На наружности раввина Исаака Тодроса, а может быть, и в духовном его укладе были заметны следы многовекового пребывания его предков под палящим небом Испании.
Скитальческий народ, удивительно стойкий в сохранении своих черт, выделяющих его из среды других племен, в силу непреоборимого влияния природы все-таки почерпнул кое-что там и сям из чужих кладезей, среди которых рассеивала его доля изгнанника.
Поэтому, кроме общего сходства, здесь существуют и крупные различия. С одной стороны, здесь встречаются люди, сравнительно недавно прибывшие с юга или востока, с другой — те, над которыми целые века уже простирается бледное небо, и веют морозные вихри; души покорные и страстные, мистические и погруженные в действительность; волосы черные, как самое черное перо ворона, — и голубые глаза, как ясное небо; лица белые и смуглые; организмы сильные, закаленные, — и тела худые, сухие, нервные, страстно вздрагивающие, поглощенные мечтами, преследуемые фантазиями.
У Исаака Тодроса было самое смуглое из всех наиболее смуглых лиц, самые черные волосы и глаза из всех наиболее черных, самая страстная и мечтательная душа из всех пламенных душ.
Какое, собственно, положение занимал он в своей общине и на чем оно основывалось? Священнослужителем он не был: раввины не бывают священнослужителями, и, быть может, ни один народ не стоит так далеко, как израильский, от теократического управления и теократических степеней. Администратором в своей общине он также не был, потому что гражданскими делами в ней занимались должностные лица кагала; раввины же в организации кагальной играют только роль хранителей религии, ее постановлений и обрядов. Однако он обладал более высоким достоинством, чем все упомянутые выше. Происходил он из старинного княжеского рода, среди своих предков в отдаленном прошлом насчитывал много мудрецов, а в более близком — много праведных и почитаемых раввинов, был истинно благочестивым, следовательно, цадиком и хахамом, был аскетом, почти чудотворцем, а также необыкновенно глубоким ученым.
Ученость его была исключительно религиозная, но в глазах Шибовской общины это как раз и была единственная достойная признания ученость.
Ученость эта состояла в несравненном знании святых книг: Торы или Библии меньше всего, Талмуда больше, а больше всего Каббалы.
Исаак Тодрос был наиболее сведущим каббалистом новейших времен, и это составляло краеугольный камень, на котором зиждилось здание его величия.
Кто-нибудь, совершенно незнакомый с обстоятельствами, касающимися веры израильского простонародья, наверное, предположил бы, что шибовское население являлось остатком многочисленной и мрачной секты хасидов, которая ставит во главе всех духовных и светских наук Каббалу.
Нет. Жители Шибова не считают себя отщепенцами, наоборот, гордятся тем, что они правоверные талмудисты и раввиниты. Но принадлежат они к тем талмудистам, впрочем, довольно многочисленным в наиболее низких общественных слоях, которые к Торе и Талмуду присоединили Каббалу, признали ее за святую книгу и с такой страстностью полюбили ее, что первые две книги оказались отодвинутыми в тень.
Впрочем, над шибовским населением пролетел также и хасидизм, близко столкнулся с ним и оставил в среде его многочисленные следы. Значительная часть этого населения и в самом деле была хасидской, сама не зная об этом. А молва передавала, будто дед Исаака Тодроса, тот самый реб Нохим, который вел борьбу за идею с Гершем Эзофовичем, был некоторое время учеником Бешта, основателя этой удивительной секты, часто виделся с ним и, хотя и не присоединился к ней вполне, внес в общину, духовным руководителем которой он был, многие из основных ее элементов.
Главными этими элементами являлись: безграничное почитание Каббалы, почти идолопоклонническое преклонение перед цадиками и благочестивое отвращение, глубокое, непреодолимое, к эдомитам (чужим народам) и их наукам.
Элементы эти укреплялись и все более разрастались под влиянием сына Нохима, Баруха. Внук же его, Исаак, принял сан, принадлежащий предкам, в период наибольшего расцвета этих элементов.
Таким образом религия шибовских обитателей не была ни мозаизмом, ни талмудизмом, ни хасидизмом, но хаотическим смешением всего этого, — смешением, которое господствовало на протяжении многих десятков миль вокруг Шибова, а наивысшее выражение свое находило в лице шибовского раввина.
У равви Исаака был темный лоб, весь изборожденный глубокими морщинами, которые появлялись на нем в то время, когда он напряженной мыслью старался проникнуть в тайны неба и земли с помощью соответственного расположения букв, составляющих имена бога и ангелов. В его черных, как угли, глазах пробегали мрачные или восторженные огоньки, которые разгорались при размышлении о безмерных ужасах и несравненных радостях сверхъестественного мира. Плечи его были сгорблены от сидения над книгами, руки дрожали от непрерывного возбуждения духа, борющегося с видениями, тело высохло, и щеки глубоко впали от духовных мук и физических лишений.
Безбрачие, пост и бессонные ночи оставили свои следы на лице этого человека, наряду с мистическим экстазом, тайным ужасом и не знающей прощения ненавистью ко всему, что жило, верило и чувствовало иначе, чем он.
Смолоду он был женат или, вернее, его женили в то время, когда на лице его еще не показалось ни единого волоска мужской зрелости. Вскоре он развелся с женой, которая своей суетливостью нарушала его набожную сосредоточенность и мешала ему возноситься душой; трое детей его росли в доме его брата, а он сам, уединившись, как отшельник, в своей низкой черной избенке, жил жизнью, напряженной до последних пределов, жизнью фантазии, страстных молений и бездонных мистических размышлений.
Существовал он приношениями, которые доставляли ему его ревностные почитатели. Приношения эти, впрочем, были невелики и состояли из предметов первой необходимости. Больших ценных подарков равви Исаак не принимал и даже не брал никакой платы с приходящих к нему верующих за свои советы, лекарства и предсказания.
Но ежедневно перед восходом солнца через двор молитвенного дома проскальзывали какие-то робкие фигуры и без малейшего шороха ставили на деревянную скамью, находившуюся у окна избушки, глиняные сосуды, наполненные пищей, и клали куски хлеба или праздничных печений.
Обыкновенно в это время равви произносил утренние молитвы, так как это был тот час, когда можно было уже отличить белый цвет от светло-голубого и когда всякий правоверный израильтянин должен был произносить утренние шемы и тефили.
Потом он отворял окно и долго смотрел огненным взглядом своих черных глаз с покрасневшими от напряжения белками на розовые отблески утренней зари. Там, в той стороне, был далекий Восток, Иерусалим, уже исчезнувшие развалины соломоновой святыни, Палестина, плачущая по сынам своим, и вянущие от печали пальмы Сиона…
Время от времени огонь, горевший в глазах раввина, погасал в слезах, которые, стекая, охлаждали сожженные внутренним пламенем щеки. Иногда их охлаждали также морозные ветры и сырые туманы, но Исаак Тодрос, несмотря на туманы, дождь или снег, каждое утро долго смотрел на восток. Потом наклонялся и брал со скамьи пищу, приготовленную для него набожной рукой. Никогда не съедал всего, так как хлеб и печения он ломал на мелкие кусочки и полными горстями бросал их птицам, которые большими стаями слетались тогда с соседних крыш, с улиц, отовсюду, заслоняя прозрачной сеткой проворных крыльев маленькое открытое оконце. Некоторые из птиц схватывали крошки и с радостным щебетанием уносили их в свои гнезда; другие, насытившись, влетали в оконце и усаживались на черных сгорбленных плечах своего кормильца. Многочисленные ласточки, гнездившиеся под низкой крышей избушки, также выглядывали из своих гнезд и, протягивая к нему клювы, смотрели на него смелыми глазами. Тогда темное лицо раввина, заросшее густыми волосами, несколько прояснялось, а порою, хоть и редко, на его сжатых губах играла ласковая усмешка.
Его хорошо знали птицы, — не только те, которые находились в местечке, но и те также, которыми была полна густая березовая роща.
Исаак Тодрос часто уходил в рощу и даже углублялся иногда в смежную с ней огромную сосновую пущу. Что делал он там? Кормил птиц, которые, заметив его, тотчас же слетались со всех сторон и сопровождали его в продолжение всей его прогулки. Иногда молился, поднимая вверх трясущиеся руки и вызывая своими страстными криками, отголоски лесного эха, искал различные дикие травы и злаки, которые и собирал, унося их с собой огромными связками в свою маленькую избенку. Растения эти обладали целебными свойствами, знание которых переходило в роде Тодросов от отца к сыну. Все Тодросы принадлежали к числу тех первобытных лекарей, которых было так много в средние века и которые свое искусство лечить телесные страдания получали не от какой-нибудь академии, а из рук дикой природы, вопрошаемой скорее фантастической и любознательной, чем научной мыслью. Один из далеких предков Исаака Тодроса был, впрочем, когда-то знаменитым лекарем в Испании в то время, когда в злополучиях израильского народа произошел некоторый перерыв и когда вместе с другими народами они могли черпать всесторонние жизненные блага из всяких источников. Это был короткий перерыв, и после него со света исчезли знаменитые и действительно ученые израильские, врачи. Но тот из них, который носил имя Тодроса Галеви, передал, познания своему сыну, и пошли, потом эти познания гулять из поколения в поколение, переиначиваясь всевозможными способами, облачаясь в разнообразные фантастические одеяния, укладываясь в удивительные чудесные легенды, героями которых были скромные растения, пренебрежительно попираемые ногами невнимательных прохожих, растения с очень скромной окраской, но с пронизывающим запахом. Исаак Тодрос усердно искал и старательно собирал эти драгоценные предметы старой науки и своих старинных семейных преданий; бережно уносил их с собой и, вернувшись в низкую мазанку свою, раскладывал их тонкими слоями по грязному полу тесной избы, чтобы редкие и бедные лучи солнца, попадая сюда, насквозь пронизывали их своею благодетельной силой.
Поэтому-то атмосфера в маленькой избушке раввина была всегда, особенно же в летнюю и осеннюю пору, насыщена сильными и удушливыми запахами сушащихся злаков и диких цветов. Бледные краски увядших растений печально светились на окружающем фоне стен, серых от пыли, за десятки лет накопившейся толстыми слоями; среди сора, наполнявшего углы и покрывавшего простой пол, растения выглядели потускневшими алмазами, похищенными из зеленого рая.
Избушка Исаака Тодроса напоминала собою суровые кельи пустынников и анахоретов. В ней ничего не было, кроме низкого твердого ложа, белого стола, поставленного у одного из оконцев, двух-трех деревянных стульев и нескольких крепких досок, вделанных в стену и заваленных книгами. Среди этих книг было двадцать томов огромной величины, напечатанных древним шрифтом и переплетенных в пожелтевший пергамент. Это был Талмуд. Выше лежали Озарга-Кабад, — произведение, написанное одним из предков Исаака, тем самым Тодросом Галеви, который был первым талмудистом, уверовавшим в Каббалу; Тольдот-Адам — эпопея, воспевающая историю первого человека и изгнанника; Сефер-Езира (книга сотворения) — апокалиптическое изображение происхождения мира; Каарат-Кезеф, в которой Эоби предостерегает израильтян от пагубного влияния всякой светской науки; Шиур-Кома— пластическое описание бога, просвещающее читателей насчет его фигуры, исполинских размеров головы, ног, рук и в особенности бороды, имеющей, по словам творца этого произведения, десять тысяч пятьсот парсангов длины! Но на самом верхнем месте была положена больше всего потрепанная от частого употребления Книга сияния, Зогар, самая обширная и самая глубокомысленная диссертация о Хохма-Нистиже (Каббала), книга, изданная Моисеем из Леона в XIII веке от имени раввина Шимона-бен-Иохая, жившего много веков тому назад.
Такова была коллекция книг Исаака Тодроса, над которой он проводил бессонные ночи, почерпая из нее свою великую ученость и мудрость, тратя над ней силы. Оттуда исходил тот аромат, который наполнял его душу мистическим трепетом и горьким острым ядом безграничного отвращения ко всему, что было чужим или враждебным заключенному там миру, полному сверхъестественного блеска и мрака. Над ней-то и просиживал он ночи, не только обыкновенные, будничные, но даже и праздничные. Только в праздничные ночи он бывал не один; у ног его садился ученик и любимец его реб Моше, меламед, чтобы обрезать, когда понадобится, черный фитиль у желтой сальной свечки. Ведь человеку благочестивому, читающему в праздничные ночи святые книги, нельзя снимать нагар со свечи, и нужно, чтобы в это время возле него была для этого заботливая рука другого человека. Раввин читал, таким образом, в праздничные ночи Шиур-Коме и Зогар, а сидящий возле него маленький человечек в грубой рубахе время от времени подымался со своего низкого сидения, оправлял тускнеющее пламя желтой свечи и впивался своими круглыми глазами в лицо учителя, ожидая каждую минуту, что вычерчиваемые, устанавливаемые и перестанавливаемые рукой учителя буквы, составляющие имена бога, нотариков и гематрия, вдруг дадут слово, которое будет совершать великие чудеса и откроет перед людьми все тайны неба и земли.
Вернувшись сейчас же после захода солнца домой с большой связкой диких растений в руках, Исаак Тодрос нашел своего верного почитателя сидящим в углу темных сеней. Скорчившись и подперев голову руками, он сидел, погруженный в глубокие размышления.
— Моше! — позвал раввин, быстро и неслышно проходя через сенцы.
— Что прикажешь, насси? — покорным голосом спросил Моше.
— Иди, Моше, сейчас к старому Саулу и скажи ему, что раввин Исаак Тодрос посетит завтра его дом.
Скорченная, сереющая в темном углу фигура вскочила с земли, как подброшенная пружиной, и босиком помчалась через площадь к высокому дому Саула. Тут, влетев на крыльцо и пробежав длинный коридор, меламед приотворил дверь и, просунув голову в обширную комнату, провозгласил громким и торжественным голосом:
— Реб Саул! Тебя ожидает великое счастье и великая честь! Равви Исаак Тодрос, истинно благочестивый человек и первый мудрец в мире, завтра посетит твой дом!
Из глубины обширной приемной комнаты богатого купца ответил сухой от старости, но сильный голос:
— Я — Саул Эзофович, дети, внуки и правнуки мои будем ждать посещения равви Исаака с великой радостью и с великим нетерпением в сердце. Да здравствует он сто лет!
— Да здравствует он сто лет! — повторил высунувшийся из двери человек с темным лицом и круглыми глазами и исчез.
Двери закрылись. Старый Саул сидел на диване и читал Зогар, глубоких откровений которого, однако, несмотря на величайшие усилия, его ум, привыкший к светским делам, не мог охватить. Изборожденный морщинами лоб его вдруг нахмурился, и беспокойство засветилось в его глазах. Он обратился к старшему из своих сыновей, Рафаилу, который, сидя за соседним столом, вписывал в счетную книжку цифры месячных доходов и расходов, и спросил:
— Зачем он придет сюда?
Рафаил пожал плечами в знак недоумения.
— Или у него есть к нам какая-нибудь придирка? — снова спросил старик. Рафаил, подняв голову от счетной книги, ответил:
— Есть.
Саул вздрогнул.
— Ну! — воскликнул он, — а что это за придирка может быть у него? Разве кто-нибудь из нашей семьи согрешил?
Рафаил бросил коротко:
— Меир!
Лица отца и сына были печальны и неспокойны. Исаак Тодрос навещал членов своей общины очень редко и только тогда, когда дело касалось каких-нибудь важных религиозных обстоятельств или проступков. Но и эти редкие посещения выпадали на долю только самых достойных и влиятельных членов общины. Бедный, серый люд сам осаждал мазанку раввина и по каждому его мановению устремлялся к ней с невыразимой радостью или тревогой.
* * *
Раввин Исаак Тодрос был аскет и презирал маммону. Однако от почестей и знаков отличия, которыми его чтили, он не отказывался, и люди, посвященные в его затаенные мысли и чувства, знали, что эти почести он очень любит. Если бы кто-нибудь когда-нибудь вздумал их отменить или хотя бы только уменьшить, он, наверное, даже, настойчиво потребовал бы их восстановления. Поэтому-то все бедное население и все те, которым особенно хотелось заслужить его расположение, говоря с ним, давали ему княжеский титул насси. Поэтому-то также всякое появление его в местечке, бывшее всегда для населения событием настолько же любопытным, насколько и торжественным, сопровождалось некоторым, довольно пышным церемониалом.
Часа два оставалось еще до полудня, когда Саул Эзофович, стоя у окна своей приемной комнаты, несколько встревоженным взглядом смотрел из-под сдвинутых бровей, на процессию, медленно подвигавшуюся через площадь. Смотрели на нее также и члены его семьи: невестки, сыновья, дочь, зять и старшие из внуков, все празднично разодетые, с торжественными лицами собравшиеся тут, чтобы приветствовать у порога своего дома самое почетное лицо в общине.
От двора молитвенного дома через площадь к жилищу Эзофовичей двигалась кучка людей, одетых в черное. Посредине шел Исаак Тодрос, наклонившись, как всегда, несколько вперед, в своей поношенной одежде и грубой рубахе, открывавшей целиком его длинную желтую шею; он шел своим обычным быстрым, неслышным шагом. С двух сторон его выступали два члена кагала: маленький и юркий реб Янкель с своим белым, покрытым веснушками лицом и с рыжей, как огонь, бородой и Давид Кальман, один из почетнейших лиц местечка, морейне, богатый торговец скотом, высокий, прямой, степенный, чисто одетый, с руками в карманах атласного кафтана, с улыбкой блаженного благополучия на пухлых губах. А вокруг них теснилось еще с десяток лиц, подобострастно улыбающихся и покорных.
Впереди всей толпы двигался реб Моше таким образом, что лицом он был обращен к лицу раввина, а спиной — к цели их путешествия.
Не шел, а пятился, при этом подпрыгивал, хлопал в ладоши, низко наклонялся к земле, задевал своими голыми ногами о неровности почвы, спотыкался, снова подпрыгивал, поднимал лицо к небу и испускал отрывистые крики радости. Наконец, в некотором отдалении, за процессией бежало несколько десятков детей различного возраста; с необыкновенным любопытством смотрели они на процессию и, видя пляску и скачки меламеда, начали подражать ему, делая такие же прыжки, жестикулируя, падая на землю, хлопая в ладоши и наполняя воздух неописуемым гамом.
Через минуту в приемной комнате Эзофовичей с треском отворились двери, и в них влетел меламед, весь красный, запыхавшийся, облитый потом, сияющий необычайной радостью. Радовался он искренно, шумно, страстно. Чему?.. Бедный меламед!
— Реб Саул! — воскликнул он охрипшим от крика голосом, — встречай великое счастие и великую честь, которые идут к тебе!
По лицу Саула можно было угадать, что тайная тревога борется в нем с действительно испытываемой радостью. Что же касается его семьи, члены которой жались по стенам и возле мебели, то она радовалась явно и притом сильно; лица у всех сияли от гордости и испытываемого блаженства, за исключением Бера, молчаливого и апатичного как всегда, когда дело не касалось торговли и денег. Старый Саул стал возле самого порога своей приемной комнаты; на крыльце реб Янкель и морейне Кальман подхватили раввина под обе руки, приподняли над землей его сухое тело и, перенеся через коридор и порог, поставили против Саула.
После этого они низко поклонились, вышли из дома и уселись на крыльце в ожидании той минуты, когда им нужно будет сопровождать обратное шествие.
Саул тем временем склонил перед гостем свою седую почтенную голову. Примеру его последовали все его домашние, стоявшие у стен комнаты.
— Приветствующий мудреца приветствует величие Предвечного! — сказал Саул.
— Приветствующий мудреца приветствует… — начал повторять за Саулом хор мужских и женских голосов. Но в ту же минуту Исаак Тодрос поднял вверх указательный палец, метнул вокруг пылающим взором и зашикал:
— Шааа!
В комнате водворилась гробовая тишина. Палец гостя описал широкий круг, указывая на весь ряд стоящих у стен людей. — Вег! (Прочь!) — закричал он.
В комнате зашелестели платья и послышались быстрые шаги; замелькали огорченные и испуганные лица; все присутствующие, теснясь, прошли к двери, ведущей во внутренние комнаты, и исчезли.
В совершенно пустой комнате остались только двое: убеленный сединами широкоплечий патриарх и сухой с огненными глазами мудрец.
Когда мудрец коротким приказанием и повелительным жестом изгонял из комнаты его семью: седеющих сыновей, почтенных дочерей и красивых девушек, седые брови Саула дрогнули и взъерошились на минуту. Видно, в нем закипела родовая и отцовская гордость.
— Равви! — сказал он несколько глухим голосом и с менее низким, чем раньше, поклоном, — соблаговоли занять под моей крышей то место, которое кажется тебе наиболее удобным!
Он не наделил гостя княжеским титулом. Не назвал его насси!
Раввин Исаак сумрачно взглянул на него, прошел по комнате и сел на диван с высокой желтой спинкой.
В эту минуту он не был сгорблен. Наоборот, держался прямо и сидел вытянувшись, неподвижно устремив взгляд на лицо старика, который занял место напротив.
— Я их выгнал! — сказал он, указывая на двери, через которые удалилась из комнаты вся семья. — Для чего ты собрал их сюда? Я хочу поговорить только с тобой!
Саул молчал.
— Я приношу тебе новость, — снова проговорил раввин, быстро и угрюмо, — у твоего внука, Меира, нечистая душа. Он — кофрим! (вероотступник).
Саул все еще молчал, только морщинистые веки его нервно вздрагивали над выцветшими от времени глазами.
— Он кофрим! — громче повторил раввин, — он произносит скверные слова о нашей религии, не почитает мудрецов, нарушает шабаш и ведет дружбу с отщепенцами.
— Равви! — начал Саул.
— Ты слушай, когда я говорю! — перебил его раввин.
Губы старика сжались так сильно, что совершенно исчезли среди молочно-белой растительности.
— Я пришел сказать тебе, — снова начал Тодрос, — что ты плохо воспитываешь своего внука, что это — твоя вина, раз он такой. Зачем ты не позволял меламеду сечь его и бить, когда он ходил в хедер и не хотел учить Гемары, а над словами меламеда смеялся и подбивал смеяться других? Зачем ты посылал его к эдомиту, который живет там, среди садов, чтобы тот учил его читать и писать на языке гоев и другим еще эдомитским мерзостям? Зачем ты его не наказал своей отцовской рукой, когда он нарушил шабаш и за твоим столом препирался с меламедом? Зачем ты портишь его душу своей грешной любовью, не склоняешь его к святым наукам и на все его мерзости смотришь так, словно ты ослеп?
Раввин устал от длинной речи и, сопя, остановился.
Тогда старый Саул начал говорить несколько глухим голосом:
— Равви! Пусть сердце твое не гневается на меня. Я не мог поступать иначе, как поступал. Ребенок этот — сын моего сына, самого младшего из всех моих детей, скрывшегося очень быстро из моих глаз. После смерти отца его и матери я взял этого ребенка в свой дом и хотел, чтобы он никогда не вспоминал о том, что он сирота. Я был уже тогда вдовцом и сам выходил его своими руками. Его выхаживала также и старая прабабушка, которая отдала бы душу свою богу, лишь бы только купить счастье для его души. Он лучший бриллиант в короне на ее голове, и теперь ее уста от глубокой старости ни для кого уже больше не открываются, как только для него. Вот, равви, все причины, по которым я позволял ему больше, нежели другим моим детям, и держал его более слабыми руками. Вот почему душа моя сильно болела, когда меламед в хедере бранил и бил его, как других детей. Я согрешил, когда, как сумасшедший, вбежал в хедер, наговорил меламеду скверных слов и увел мальчика с собой. Я согрешил, равви, потому что меламед мудрый и святой человек; но пусть грех этот исчезнет из глаз твоих, равви, когда ты подумаешь о том, что я не мог молча смотреть на эти синяки, которые носил на своем теле сын моего сына! Когда такие синяки носили на себе дети сына моего Рафаила, и сына моего Абрама, и сына моего Ефраима, я молчал, потому что отцы их были живы, благодарение богу, и сами смотрели за детьми своими; но когда я увидел синяки на спине и плечах сироты… Равви! Я заплакал, закричал громким голосом и согрешил!
— Это не единственный твой грех! — произнес равви, выслушав слова Саула с неподвижной суровостью и торжественностью судьи. — А зачем ты посылал его к эдомиту в науку?
— Равви! — ответил Саул, — а как бы он стал, потом справляться в жизни, если бы не понимал языка, на котором говорят все люди в этой стране, и не умел подписать своего имени ни на одном контракте, ни на одном векселе? Сыновья мои, равви, и старшие внуки мои ведут большие дела, и он будет вести их, как только женится. Все наследство отца его принадлежит ему. Он будет богат, и ему придется разговаривать с важными господами. А как бы он стал с ними разговаривать, если бы я не посылал его учиться к эдомиту?
— Да погибнет Эдом со своей пакостной наукой, и пусть никогда его не простит господь! — пробормотал раввин.
Через минуту он продолжал:
— А почему ты не сделал своего сына ученым, а делаешь его только купцом?
— Равви! — ответил Саул, — семья Эзофовичей купеческая семья. Мы купцы от отца к сыну, и такой уже у нас обычай.
Говоря это, Саул поднял немного голову, до тех пор опущенную. При воспоминании о своем роде он почувствовал себя гордым и более смелым. Но ничего не может сравниться с тем презрением и с той насмешкой, которые прозвучали в голосе раввина, когда он проговорил вслед за Саулом:
— Семья Эзофовичей!
— Семья Эзофовичей, — повторил раввин громче, — всегда была зерном перца во рту Израиля.
Саул вдруг поднял голову.
— Равви! — воскликнул он, — в ней были бриллианты, глядя на которые, сами эдомиты начинали уважать народ Израиля…
Дрогнула и закипела между этими двумя людьми старая взаимная ненависть Эзофовичей и Тодросов.
— В вашей семье, — сказал раввин, — есть одна мерзкая душа, которая переходит от одного Эзофовича к другому и не может очиститься. Ибо так написано: все души, которые ушли от сефиротов, как капли воды, вытекшие из наклоненной бутылки, совершают ибур-гильгул, странствование по телам, переходя из одного тела в другое, пока не очистятся от всех грехов и не вернутся назад к сефиротам. Когда человек благочестив и праведен, душа его возвращается к сефиротам, а когда она возвращается туда, то на ее место другая душа идет в свет и берет себе тело. И до тех пор горе, печаль, болезни и грехи будут пребывать на земле, пока все души, оторванные от сефиротов, не отбудут ибур-гильгул и не пройдут через тела. А как могут они все пройти через тела, если на земле будет много мерзких, нечистых и не уважающих святую науку душ? Эти мерзкие души постоянно держат для себя какие-нибудь тела, переходя из одного в другое, а там высоко ждут другие души, чтобы те освободили от себя тела и оставили бы их им. Они должны ждать, потому что столько тел не может быть одновременно на свете, сколько существует душ среди сефиротов. И сам Мессия ждет, потому что он не придет на свет, раньше, чем последняя душа не войдет в тело и не начнет ибур-гильгул. Мерзкие души, занимающие одно тело за другим, не допуская к ним ожидающих душ, отодвигают в далекое будущее Иобельга-Гадель — день пришествия Мессии, великий праздник радости! В вашей семье есть такая мерзкая душа. Она вступила сперва в тело Михаила Сениора, потом была в теле Герша, а теперь она сидит в твоем внуке Меире! Я узнал эту душу, надменную и мятежную, по глазам и по лицу внука твоего, и поэтому сердце мое отвернулось от него!
Пока Тодрос излагал сидящему напротив него старику учение о переселении душ и о последствиях его, в этом старике произошла поразительная перемена. Перед этим он уже значительно ободрился и даже поднял, было, голову с некоторой гордостью и достоинством; теперь он опять низко опустил ее; печаль и тревога разлились по его морщинистому лицу.
— Равви! — смиренно отозвался Саул, — будь благословен за то, что открываешь перед глазами моими святую мудрость твою! Слова твои истинны, а глаза твои умеют познавать души, что живут в людских телах. Равви, я расскажу тебе следующее. Когда маленького Меира привез ко мне сын мой Рафаил, я взял ребенка из рук его и нежно поцеловал, потому что мне показалось, что он похож на моего Вениамина, своего отца; но старая прабабушка отняла его у меня, поставила его перед собой на землю и начала сильно приглядываться к нему, а потом крикнула громким голосом: «Он не на Вениамина, а на моего Герша похож!» Слезы текли из ее старых глаз, губы ее повторяли: «Герш, Герш, мой Герш!» А ребенка она прижимала к своей груди и сказала: «Это мой клейнискинд, самый любимый! Это глаз в моей голове и бриллиант в том венце, который образуют собой мои внуки и правнуки, потому что он похож на моего Герша!» Она от него без ума и теперь, только его одного и зовет к себе, потому что он очень похож на мужа ее, Герша.
— Душа Михаила вошла в тело Герша, а из тела Герша перешла в твоего внука Меира, — повторил раввин и прибавил: — Это гордая, мятежная душа! Нет в ней покорности и спокойствия!
Казалось, Тодрос смягчился, видя смирение Саула и доверие, с которым тот отнесся к его словам.
— Почему ты не женишь его, когда у него выросли уже большие волосы на подбородке и на лице? — спросил раввин.
— Равви! Я хотел его женить на дочери благочестивого Янкеля, но ребенок лежал у моих ног и просил, чтобы я не принуждал его.
— Почему ты не поставил тогда ноги своей на его спину и не сделал так, чтобы он был тебе послушен?
Саул опустил голову и молчал. Он чувствовал себя виноватым. Любовь к внуку-сироте постоянно толкала его на путь греха.
Тодрос снова начал говорить:
— Жени его как можно скорей, ибо написано, что когда у молодого человека растут волосы на подбородке, а он еще не имеет жены, то душа его впадает в скверну… Душа внука твоего уже впала в грех… вчера я видел его наедине с девушкой…
Саул тревожно поднял глаза на говорящего.
— Я видел его, — тянул раввин, — как он разговаривал на лугу с караимкой.
— С караимкой! — повторил Саул голосом, полным удивления и испуга.
— Он стоял на берегу пруда и брал из ее рук какие-то цветы, а по их лицам я читал, что души их, охвачены нечистым огнем.
— С караимкой! — еще раз повторил Саул, как бы не желая верить своим ушам.
— С еретичкой! — сказал раввин.
— С нищенкой! — проговорил Саул.
— Равви! — начал опять Саул, — уж я иначе буду теперь обходиться с ним! Я не хочу, чтобы на старости лет стыд выел мне глаза из-за того, что внук мой ведет нечистую дружбу с нищенками. Я женю его!
— Ты накажи его! — воскликнул раввин. — Я для того и пришел сюда, чтобы сказать тебе, что ты должен поставить ногу на спину его и должен согнуть его гордость в дугу. Ты не жалей его. Твое потворство будет великим грехом, которого не простит тебе господь. А ежели ты сам его не накажешь, то я наложу мою руку на голову его, и тогда всем вам будет великий стыд, а ему такое несчастие, что он рассыплется в прах, как жалкий червь!
При этих словах, произнесенных грозным голосом, Саул вздрогнул. Самые разнообразные чувства все время боролись в груди этого старика: тайное отвращение к Тодросам и глубокое почтение к учености раввина, гордость и опасение, сильное раздражение на внука и любовь к нему. Угроза Тодроса затронула эту последнюю струну.
— Равви! — воскликнул Саул, — прости ты ему! Он еще ребенок! Когда он женится и начнет вести дела, он станет другим! Когда он родился, отец его написал мне: «Отец! Каким именем назвать твоего внука?» А я ответил: «Пусть будет имя его Меир, то есть свет, чтобы он светил передо мною и перед всем Израилем великим светом!.»
Он не мог говорить дальше от волнения, и две слезы скатились по его обвислым сморщенным щекам.
Раввин встал с дивана, поднял указательный палец вверх и произнес:
— Так помни о моих приказаниях! Я велю, чтобы ты поставил ногу свою на его спину, а ты слушайся меня, ибо написано: «Ученые — основа мира!»
Сказав это, он направился к дверям, у которых ожидавшие его реб Янкель и морей не Кальман снова подхватили его под обе руки, перенесли через коридор и пороги и поставили на землю возле крыльца.
И снова тронулась через площадь, направляясь в сторону молитвенного дома, черная кучка людей; снова меламед, пятясь перед раввином, скакал, плясал, хлопал в ладоши и кричал; и снова толпа детей, следуя на некотором расстояний за процессией, подражала своему учителю, как и он, прыгая, крича и хлопая в ладоши, изредка падая на землю и оглашая воздух жалобными криками. А в приемной комнате Эзофовичей старый Саул все еще сидел, закрыв лицо руками, когда в противоположных дверях показалась старая Фрейда. Солнечные лучи, проникая через окна, зажгли в украшавших ее бриллиантах и золоте радужные искры, она же, водя по комнате прищуренными золотистыми глазами, произнесла своим беззвучным голосом:
— Во ист Меир?