом…
Бенедикт повернулся к дому и громко сказал:
— Я для самого себя палку приготовил. Ты теперь судишь своего отца по тем идиллическим образам, какие когда-то сложились в твоей детской голове…
— По идиллии! — торопливо перебил Витольд. — Уверяю тебя, что я смотрю на вещи очень трезво и что… в случае… самое большое мое желание, чтоб люди не обращались с людьми, как с бессмысленным скотом… что я говорю — со скотом!.. Как с чурбанами… потому что на белом свете есть такие чудаки, что и скотину жалеют.
Бенедикт пренебрежительно засмеялся.
— Когда ты сам хорошенько испробуешь свои силы в хозяйстве, тогда и узнаешь, какая разница между теорией и практикой, между действительностью и идиллией…
Витольд перебил его:
— Когда я буду, убежден, что теория моя никоим образом не может примириться с практикой, я пущу себе пулю в лоб, но от теории не отступлю никогда.
Бенедикт остановился, как вкопанный, и посмотрел на сына так, как будто увидал его на краю пропасти, но через минуту усмехнулся.
— Ребенок!.. Всякому смолоду кажется, что если он не станет звезд с неба хватать, то ему, кроме пули, ничего не остается, а там, глядишь, довольствуется вонючею сальной свечкой.
— Или, — возразил Витольд, — гибнет за свою звезду и, чтобы не чувствовать смрада сальных свечек, свой лоб под пулю подставляет… Ты хорошо знаешь такие примеры…
— Не знал, не знаю, и знать не хочу! — резко сказал Бенедикт.
— Дядя Андрей… — дрожащими губами начал Витольд.
Бенедикт опять остановился, как вкопанный.
— Тише! — сказал он сдавленным шопотом.
Он быстро, с тревогой осмотрелся вокруг, но вблизи никого не было.
На губах Витольда показалась болезненно-ироническая улыбка.
— Не бойся, отец, — медленно проговорил он, — никто не слыхал, что я с уважением упомянул имя твоего брата.
Лицо Бенедикта от седеющих волос до воротника рубахи вспыхнуло густым румянцем. Он смутился еще более, чем от упреков и унижений после сцены с паном Дажецким.
Отец и сын подходили к воротам, ведущим на панский двор. Бенедикт успокоился и заговорил более мягко:
— У всякого человека в молодости бывают свои мечты и теории, да в жизни-то они не осуществляются. Лбом стену не прошибешь, а те люди, за которых ты заступаешься, останутся все-таки лентяями и будут смотреть искоса, как их медом ни корми.
— Что же будет, если мы станем кормить их перцем? — усмехнулся Витольд.
— Да какой чорт собирается их кормить перцем? — с пробуждающимся неудовольствием пробормотал пан Корчинский.
— Прежде всего, — начал Витольд, — и прошедшее достаточно насыпало перцу в их горшки, а потом…
Он остановился, обернулся назад и указал пальцем на ряд изб рабочих.
— Ведь ты, конечно, не думаешь, что человеческая энергия и достоинство могут хорошо развиваться в этих закопченных, битком набитых лачугах? Несколько минут тому назад ты говорил, что у них есть кровля над головой, что они получают содержание… сверх тридцати рублей в год, из которых делаются вычеты при всякой неисправности… Действительно, такие условия могут сильно помогать их развитию и усердию, а также возникновению дружеских отношений между обеими сторонами.
— Ты красиво умеешь говорить, — раскипятился Бенедикт, — ну, так найди средства построить для них дворцы и кормить их страсбургскими пирогами, потому что я и сам дворца себе не выстроил и страсбургских пирогов никогда не ем. По одежке протягивай ножки. Когда с мелом в руках ты сам начнешь кроить материю, вымеривать, вытягивать так, чтоб конец с концом сошелся, когда у тебя порой от этого приятного занятия ум за разум зайдет, тогда ты и узнаешь, что значит практика вообще и условия нашей жизни — в особенности… да, нашей жизни!
Он горящими глазами посмотрел на сына.
— Мне хотелось бы, — тихо закончил он через минуту, — очень хотелось бы, чтоб, возвратившись домой по окончании курса, ты уже не нашел меня здесь… чтоб я в это время убрался туда… ну, да, именно туда, откуда люди не возвращаются… И мне лучше было бы, и тебе…
— Отец! — испуганным голосом вскрикнул Витольд. Но пан Корчинский ничего не хотел слышать.
— Да, да, гораздо лучше было бы!.. Если б ты хоть сколько-нибудь был привязан ко мне…
— Отец, ты не веришь мне!..
— Не верю. Никакой привязанности нет… Ну, так вот, если б я старый хрыч убрался восвояси, ты мог бы распоряжаться в Корчине по своему усмотрению, нарядил бы мужиков пастушками, лег бы с ними у сладко журчащего ручейка и начал бы играть на свирели.
Он закусил конец уса, сгорбился и тяжелыми поспешными шагами пошел по направлению к дому. Витольд стоял в воротах страшно взволнованный и решительно не знал, что ему делать.
Прошло несколько минут, прежде чем он успокоился и мог переступить порог дома. В столовой, за накрытым столом, уже сидело несколько человек. Тут были все свои, за исключением Кирло, который после ужина собирался уезжать домой. Пани Эмилия чувствовала себя хорошо и тоже вышла из своей комнаты. Возле хозяйки сидела Тереса, с левой рукой на перевязи (она страдала ревматизмом); в конце стола блаженно улыбавшийся Ожельский, стараясь получше разглядеть стоявшие на столе блюда, придвинулся к лампе, свет которой упал на его серебряные волосы; рядом с ним очень прямо сидела хорошенькая, болезненная Леоня, а Кирло, приняв из рук хозяина рюмку водки, все так же умильно улыбался и, сверкая белоснежной, туго накрахмаленной манишкой, с такой поспешностью занял место против Юстины, словно боялся, чтобы его кто-нибудь не опередил.
С некоторого времени Кирло относился к Юстине с почтительностью, граничившей с подобострастием; шутки и издевательства над паном Ожельским давным-давно были оставлены. Теперь, завязав салфетку вокруг шеи, он ухитрялся в одно и то же время и есть и занимать не особенно оживленное общество. Он говорил о Ружице. Вообще он говорил о родственнике своей жены часто и с особым удовольствием, видимо гордясь таким родством. Впрочем, он и сам не скрывал, что гордится. Теперь же он преследовал совсем другую цель.
— Уверяю вас, — трещал он, — что если бы перерезать у него какую-нибудь жилу, оттуда потекла бы кровь такая голубая… как, например… как, например, неманская вода в погожий день.
Тереса потихоньку захихикала.
— Вы вечно шутите! Кто же видал когда-нибудь голубую кровь?
— Так, моя милая, говорят о хороших, старых родах, — ласково объяснила пани Эмилия.
— Прекрасное сравнение!.. — проворчал Бенедикт. — Голубая ли у него кровь, не голубая — это все равно, но что воды в ней много, это — верно.
Витольд поднял глаза и долго смотрел на суровое, морщинистое лицо отца, наклонившегося над тарелкой.
— Но все-таки, уважаемый пан Бенидикт, весьма приятно происходить из такого рода. Правда, титула у него никакого нет, он не князь, не граф… но такая дворянская фамилия, как Ружиц, стоит любой графской или даже княжеской. А какое родство!.. С самыми лучшими фамилиями… родная тетка за князем…
Он посмотрел своими блестящими глазками на Юстину и, заметив, что ей нужно соли, поспешно, с любезной улыбкой подвинул солонку. Затем, наложив себе из блюда, омлет с вареньем, продолжал:
— Странный малый этот Теофиль! Отца потерял на двадцать втором году… мать еще жива, в Риме грехи замаливает… Ну да, так вот он на двадцать втором году остался сиротой и получил в наследство… так, пустяки, вздор… ни больше, ни меньше, господа, как миллион рублей, всего-навсего один миллион рублишек…
— О, боже! — простонала Тереса.
Ожельский прищелкнул языком.
— Недурное состояние… недурное… Хорошо иметь хотя бы… хотя бы десятую часть этого!
— Еще бы! Конечно! — подхватил Кирло. — Десятую часть! Да ведь это сто тысяч!.. Что же вы яичницы? Позвольте мне передать вам…
И пан Кирло со слабым оттенком прежней шутливости подал отцу Юстины блюдо.
— Теперь, — продолжал он, — на тридцать первом году жизни Теофиль обладает только тремя стами тысяч рублей, потому что Воловщина, на самый худой конец, даже при теперешних дурных обстоятельствах, стоит никак не меньше трехсот тысяч. В восемь или девять лет ухлопал семьсот тысяч, а? Как это вам покажется? Хорош мальчик?
Пан Кирло засмеялся добродушным смехом и обвел взором всех присутствующих. Колоссальность приведенных им цифр приводила в восторг владельца маленькой Ольшинки. Он с видом знатока прихлебнул из стакана дешевого французского вина, которое на корчинском столе появлялось только при гостях, и начал распространяться о способах, при помощи которых Теофиль прожил семьсот тысяч. Собственно говоря, это было повторение тех сплетен, которые ходили по околотку о жизни Ружица, — сплетен, которые приводили в смущение скромных местных жителей, напоминая им Содом, Вавилон и тому подобные нечестивые города. Легче было сосчитать то, чего не говорили о Ружице, чем-то, что о нем говорилось и что теперь широким потоком лилось из уст пана Кирло. Виллы в окрестностях Вены и Флоренции, отели на парижских бульварах, игра в рулетку, знакомство со знаменитыми представительницами полусвета, пари и дуэли, удостоившиеся попасть на столбцы газет… Сколько в этом было правды и сколько преувеличения, трудно было решить; вероятнее всего, преувеличения было больше, но и правды не мало.
Сидевшие за корчинским столом знали большую часть этих историй, но выслушивали их в десятый раз не без интереса. За исключением пана Бенедикта, который еще ниже наклонился над своей тарелкой, и грустного, бледного Витольда, все остальные не спускали глаз с Юстины. Кирло, заметив движение Юстины, поспешно и с изысканной любезностью налил воды в ее стакан и начал описывать красоты Воловщины.
— Дворец небольшой, но очаровательный. Правда, он теперь заброшен, но если его отделать, подновить, то он, ей-богу, может удовлетворить и самый прихотливый вкус…
Кирло поцеловал кончики пальцев, а Ожельский (он когда-то проезжал через Воловщину и дворец видел), набив рот омлетом, причмокнул губами.
— Прелесть дворец… прелесть! — закричал он и очертил пальцем в воздухе какую-то замысловатую фигуру. — Башенки, балконы, лабиринты… как посмотришь на него с дороги, так невольно подумаешь, что все это вот-вот рухнет!
— Нет, не рухнет. Дворец не рухнет, его обновят, отделают, когда этого захочет его владелец… а захочет он тогда, когда вздумает жениться. Но это не важно, а важно вот что: при Воловщине восемь фольварков (земля превосходнейшая!), а в этих фольварках чего-чего только нет: и леса, и пруды, и огороды, и мельницы, два водочных завода; когда-то была какая-то фабрика, и хотя она теперь стоит, но может опять пойти в ход и приносить большую прибыль, — одним словом, там все пришло в упадок, заброшено, но может подняться, если только Теофиль захочет, а захочет он, наверное, лишь тогда, когда женится; умная и энергичная жена приохотит его к хозяйству, а ласками и тактом задержит избалованную пташку в гнездышке.
Так говорил Кирло и то шутливо, то с искренним восхищением посматривал на Юстину. Его пронырливые сладкие глазки точно говорили: «Ты достойна уважения за одно то, что сумела привлечь к себе его внимание, а когда великое, дивное счастье, которое я предсказываю, осенит тебя, попомни заслуги твоего слуги и раба!» Да и все другие, за исключением пана Бенедикта и Витольда, смотрели на Юстину, все невольно думали: «Вот счастье-то непомерное! Просто господь посылает свою милость бедной девушке!» Пани Эмилия даже попыталась выразить эту мысль словами:
— Женщина, которую пан Ружиц захочет взять в жены, должна будет гордиться такой честью… Род прекрасный, состояние…
— Ах, а какое сердце! — воскликнула Тереса.
— А дворец! Ах, мама, дворец! Это лучше всего! — затрещала, подскакивая на месте, Леоня, которая несколько дней тому назад так горячо и так напрасно умоляла отца купить новую мебель для корчинской гостиной.
Юстина молчала в течение всего ужина. Непосредственно с ней никто не заговаривал, и она не могла ни принять, ни оттолкнуть обращенных к ней взглядов, намеков и усмешек. Время от времени она поднимала глаза, и всякий раз они вспыхивали обидой. Ее полные губы, пурпурные, словно вишни, складывались в презрительную, гордую улыбку. Странное дело! Все то, что другим казалось желанным и хорошим, было ей противно, возбуждало ее негодование. Все хорошо знали, что отличительной чертой ее характера была гордость, но гордая женщина и должна была удовлетвориться своей блестящей победой, считать себя счастливой ввиду раскрывающейся перед ней блестящей перспективы.
Бенедикт, который по своему обыкновению ел много и долго и ограничивался только самыми короткими замечаниями, понимал отлично, что все, о чем говорилось за столом, относится к Юстине. Когда он в первый раз услыхал от обрадованной и восхищенной пани Эмилии о намерениях Ружица, то и сам порадовался.
— Дай бог, — сказал он, — дай бог! Для бедной девушки это блестящая партия. Вот уж трудно было предполагать!
Больше пан Бенедикт и не думал об этом. Искренно желая добра своей родственнице, он не имел ни времени, ни охоты помогать ей в осуществлении ее планов. Прежде ему приходило в голову, что, в случае выхода Юстины замуж, ему придется выплатить принадлежащие ей пять тысяч, что для пана Бенедикта было бы вовсе не легко, но раз она выйдет за Ружица, то, очевидно, владелец Воловщины не станет требовать немедленной уплаты такой ничтожной суммы. Пан Бенедикт считал это дело решенным, но слова Кирло, в которых слышалось благоговение перед богатством, до некоторой степени раздражали его. Впрочем, Кирло всегда его злил.
Пан Корчинский утер усы салфеткой, облокотился на стол и проговорил:
— Все это очень хорошо, и я не хочу отнимать от пана Ружица его достоинства. Человек он молодой, может одуматься… говорят, да я и сам заметил это, что у него и ум есть и доброе сердце. Но его прошлое я отнюдь не могу одобрить. Столько денег истратить на карты да на любовниц — дело нехорошее. Так только бездельники делают, шальные.
— Бенедикт! — тихо простонала пани Эмилия.
— Именно, именно, — не обращая внимания на жену, энергически подтвердил пан Бенедикт. — Притом во всю свою жизнь палец о палец не ударить, как эти господчики, — тоже, говоря правду, свинство. Человек, который ест хлеб и ничего не делает, — голубая ли в нем кровь течет, серая ли, красная, — просто дармоед и ничего больше… И если он ест трюфели, а для народа, который ему эти трюфели доставляет, сделать ничего не хочет, — ну, тогда это уж какой-то…
Пан Бенедикт спохватился, подумал немного и уже более мягким голосом закончил:
— Все это говорится, конечно, не о пане Ружице… я никого не хочу обижать… может быть, он и прекраснейший человек… только богатство, которое порождает такие плоды…
Он хотел удержать слово, которое готово было сорваться с его языка, но тщетно.
— Эти большие состояния, чтобы чорт их побрал!..
Пан Корчинский отодвинул стул и встал.
— Бенедикт! — тихо простонала пани Эмилия, — я не хочу… о, боже мой… я не могу слышать такие выражения… подобные мнения о таком человеке… не могу… я…
Она хотела, было встать со стула, но не могла. Ноги подкашивались под ней, горло сдавили судороги.
— Что такое? — с удивлением спросил Бенедикт. — Что случилось?
Но Кирло уже подскочил к хозяйке дома и с заботливым состраданием взял ее под руку, а под другую руку ее подхватила Тереса. Так они втроем прошли через всю столовую, а Бенедикт застыл, как вкопанный, уставясь им вслед.
— Во имя отца и сына… чем я ее обидел? Опять расхворается, чего доброго.
В эту минуту кто-то схватил его руку и прильнул к ней горячими губами.
— Отец, — тихо сказал Витольд, — поцелуй меня… прошу тебя.
Что-то нежное, мягкое мелькнуло в печальных глазах Бенедикта, хотя он сурово нахмурил брови.
— Уже, не за то ли, что я угодил тебе, выбранив этого лежебоку, ты готов простить мне мои вины?
Витольд, не выпуская из своих рук руку отца, повторил:
— Отец, поцелуй меня!
Пан Бенедикт крепко поцеловал покорно наклонившуюся к нему голову юноши. На губах его мелькнула улыбка, но безрадостная, почти горькая.
— Голова у тебя горячая, — заметил он.
Но Витольд, кажется, не слыхал этого двусмысленного замечания. Со словами, которые пан Бенедикт произнес за ужином, и с отцовским поцелуем к нему вернулась обычная живость и веселость. Он ухватил Марту, которая прятала в буфет недопитые бутылки, закружил ее вокруг себя, потом, под смех, брань и кашель старой девы, подскочил к стоявшей у окна Юстине.
— Знаешь, Юстина, — заговорил он быстро, сверкая глазами и стуча кулаком по ладони, — этот Кирло не что иное, как паразит, лизоблюд, шут, раб золотого тельца, плезиозавр, мастодонт, допотопный зверь! Если бы я мог, то подобных людей одной рукой взял бы так… за волосы, а другой за горло — и трах… голову на сторону!
Юстина расхохоталась.
— Попробуй произвести этот опыт над цыпленком, — сказала она, — тогда я поверю, что ты можешь сделать то же и с паном Кирло.
— Честное слово! — еще более кипятился студент. — Ведь это, милая моя, позор для всего живущего! Если б не такие, как он, человечество шагнуло бы далеко, далеко… А нас это не может не интересовать… Ты, может быть, не понимаешь, Юстина, как нам дорога идея… идея, человеческое достоинство, свобода… Я за это в огонь бы прыгнул, от родного отца мог бы от…
Он не договорил, сдержался и пристально посмотрел Юстине прямо в глаза.
— Послушай, ты, в самом деле, пойдешь замуж за это дырявое сито?
Юстина снова засмеялась.
— Ты так выражаешься, Витольд…
— Знаешь отлично, о ком я говорю… Ну, за этого вылощенного франта, если посватается, пойдешь?
Девушка пожала плечами.
— Милый мой, — медленно ответила она, — разве я могу оттолкнуть от себя такое великое неожиданное счастье… такую честь и благодеяние? Подумай сам, возможно ли это?
Витольду казалось, что в ее словах слышится насмешка, но лицо Юстины было серьезно, даже сурово, глаза светились необычным светом.
Он махнул рукой.
— Э! Ну, тебя! С женщинами ни в чем нельзя быть уверенным! Как будто ты девушка рассудительная, а что у тебя в голове, — разве я знаю? Вас воспитывают бушменками, и вы все на свете готовы отдать за то, чтобы вас получше татуировали. Но прежде чем ты сделаешься большой барыней, пойдешь к Эльжусе на свадьбу, а?.. Марыня там тоже будет. Я думаю, пани Кирло согласится отпустить Марыню под надзором тети Марты, а тетю я уж сам берусь уговорить…
В это время над ухом Витольда раздался тоненький, почти детский голосок:
— Видзя, и меня возьмите на свадьбу… Зося столько мне о ней наговорила. Она родственница жениха… Говорит, танцовать будут… и я хочу танцовать!
— С величайшей охотой! — закричал Витольд. — Хоть раз в Корчине увидишь что-нибудь, кроме дома и сада.
— Не насмехайся, Видзя, — жаловалась девочка, надувая бледные губки: — мне так скучно… скучно постоянно сидеть у мамы в будуаре или ходить по одним и тем же аллеям…
— Скажите! — немного насмешливо улыбнулся Витольд. — От земли два вершка, а уже скучает! Уж не начинаешь ли и ты страдать расстройством нервов, моя… будущая бушменка?
Девочка не переставала жаловаться:
— Ну, да, да! Голова у меня часто болит! Веришь ли, Видзя, я предпочла бы лучше поскорей возвратиться в пансион: там хоть, по крайней мере, разнообразия больше… А все мое удовольствие здесь заключалось в том, что я тете Марте туфли вышила…
Ее бледное, малокровное личико расцвело улыбкой детской, беззаботной радости.
— Чудесные туфли! — повторила она. — Завтра отдам тете. Вот она обрадуется!
Девочка захлопала в ладоши, подскочила, обняла брата и снова начала умолять его жалобным голосом:
— Возьми меня, Видзя, на эту свадьбу… мне потанцовать хочется… Зося говорит, что там будет весело… она себе такое красивое платье готовит!..
Витольд задумался.
— Нужно просить мамашу…
— Попроси, милый!
— А сама ты, отчего не хочешь?
Девочка испуганно посмотрела на него.
— Я боюсь… не могу… мама огорчится и опять расхворается… Она всегда бывает больна, когда ей что-нибудь не понравится… Тебе легче попросить, ты умнее меня.
Спустя час Марта с треском отворила дверь своей комнаты и закричала Юстине с порога:
— Фокусы! Честное слово, арабские фокусы! На свадьбу с ними идти! Ластится, обнимает, целует, просит… «Пойдем, тетя, с нами к Богатыровичам на свадьбу, пойдем!» И смех и грех! Что этому мальчику в голову взбрело? Старые кости по свадьбам таскать! Вечный смех! А что я на этой свадьбе делать буду? На что я там нужна? Тьфу ты, напасть, какая! Пристанет этот Видзя и не отвяжется! Уф! Не могу!..
Марта, как ураган, носилась взад и вперед от кровати к шкафу. Трудно было сказать, какое чувство преобладало в ней в настоящую минуту, потому что старая дева то смеялась, то бранилась, то с досадой махала руками…
Юстина оставила свое шитье и ласково посмотрела на Марту.
— Конечно, вы пойдете с нами, — с поддельной серьезностью сказала она.
— Вечный смех! — начала горячиться Марта. — Зачем мне итти туда? Почему? Что я там забыла?
— Прежде всего, потому, что вы ни в чем не можете отказать Витольду, а во-вторых, эти люди — ваши старые знакомые.
Марта, как вкопанная, остановилась посредине комнаты. Ее черные глаза сверкнули, было, во тотчас же и погасли. Она опять заворчала, но уже гораздо тише:
— Старые знакомые! Это правда… и когда-то хорошие знакомые!.. Да когда, это было? Наконец, и продолжалось недолго… А теперь… Зачем? Затем разве, чтобы людей пугать? Явиться, как привидение с того света? Старые знакомые! Но вот вопрос: узнают ли они меня теперь? Да и я сама… узнаю ли я их? Вечное горе!..
Затихшая, грустная, она села против Юстины, по другую сторону стола, и, не спуская с нее глаз, в которых виднелись и горе, и смущение, как-то робко спросила:
— Как же это было? Откуда взялось? Зачем сегодня, скажи, прибегала дочь Фабиана и куда вы вместе умчались, как угорелые? И Витольд с вами был? Ничего не понимаю! Да что вы — в мужиков, что ли, обратиться хотите?
Дело было так: в этот день, еще задолго до захода солнца, когда Юстина после двухчасового аккомпанирования отцу пришла к себе в комнату и, не зная, что делать, бесцельно глядела в окно, дверь отворилась, и на пороге показалась Эльжуся в праздничном платье цвета бордо. Эльжуся остановилась, выпрямила свой крепкий стан, еще выше подняла вздернутый нос и заговорила:
— Принимают или не принимают? Если принимают, то добрый вечер, а не принимают — будьте здоровы! Очень хорошо. Я пришла пригласить вас на свежий мед…
Юстина пододвинула ей стул. Гостья уселась и затрещала:
— Этот лежебок Юлек спорил со мной, что у меня не хватит смелости явиться на панский двор, советовал мне итти в кухню и спросить, можно ли видеть панну?.. Ну, да я не такая! Что я — дворняжка, что ли, чтобы по кухням шляться? Очень хорошо. Пошла я себе прямой дорогой, через двор в сени, а тут уж и не знаю, куда итти, направо или налево?
На счастье в сени пришла Марта, сердитая-пресердитая, но Эльжуся вовсе ее не испугалась, да и чего было ей пугаться? Ведь она не воровать пришла. Очень хорошо. Да если б и самого пана Корчинского встретила, и тогда бы не испугалась, хотя он и аристократ. Он сам по себе, а она сама по себе. Живет она у родного, отца, чужого хлеба не ест, и никто не имеет права ни кричать на нее, ни издеваться над ней. Она боится только одного бога, после бога, — отца, а больше на всем свете нет ни одного человека, которого бы она боялась.
Эльжуся с любопытством оглянулась вокруг.
— Ничего особенного, — заметила она. — В нашей светлице, пожалуй, даже и лучше. Внизу, правда, покои хорошие, но и то уж не бог знает какие, разве только что полы светятся как зеркало. Да что ж мудреного, что у короля жена красавица! Очень хорошо.
Если сказать правду, да и то под величайшим секретом, отец приказал ей сходить на панский двор и попробовать пригласить панну Юстину к себе в хату. «Иди, как будто бы на мед попроси!» Очень хорошо. Кто вместе с нами работал, тот пусть и отдохнет с нами; кто нашей горечи отведал, тот пусть и нашего сладкого отведает. Но она знает хорошо, что собственно нужно ее отцу. Она засмеялась.
— Отец такой гордый, что и вынести не может, как это вы у соседей бывали, а у него нет. Сказать этого он никому не скажет, но я знаю, что у него кошки на сердце скребут. К тому же и с процессом у него разные неприятности. Я слышала, в городе адвокат апелляцию или какую-то там бумагу подал не во время, и что теперь все дело пропадает… Может быть, отец-то думает помириться с паном Корчинским и хочет, чтоб кто-нибудь замолвил за него доброе слово.
Но и тут еще не конец. Эльжуся снова захохотала, покраснела, на минуту опустила глаза и потом сразу выпалила:
— А больше всего отцу хотелось бы, чтоб вы и пан Витольд осчастливили нас, пожаловали бы ко мне на свадьбу.
На обратном пути в околицу Эльжуся сообщила Юстине, что жених вместе со сватом уже приехали. Сват — пан Стажинский, отчим Яна. И жениха Юстина скоро увидит.
— Молоденький такой, милый, а уж тихий, словно барашек.
По тону Эльжуси было видно, что она в восторге от своего жениха, что, впрочем, не мешало ей интересоваться и практическою стороной замужества. Ей было очень приятно, что у Францишка Ясмонта хорошие лошади, шесть коров и порядочный луг. Если бы отец мог выплатить все приданое наличными! Но где уж там! Половину только выплатит, а на остальную половину вексель. Деньги какие были, всё ушли на процесс с паном Корчинским, а теперь вот… Чтоб провалиться всем этим процессам!
Когда они входили в усадьбу Фабиана, солнце разостлало по траве золотистый ковер и наполнило множеством таинственных скользящих светлых пятен фруктовый сад, в котором стояло несколько старых ульев, жужжали пчелы и наперебой распевали щеглы. Позади сада, за полоской поспевшего овса, тянулись гряды овощей, обсаженные кустиками флоксов и красными георгинами, горевшими на солнце. Домик Фабиана, выходивший крылечком во двор, стоял под серебристыми тополями, и с их плакучих ветвей на крышу и одиноко торчавшую трубу, казалось, непрерывно струился дождь серебряных капель. Все тут было почти такое же, как у Анзельма и Яна, только гораздо тесней и бедней. Ульи были некрашеные, старинного образца, амбар небольшой, заросший вокруг целым лесом бурьяна, стены дома от старости покосились, крыша, местами заплатанная желтой соломой, кое-где зеленела мхом. Из фруктовых деревьев, не считая сливовой рощи, осталось лишь несколько груш и яблонь, да и те одичали и захирели.
С лавки, стоявшей у стены дома под тенью серебристых тополей, встали, завидев приближавшуюся гостью, двое людей и очень важно, с соблюдением собственного достоинства, сделали несколько шагов. Мужчина со щетинистыми усами и пронырливыми глазками снял шапку; женщина, худощавая, болезненная, в короткой юбке и допотопной мантилье с развевающимися концами, так жеманно улыбалась, как будто бы собиралась танцовать менуэт. На тропинке между свеклой и репой Фабиан громко поцеловал руку Юстине и заговорил:
— Я весьма счастлив, что, наконец, удостоился чести, которую вы так часто оказывали нашим соседям. Хотя они и немного богаче меня, но и я сам себе господин и в зависимости ни от кого не состою. Прошу вас пожаловать… покорнейше прошу!
Жена Фабиана, сложивши губы сердечком, низко присела и в протянутую руку Юстины всунула свою костлявую руку, загрубевшую от полевой работы. Она употребляла все усилия, чтобы казаться выше окружающей ее обстановки.
— Прошу, покорнейше прошу! — вторила она вслед мужу и сталкивала ногой, обутой в грубый башмак, ветки с тропинки, по которой шла Юстина. — Сор у нас, — Объясняла она, — как всегда бывает при маленьком хозяйстве… Вы к этому, конечно, не привыкли, да и я когда-то не так жила, не то видела. Отец мой, пан Гецолд, когда-то сам имение арендовал. Потом ему не посчастливилось: то пожар, то падеж скота… делать нечего, пошел в управляющие.
Она вздохнула.
— Даже и теперь мой родной племянник, Юзеф Гецолд, имение в аренде держит, — может быть, вы слышали? — недалеко от Корчина, а другой Гецолд в конторе.
— У тебя в голове все только Гецолды да Гецолды! — перебил ее муж. — Пора было бы почетной гостье представить нашего будущего зятя. Франусь! Пан Францишек! Прошу пожаловать сюда.
С длинной лавки встали еще двое людей, из которых один отличался довольно странною наружностью. Высокий, прямой, в зеленом сюртуке травяного цвета, с красным добродушным, смеющимся лицом, он походил на ровно остриженный куст пиона с цветком наверху. Другой — был парень лет двадцати двух, низенький, худощавый, некрасивый, загорелый, видимо, глуповатый, но очень тихий.
— Пан Стажинский из Стажин, отчим Яна… А это жених Эльжуси, Францишек Ясмонт, — отрекомендовал Фабиан.
Эльжуся, которая все время шла молча, теперь выскочила из-за спины отца и воскликнула:
— Господи! Это пан Стажинский! Очень хорошо! А я думала, что под нашим окном в одну ночь вырос куст пиона!
Стажинский окинул взглядом свой сюртук и засмеялся низким басом, но так сердечно, что его маленькие глазки наполнились слезами.
— А это меня моя хозяйка так нарядила, — заговорил он, не переставая смеяться. — Соткала сукно и приказала выкрасить в зеленую краску. Я ей говорю: «Что ты, баба, с ума, что ли, спятила?» — а она на своем уперлась: «После, — говорит, — сам поблагодаришь меня, потому что зеленый цвет самый лучший, — надежду означает»… Что тут делать? Старуха, а в голове мысли глупые. Впрочем, что человек ни наденет, — все равно, был бы сыт да здоров.
Эльжуся наклонилась к уху Юстины.
— Поглядеть на него, кажется добрый, а на самом деле такой скряга, что боже упаси… куска лишнего не съест, всю семью впроголодь держит, а у самого сундук битком набит бумажками…
Однако толщина и цвет лица Стажинского свидетельствовали о том, что он съедал не один лишний кусок.
Перед лавкой на небольшом табурете стояла миска со свежим янтарным медом, лежал каравай ржаного хлеба и широкий нож с костяной ручкой.
Эльжуся немедленно по приходе домой сняла башмаки и теперь босиком бегала по двору, отдавая жениху различные приказания.
— Пан Францишек! Принесите стул для панны Юстины.
Парень со всех ног бросился к хате. Фабиан принялся резать хлеб; на нижней корке каравая так же, как у Анзельма, явственно отпечатался рисунок кленовых или липовых листьев.
Несколько минут царило неловкое молчание, прерываемое только восклицаниями Эльжуси, которая посылала жениха то за блюдцем для панны Юстины, то за ложкой, то приказывала прогнать подальше собаку. Эльжуся вела себя непринужденно, говорила тоном, не допускающим возражения, показывала белые зубы и задирала кверху и без того вздернутый нос. Жених, молчаливый, покорный, неловкий от смущения, беспрекословно исполнял все приказания Эльжуси, и всякий раз как взглядывал на нее, от любви или от удивления с минуту стоял столбом, широко разинув рот. Меду он еще и не попробовал, так муштровала и гоняла его Эльжуся. Зато все остальные по очереди брали нож с костяным черенком, накладывали им мед на хлеб и, откусив кусок, откладывали свой ломоть на стол и не спеша, скрестив руки на груди или опустив на колени, пережевывали.
Жена Фабиана тягуче рассказывала о пасеке, которая когда-то была у отца ее, Гецолда, когда он был арендатором.
— Как день после ночи приходит, а ночь после дня, — причитала она, — так и я… ведь от какого хозяйства на эту бедность пошла; как трудолюбивая пчела, всю жизнь проработала, и вот… чего дождалась!..
— Экая ворчунья, прости господи! — всердцах перебил ее Фабиан, — всякий разговор на нытье сведет. Уж известно: кривое колесо всех больше скрипит!
Стажинский расхохотался так, что у него слезы на глаза выступили. А Фабиан вдруг уставился на тропинку, ведущую к воротам, поднялся со скамьи и, подбоченясь, выпрямился.
На лице его изобразилось великое удовольствие, румяные щеки его дрогнули и зашевелились жесткие усы.
— Счастливый день выдался нам! — громко заговорил он. — Второго почетного гостя бог посылает!
Вторым гостем был Витольд, который долгое время, никем не замеченный, наблюдал за группой людей, сидевших у стены дома, и теперь вошел в ворота. Черный Марс бежал за ним в нескольких шагах. Протягивая руку хозяину, молодой Корчинский извинялся, что привел с собой собаку, но Фабиан, отвешивая поклоны и рассыпаясь в самых отборных любезностях, и слушать ничего не хотел.
— Ничего, ничего! Милости просим… милости просим вместе с собачкой… Кому она помешает? Кто господина любит, тот и собаку его приласкает. Добрый пес лучше злого человека.
Он принялся гладить по спине ластившуюся собаку, а жена его поднялась навстречу гостю в развевающейся мантилье и жеманно поклонилась ему, пустив в ход все свои самые изящные ужимки. Но ничто не могло осчастливить ее больше, чем вопрос о здоровье, с которым к ней обратился Витольд. В нем она, прежде всего, усмотрела знак особого уважения к себе, а затем — это была вода на ее мельницу. Улыбаясь от радости, но жалобным тоном она начала:
— Скриплю, скриплю понемножку, да это ничего: скрипучее дерево, говорят, дольше живет! А с вами, сударь, мы ведь не первый день знакомы… вы еще вот таким маленьким бывало бегали к нам, да и потом, когда с ученья приезжали к папаше с мамашей, не забывали нас… Вам-то, сударь, известно, отчего я тут захирела… Как вол работала, воду на гору таскала… вот эта вода, что кровью, нам достается, и загубила мое здоровье… да и не затем я родилась… не к тому была приучена… вы, я думаю, помните, что по отцу-то я Гецолд, того Гецолда дочь, который аренду держал… Сынок моего брата и сейчас землю арендует, а другой в конторе…
— Ишь, замолола баба! — буркнул Фабиан и, перебив речь своей жены, принялся расспрашивать гостя о корчинских хлебах.
Стажинский, который тоже знал с детства молодого Корчинского, вмешавшись в разговор, стал пространно рассуждать о хозяйстве, урожаях и разных видах почвы в этих краях, то и дело прерывая собеседников гулкими раскатами добродушного хохота.
Между тем Эльжуся, зайдя за угол дома со своим женихом, кормила его с ложечки медом, а он после каждого глотка, громко причмокивая, целовал ее красную руку.
— А вы бы, пан Францишек, чмокать-то перестали да поговорили бы со мной по-человечески, — скомандовала Эльжуся.
Он покорно, как автомат, тотчас перестал чмокать, и они зашептались, а вернее сказать, она шептала, а он ей смиренно поддакивал.
В это время у забора, разделявшего усадьбу Фабиана и Анзельма, что-то зашелестело. То Антолька перелезла через забор, явившись тем путем, каким навещала ее соседка, с той лишь разницей, что Эльжуся шлепалась, как пухлая клецка, а стройная, легкая Антолька слетела, как перышко. Она была в своем обычном платье, потому что день был будничный, и только в семействе Фабиана, по случаю посещения жениха, все разрядились по-праздничному.
— Ах, боже мой, боже! — закричала она, увидав Юстину. — Вот Ян будет жалеть, что его дома сегодня не было! За сеном поехал… за две мили…
Наивное восклицание девочки заставило вспыхнуть Юстину, которой в это время хозяйка рассказывала о наилучших способах моченья и сушенья льна, за этим интересным разговором совсем позабыв о Гецолдах. Витольд нагнулся к уху кузины:
— Ты, почему так покраснела? — лукаво поддразнил он ее.
Антолька, оробев при виде такого множества людей, медленно приближалась. О, эта бы, наверное, не сумела муштровать жениха, как Эльжуся, и так им командовать! Она была пуглива, нежна и удивительно изящна. Но и молодой человек, чей канифасовый сюртук великолепного канареечного цвета в эту минуту мелькнул в воротах усадьбы, наверное, никому бы не позволил распоряжаться собой! Он ездил за сеном на луг, который арендовал вместе с соседями, но успел уже вернуться и, надев канареечный сюртук, поспешил туда, куда влекло его сердце. Вероятно, он еще по дороге заметил свою возлюбленную, когда она перепрыгивала через забор к соседям. Он смело шел размашистым шагом, гордясь закрученными кверху усами и подстриженной клинышком бородкой, но, дойдя до фруктового сада, спрятался за дерево, и вдруг на всю усадьбу раздались звонкие трели, поразительно похожие на пение соловья.
— Иисусе! — воскликнула Антолька.
Вероятно, впервые в мире соловьиные трели так испугали молодую девушку. Она не слыхала, как подошел Михал, и очень встревожилась, как бы не показалось соседям, что они сговорились одновременно прийти сюда.
— Тиу, тиу, тиу… ля… ля… ля… ля… — заливался в саду соловей.
Стажинский покатывался со смеху, жена Фабиана хихикала, Эльжуся смеялась во все горло, а жених ей старательно вторил. Наконец канареечный франт вынырнул из сада, а смущенная Антолька, притворяясь сердитой, крикнула:
— Вы бог весть что вытворяете, а лучше бы сказали, скоро ли приедет Янек?
Михал ответил, что Янек заночует на лугу, потому что еще не все сено убрал.
Витольд, нагнувшись к кузине, снова ее поддразнил:
— Ты чего приуныла, Юстина?
Перед тем она весело разговаривала с девушками, но, услышав ответ Михала, сразу замолкла. Юстина снова вспыхнула и, задумавшись, долго смотрела на сапежанку, широко раскинувшуюся по другую сторону ограды. Фабиан расспрашивал соседа о своем Адасе, который тоже убирал сено на дальнем, взятом в аренду лугу и, по сведениям Михала, так же, как Ян, едва успеет завтра вернуться. Он, Михал, раньше всех управился с покосом. Зато уж так намахался, что у него и сейчас еще поясницу ломит. Да что поделаешь? Кто торопится, тому не терпится! При последних словах он взглянул на Антольку и щеголеватым жестом поправил на шее лазоревый платок, который, несмотря на ломоту в пояснице, все же не забыл повязать.
Вокруг табурета, на котором стояла чашка, наполнившаяся теперь мухами, завязался шумный разговор; громче всего раздавались жалобы на нехватку лугов и пастбищ. Шутка ли сказать: за две мили ездить за сеном, да добро бы еще на свой, а то на арендованный луг! Они уже и клевер стали сеять и в полях каждый клочок, где только можно, под траву стараются отвести, а в кормах по-прежнему терпят жестокую нужду. Да, впрочем, не одна эта у них беда. Лицо Фабиана омрачилось и покрылось множеством морщин. Мало-помалу он утратил обычную свою самоуверенность и с мрачной горечью заговорил:
— Как будто я и к рюмочке не прикладываюсь и собак по дорогам не гоняю, да что толку? Одно только, что еще душа держится в теле, а вот новую хату и то не на что строить…
— Им-то хорошо! — кивнул он на усадьбу Анзельма. — Земли больше двадцати десятин, а живут втроем… А у меня и двадцати десятин нет и пять человек детей. Куда я своих сыновей дену, когда все вырастут да жениться захотят? Прежде ходили на сторону подрабатывать, а сейчас и насчет этого плохо. С арендой, если б у кого и были средства, тоже плохо: на большой луг не хватит, а поменьше нигде вокруг не сыщешь… Одним словом, ни туда, ни сюда… Ни тебе вправо, ни тебе влево… Никакого пути и никакого заработка нет. Хоть погибай, хоть кишки измотай за работой, никакого облегченья не жди.
— Также и земли прикупить, — перебил его Стажинский: — если кто и соберется с деньгами и может осилить, так по другой причине нельзя…
— И верно, нельзя, — подтвердил Фабиан, — ни вперед, ни вширь, никуда нам податься нельзя, со всех сторон нас теснит земля богачей, а мы еле-еле по узенькой тропочке только и можем пробраться.
Он впал в элегический тон и, по примеру жены, которая давно уже, подперев щеку кулаком, раскачивалась взад и вперед, опустил голову на руку. Горькая усмешка шевелила его жесткие усы.
— Об одном сыне мне уже незачем голову ломать… через три месяца его в солдаты заберут, и хоть через пять лет он вернется, так, пожалуй, к тому времени без него я, потом весь изойду и в могилу лягу. Старший он у меня, работящий, послушный, хоть и в меня уродился… горяч. Второго мне господь бог болвана дал, что только по Неману умеет пахать да косить, а те двое еще зелены… едва годятся лошадей пасти да бороновать…
Излив свои жалобы, он почувствовал, что к нему возвращается его спесивая самоуверенность. Он тряхнул головой, стыдясь своего минутного малодушья.
— Эх! — крикнул он, — удачи да успехи — неверные утехи! А может господь бог для того нас, грешных, испытует и во вражеские руки предает, чтобы мы не тщились упрочить свое счастье на этом свете… а искали бы вечного успокоения…
— Терпение в царствие небесное ведет, — глубокомысленно заметил Стажинский.
— Убей меня бог, если я всегда точно так же не думал! — воскликнул Фабиан. — Только иной раз как станет невтерпеж, тут уж наговоришь с три короба…
— Кого бог сотворил, того уж не уморит, и все тут! — сказал в заключение Михал, который принимал самое деятельное участие в разговоре и на людях ни разу не подошел к Антольке, видимо, опасаясь, чтобы о девушке не стали чесать языки.
Стажинский, зычно засмеявшись, заметил, что Фабиан должен благодарить господа бога за старших сыновей. Из младших-то еще бог весть что выйдет, зато оба старшие — порядочные молодые люди и хорошего поведения. Хотя сам он в этой околице не живет, но соседи знают, кто как себя держит. Фабиану было, видимо, приятно, что хвалили его сыновей, но он притворился равнодушным и даже недовольным. Он пренебрежительно покачал головой и махнул рукой.
— Ну, уж велика радость! Один болван, а другой дурак, и оба шуты гороховые!
Вскоре после этого, провожая гостей, Фабиан низко кланялся каждому и долго упрашивал, приглашая на свадьбу дочери. В том, как он часто и усердно кланялся и, тотчас выпрямившись, подбоченивался, как говорил о своей убогой хате и тотчас прибавлял, что нимало не стыдится ее убожества, потому что он сам себе господин и, не будучи известным, может быть честным; в том, как он умильно и почти униженно заглядывал в лицо молодому Корчинскому и как при упоминании о процессе с его отцом, задвигал усами и грозно нахмурил лоб, когда Михал заговорил о чем-то постороннем, — видна была натура, исполненная самых крайних противоречий. Он соединил в себе почтительность к высокому положению и спесивую гордость независимого человека, раздражительную запальчивость и лукавую изворотливость, озабоченность трудной, убогой жизнью и жизнерадостность, брызжущую пословицами, присказками и веселыми шутками.
— Бедный Лазарь, — толковал он, — пел о покоях богачей: «Столов обилье драгоценных и шелком убранные стены». У меня столь прекрасных покоев нет, как нет и парчи на стенах, но меня это отнюдь не тревожит. Даже и перед такими важными гостями я не устыжусь своего убожества, а ежели в день свадьбы моей дочери они захотят пожелать ей счастья, почту это посещение за особую милость и великую честь для себя, ибо, как говорится, чем богаты, тем и рады, и не красна изба углами, а сдобными пирогами.
Жена Фабиана, жеманясь и приседая, чуть не танцовала менуэт на траве, причем не забывала и о Гецолдах.
— Женушка Юзека Гецолда будет свахой на Эльжусиной свадьбе, пан Стажинский — сватом, а панна Юстина первой дружкой на пару с паном Казимиром Ясмонтом, которого Франусь пригласил в дружки.
Она удовлетворенно всплеснула худыми руками и даже сделала какое-то менуэтное антраша.
— Вот ведь какой свадебный поезд будет у моей Эльжуси! Видно, это господь бог ей такое счастье послал!..
А Эльжуся, срывая для Юстины флоксы, приказала жениху тем временем сорвать самый красивый георгин.
— Не тот! — кричала она, — вон там, такой большой, красный… Никак вы ослепли, пан Францишек, что уж не видите, куда я пальцем показываю? Ну, видно, вы так цветы рвать годитесь, как вол карету возить!
— Зато он, может, в любви окажется половчей! — раскатисто расхохотался Стажинский.
Между тем вечерело. Где-то в поле мелодично свистели перепела, пронзительно кричал коростель и звонко, оглушительно трещали кузнечики.
Когда Юстина и Витольд возвращались под меркнущим небом домой, юноша, со свойственною ему пылкостью заинтересовавшись судьбою, характерами и обычаями людей, с которыми только что расстался, в первый раз стал излагать кузине планы своих будущих действий.
Несколько месяцев тому назад Юстина или не поняла бы его речей, или слушала бы их равнодушно, как о чем-то далеком, неосуществимом, а теперь каждое его слово проникало до глубины ее сердца, заставляло радостно волноваться се кровь. Да, слова Витольда какою-то невидимою нитью соединяются с теми мыслями, что нахлынули в ее голову в то время, когда она сидела у могилы. Отрывки мыслей и наблюдений начинали складываться в одно стройное целое, умственный горизонт начинал проясняться.
Рассказав Марте все, что ее интересовало, она погасила лампу и долго тихо стояла у раскрытого окна. В вечернем сумраке из окрестностей Корчина доносились последние звуки замирающей жизни природы. Глядя на звездное небо, Юстина с жадностью, а может быть, и с тоской внимала им.