Прошло довольно много времени с того дня, когда Дарвид вошел в свой ярко освещенный кабинет, одержав величайшую победу в своей жизни. В передней он сбросил на руки лакею уже не шубу, а легкое пальто, так как после того счастливого для него дня наступил теплый весенний вечер. Все, кто видел Дарвида сегодня, когда он выходил из великолепного дома самого высокопоставленного в этом городе сановника, наверное, думали: «Счастливец»! Несмотря на то, что в последнее время он заметно похудел, глаза его, улыбка и разгладившийся лоб сияли радостью и гордостью. Наконец он достиг того, чего так долго и тщетно добивался: ему принадлежало грандиозное предприятие, широкое поле для железного труда и толстая золотоносная жила. Правда, готовясь к этой минуте торжества, он, как монах, проводил дни и ночи над грудой бумаг и книг, что-то вычисляя и подсчитывая, исписывая столбцами цифр и аргументами десятки страниц. Он работал с огромным напряжением и шел к своей цели, не думая ни о чем, кроме работы, которую, наконец, завершил этот триумф — все говорили: счастье. Дарвид получил уже множество поздравлений, прочитал в глазах множества людей изумленное восхищение, а теперь вернулся с заседания, на котором своим красноречием и знанием дела убедил и покорил большой круг людей незаурядного ума, пользовавшихся значительным влиянием. Так он провел день; с наступлением вечера он вернулся домой и, коротко приказав лакею: «Не принимать никого!» — спросил:
— Где собачка?
Потом опустился в глубокое кресло возле круглого стола и с минуту сидел с таким выражением, как будто вдруг очнулся от сна. Уже много дней он так был занят мыслями об этом предприятии, а сегодня с утра так поглощен своей победой, что не имел возможности думать ни о чем другом; теперь, в первую за долгое время свободную минуту, он испытывал чувство внезапного пробуждения, и перед ним снова встал вопрос: «И что же? Зачем?»
В сущности только этот вопрос был для него теперь действительностью, а все остальное — обязанностями, выполняемыми по привычке. Он работал, рассчитывал, торжествовал — по инерции, как катится шар по наклонной плоскости. За этой внешней жизнью, которую он так давно уже вел, все большее место занимала другая, новая, тайная для всех, а для него более явственная, чем весь видимый мир. В ней коренилась неразрешимая, неотвязная загадка, заключавшаяся в одном коротком слове: «Зачем?»
К этому короткому слову мысль его возвращалась каждую минуту досуга; оттого часы, заполненные делами и разговорами, казались ему сном, а именно это упорно возвращающееся слово — единственной реальностью, о которой стоило беспокоиться.
Зачем он взвалил себе на плечи новое, такое огромное бремя труда? Зачем вообще он карабкается по этой нескончаемой лестнице, напрягая все силы, умственные и нервные? И к каким благам ведет эта лестница? К новым прибылям и все возрастающему богатству? Но он уже их не жаждет больше! Как это ни странно ему самому, действительно не жаждет. Да и зачем? Разве мало у него и так? Колоссально много. Он никогда не принадлежал к числу людей, кующих золотую колесницу для того, чтобы сесть в нее с Вакхом и вакханками. А гордость? Дарвид засмеялся. Это было хорошо в ту пору, когда он еще не видел вблизи великанов, незримо таящихся в разных углах мира. Теперь он уже их видел и знает, что могут они и что может он… Так зачем? Но как же? А его заслуги, те заслуги, которые люди так высоко ценят, что чуть не преклоняются перед ним? Но только перед ним ли преклоняются, или перед его золотой колесницей? А если б он упал с этой колесницы, попрежнему ли называли б его современным Сидом, титаном, сверхчеловеком? Странно, как ясно он сейчас видит сидящего в этом кресле Мариана, как отчетливо слышит его голос: «Какова была цель твоего труда, отец? Цель, цель? Это решает все. Что было твоей целью? Ведь не спасение человечества!» Он снова засмеялся. Чего тут долго раздумывать! Цель его заключалась в получении все новых прибылей, в накоплении все большего богатства, а так как теперь он их не жаждет, то зачем?
Какой, однако, гениальный юноша Мариан! Своими вопросами он так глубоко проник в его сознание, что и сейчас они продолжают вести все ту же инквизиторскую работу. Необычайно красивый и одаренный юноша! Королевич и почти мудрец. Но что же? Если… чего-то в нем недостает? И так недостает, как будто он вообще ничем не одарен. Чего же ему недостает?
Медленным движением, выказывавшим усталость, Дарвид повернулся лицом к письменному столу, на котором ярко горели свечи в высоких канделябрах. Что же они ему напоминают? Ах да, он вспомнил. Такой канделябр он как-то подал Каре, чтобы она посветила себе, когда пойдет дальше, уже одна. Как под его тяжестью пригнулась ее худенькая, полудетская рука и как красиво отражалось пламя свечи в ее темных глазах, устремленных на него с такой… С чем? С такой экзальтацией! Какое, однако, удивительное и великое было счастье, когда эта девочка жила и так любила его! Она одна! Потом, неся свечу в тяжелом канделябре прямо перед своим розовым лицом, она ушла в темноту…
Дарвид снова обернулся, но уже не усталым, а скорее порывистым движением. Он поглядел на дверь, за которой стоял, скрывая анфиладу гостиных, плотный, непроницаемый мрак. Как будто за дверью стояла черная стена. По спине Дарвида пробежала дрожь; так вздрагивают, почувствовав, как что-то тяжелое наваливается сзади, надвигается или наезжает. Черная стена, в которой молчали, затаясь, пустые гостиные, казалось, надвигалась на него… Но он снова взглянул на письменный стол. Там, среди вороха других бумаг, лежало письмо Мариана, полученное много дней назад. Дарвид не спрятал его и не уничтожил, а, сам не зная почему, оставил на столе. Белевшее в этом огромном кабинете письмо отчетливо выделялось на зелени малахитового письменного прибора. Впрочем, какое же это письмо! Всего несколько строк. Мариан писал, что, желая избавить себя и его от личного разговора, сообщает ему письменно о своем отъезде в Америку, но ему лень и писать, поэтому он ограничивается несколькими словами. Непостижимое отсутствие логики в руководстве жизнью вынуждает его искать заработок, однако род и поле деятельности он предпочитает выбрать соответственно собственной индивидуальности. Он продал свое имущество, что ему дало значительную сумму, и часть денег взял в долг, в чем не считает нужным извиняться, ибо это естественное следствие не им созданного положения, в котором он скорее является жертвой. Впрочем, он ни в чем не упрекает отца, твердо придерживаясь мнения, что такие вещи, как вина и заслуга, добродетель и преступление, — это суп, сваренный из костей прадедов, который подается пастушкам в крашеных горшках. Письмо заканчивалось приветствием, написанным гладким слогом, закругленными фразами, в прекрасно выдержанном стиле.
Отсутствие логики! Эти два слова из письма Мариана врезались в память Дарвида и после слова «зачем?» чаще всего в ней всплывали. Были ли они действительно применимы к нему? Совершил ли он в самом деле логическую ошибку? Да, кажется, так. Значит, обманул его ясный, трезвый, логический ум?.. Дарвид встал и, повернувшись в полоборота к двери, снова скорее почувствовал, чем увидел, стоявшую за дверью черную стену мрака. Снова по спине его пробежала дрожь, плечи съежились и ссутулились. Так он подошел к письменному столу, взял другое письмо, только что положенное туда и еще не прочитанное. В комнате послышался какой-то шорох: кто-то мелкими шажками тихо семенил по ковру. Это Пуфик проснулся и, подбежав к Дарвиду, ластился к его ногам.
— Пуфик! — окликнул его Дарвид и принялся читать письмо. Князь Зенон приглашал его на большой прощальный вечер; он уезжал с супругой за границу и давал вечер, желая проститься с знакомыми и в первую очередь с «современным Сидом». Этим именем князь часто называл Дарвида. Но сегодня «современный Сид» читал пригласительное письмо, скривив губы от отвращения. Это не была та колючая усмешка, которую все знали, а просто губы его гадливо кривились, как будто он глотал что-то тошнотворно-приторное… Ему представилось общество, в котором он недавно провел несколько дней на охоте; в назначенный день оно соберется в гостиной князя, а ему не только не хотелось быть в этом обществе, но даже думать о нем было противно. Не потому что он питал к этим людям ненависть, но все они были ему совершенно безразличны. Дарвид ни в чем их не упрекал, но, думая о них, снова испытывал ощущение бесконечного пустого пространства, которое их разделяло. Он представил себе лица, наряды, разговоры и карточные столы, наполняющие гостиную князя, и ему показалось, что все это находится где-то очень далеко от него, по другую сторону необозримого пустого пространства. На одном краю этого пространства был он, на другом — они. А между ними никаких нитей, даже тонких, как паутинка.
Посреди комнаты, над круглым столом, ясно и ровно горела люстра, на письменном столе в массивных канделябрах пылали свечи. Залитый ярким светом, Дарвид, сгорбившись, стоял у стола и, нахмурив брови, склонялся над бумагой, которую держал в руке. У ног его, на ковре, как маленькая статуэтка, неподвижно сидел Пуфик и, подняв мордочку, смотрел на него сквозь нависшие пряди шелковистой шерсти. Но Дарвид не видел его, не читал лестных слов, написанных на бумаге, а повторял про себя некогда слышанные слова:
— Зачем тебе так много людей, папочка? Разве ты их любишь? Разве они любят тебя? Что это тебе дает? Удовольствие или пользу? Зачем все это?
— Нет, я не люблю их, малютка, и они меня не любят. А давало мне это пользу, положение в свете.
— А для чего тебе это положение, папочка? Зачем ты добиваешься этого положения? Разве оно дает счастье?
На этот раз по губам его скользнула известная в свете колючая усмешка.
— Не дало, малютка!
Своими вопросами это дитя заставляло его мысль погружаться на самое дно явлений, которые тогда ему некогда было рассмотреть. Теперь он рассмотрел, и его колючая ироническая улыбка стала еще язвительнее. Он долго размышлял, наконец произнес вслух:
— Так что же?
А потом вопросительным тоном почти выкрикнул:
— Неужели ошибка?
В внезапном озарении он подумал, что вся его жизнь с ее трудами, борьбой и наживой была ошибкой, и перед ним снова предстал бледный лик ужаса.
Пуфик, должно быть испуганный криком, вырвавшимся из груди его господина, несколько раз залаял. Дарвид отвернулся от стола, и взгляд его встретил стоявшую за дверью черную стену.
— Ошибка? — повторил он вопрос.
Темнота безмолвствовала и безглазым лицом, казалось, смотрела на него пристально и упорно. Дарвид быстро отошел и нажал кнопку звонка. Вошедшему лакею он, указывая на дверь, приказал:
— Осветить квартиру!
Через несколько минут анфилада гостиных вышла из темноты, сверкая зажженными лампами и свечами. Круглые бра лили мягкий, туманный свет, в котором кое-где мерцали золотые отблески и расплывались контуры на портретах и пейзажах. Из темных углов выступали неясные очертания узких или округлых ваз, обрывки белых гирлянд на стенах, нежная дымка блеклых красок на гобеленах, яркий багрянец и лазурь шелковых занавесей. Дальше, в маленькой гостиной, горели в двух канделябрах снопы свечей и искрились хрустальные подвески, похожие на льдинки или огромные застывшие слезы. Еще дальше, в столовой, где стены оставались темными, единственной светящейся точкой блистала большая бронзовая люстра, спускающаяся над столом. Из кабинета Дарвида эта точка казалась очень далекой, а на всем пространстве, которое их разделяло, не слышно было ни малейшего шороха — нигде ничего живого. Несмотря на множество разбросанной или тесно уставленной мебели, гостиные зияли пустотой, которую окутывала тишина.
От двери кабинета до той, за которой светящейся точкой блистала над столом большая бронзовая люстра, Дарвид расхаживал взад и вперед, сначала медленно, опустив голову, с погасшей или снова вспыхивающей папиросой в зубах. Вплотную за ним, чуть не задевая мордочкой пол, меховым клубочком катился Пуфик. Потом Дарвид стал расхаживать быстрее, неровным шагом, в котором сказывалась все возрастающая тревога. Эти огни, раскинутые в пустом, безмолвном, таком огромном пространстве, и он сам, блуждающий среди них… Что же все это значит? Кое-где, на позолоте и лаке, как проказливые гномы, мелькают дрожащие отсветы; тут с голубоватых гобеленов глядят бледные лица; там высокое зеркало отражает два снопа свечей с гроздьями хрустальных льдинок и, удлиняя перспективу, делает это пространство еще больше, а свет еще ярче; а здесь из-за голубых складок портьеры выглядывает фарфоровая китайская ваза и вдруг принимает в глазах Дарвида какой-то странный вид. Большая, покрытая голубой росписью, она посередине округло расширяется, а вверху сужается наподобие длинной шеи и видна не вся; кажется, что она выглядывает из-за складок портьеры, смотрит на идущего человека, следит за каждым его шагом и смеется. Да, китайская ваза смеется… Тулово ее все больше раздувается от смеха, а белый фон, проступающий сквозь голубую роспись, напоминает оскаленные зубы. Приближаясь к вазе, Дарвид старается не видеть ее и ускоряет шаг; за ним скорее семенят и мохнатые лапки Пуфика, но на обратном пути фарфоровое чудище снова вытягивает из-за портьеры длинную шею, взглядывает на идущего человека и скалит зубы, как будто лопаясь со смеху. А на другой стороне гостиной, на голубоватом фоне, белеет старческое лицо с седой бородой патриарха, устремив на него испытующий и печальный взгляд.
Что же все это значит? Дарвид остановился посреди гостиной, сразу замер и меховой клубочек на мохнатых лапках. Что он тут делает, в этих пустых гостиных, и зачем приказал их осветить? Это похоже на безумие. Ему вспомнилось недавнее сообщение о помешанном короле, который в ярко освещенном помещении один слушал пение артистов. Неужели и у него начинается помешательство? Почему он не работает, вместо того чтобы тут расхаживать? У него столько работы! Дарвид быстро сделал несколько шагов и снова остановился. Китайская ваза, до половины высунувшаяся из-за портьеры, лопалась со смеху. Работать? Зачем? Цель? Цель? В чем его цель? Это решает все! Он отвернулся от скалившего зубы чудовища и увидел бледное лицо седобородого патриарха; с голубоватого фона глаза его смотрели испытующе и печально, словно говоря: «Ошибся доро́гой!»
Он ошибся доро́гой! Только привычка сдерживать волновавшие его чувства и их внешние проявления не дала Дарвиду закричать: «Спасите!» С затаенным криком в груди, быстрым, неровным шагом он пошел на свет люстры, которая в конце анфилады горела в полутемной столовой. За ним быстро, как только мог, перебирая мохнатыми лапками, бежал Пуфик.
Вдруг в одной из гостиных часы начали бить одиннадцать. Раз, два, три… Низкие гулкие звуки медленно разносились в пустоте, окутанной тишиной, но вот где-то, в другом конце анфилады, им стали отвечать другие, звонко и торопливо. Казалось, это голосу вторит эхо, как будто неодушевленные предметы вели между собой какой-то таинственный разговор.
Войдя к себе в кабинет, Дарвид снова нажал кнопку звонка и приказал лакею:
— Погасить свет!
Он сел в одно из кресел возле круглого стола и почувствовал невыразимую усталость, охватившую все его тело. Что-то легкое вскочило на его колени. Дарвид положил руку на шелковистую шерсть прильнувшего к нему зверька и сказал:
— Пуфик!
Он думал о грандиозном предприятии, которого так долго добивался: решительно нужно от него отказаться, для такого огромного труда у него недостаточно сил и — желания, особенно желания. Он так утомлен… Но если оставить работу, что же ему делать? Зачем жить?
Сидя против двери, за которой снова встала черная стена мрака, Дарвид размышлял:
— Цель жизни? Цель? Цель? Зачем жить?
Мрак безмолвствовал и безглазым лицом, казалось, глядел на него пристально и упорно.
Несколько часов спустя в спальне, убранной искуснейшим столичным декоратором, стоявший на камине ночник освещал кровать, украшенную великолепной резьбой, белую, сухую руку, вытянувшуюся на атласном одеяле, и, словно выточенное из слоновой кости, сухощавое, в рыжеватых бакенах лицо, на котором блестели серые глаза. Сон не смыкал их, и они блуждали по большой полутемной комнате тяжелым, горестным взглядом. Вдруг Дарвид приподнялся на постели и, облокотившись на подушки, стал смотреть вверх. Вверху, у стены, реяло в воздухе девичье лицо, маленькое, розовое, круглое, с разметавшимися над греческим лбом густыми светлыми волосами; медленно опуская веки, оно, казалось, звало к себе. Пунцовые губы нежно улыбались, а веки явственно, совершенно явственно шевелились и звали его. Дарвид поднял брови, на лбу его собрались крупные складки; устремив взор к реявшему вверху видению, он подался вперед и дрожащими губами прошептал: «Малютка?» Но тотчас протер ладонью глаза и улыбнулся. Картинка Грёза! Тут их было две: одну закрывала тень, а другая выступала из темноты так, что нарисованная девичья головка представлялась выпуклой, как будто висела в воздухе.
— Похожа, очень похожа на Кару! Тот же тип… Особенно губы, лоб, волосы…
Дарвид уже знал, что лицо это нарисовано, и снова положил голову на подушку, однако поминутно поднимал на него глаза и всякий раз видел нежную улыбку на пунцовых губах и явственно шевелившиеся веки, которые, казалось, манили его, звали.
Он подумал, что заболел, что у него расстроены нервы и нужно обратиться за советом к врачу. На следующий день в кабинете известного врача он действительно услышал, что нервы его сильно расстроены. Огорчение, вызванное обрушившимся на него несчастьем, переутомление… Он слишком много работал. Единственный совет — полный и длительный отдых. Поездка за границу. Перемена впечатлений: после напряженной работы в сухой деловой обстановке — полюбоваться произведениями искусства, пожить на лоне природы.
Раздумывая об этом позже, Дарвид почувствовал, что не имеет ни малейшего желания следовать совету врача. Ни искусство, ни природа никогда его не увлекали. Всю жизнь у него не хватало на них времени, а теперь заново учиться поздно. А если не ради этого, то для чего же совершать путешествие? Он много путешествовал на своем веку, но всегда по делу, с точно определенной целью. Скитания по свету без дела и цели, на его взгляд, были не лучше расхаживания среди ночи по пустой освещенной квартире и казались ему сумасшествием.
Так что же? Несколько дней снова прошло в трудах, заседаниях, расчетах, составлении балансов и отчетов. Шар катился по инерции. В назначенные часы Дарвид принимал визитеров. Принял он и князя Зенона, который приехал с ним проститься на несколько месяцев, до следующей зимы.
— Все мы разъезжаемся, — говорил князь. — Как птицы весной, мы летим туда, где ярче светит солнце. Вы, вероятно, тоже уезжаете. Куда? На юг или на восток? А может быть, в деревню, где ваша супруга и дочь проводят тягостные дни семейного траура? A propos[191] о деревне. Вы знаете… ce pauvre[192] Краницкий… приходил ко мне прощаться. Он покинул город, совсем покинул. Поселился в деревне. Намерен постоянно жить у себя в усадьбе… Она маленькая и не слишком удачно расположена. Я был там когда-то, навещал его мать, с которой меня связывали узы родства. Жалкая дыра! Но que voulez vous?[193] Этот некогда красивый и приятный человек страшно постарел, тут у него были долги, тяжелые условия жизни… вот он и уехал. Ваш сын тоже отправился в далекое путешествие. Он уже в Соединенных Штатах? Барон Блауэндорф тоже туда едет, как раз вчера с нами прощался. Все мы разъезжаемся, но только до новой встречи, не правда ли? Конечно, до новой встречи, — я был бы в отчаянии, если бы потерял такое ценное и приятное знакомство с вами!
Ах, как безразлично было Дарвиду, сохранит он или потеряет знакомство с князем! Он знал и не отрицал в нем многих прекрасных и милых качеств, но предпочитал вовсе его не видеть, как, впрочем, и всех остальных. Чужие, ненужные… Даже с самыми приятными и достойными из них ему было скучно и трудно разговаривать. «Зачем тебе, папочка, столько людей? Разве ты их любишь? Разве они любят тебя?»
Теперь он был поглощен одной мыслью. Ce pauvre Краницкий навсегда покинул город и поселился в своей усадьбе, вернее деревушке, расположенной в той же местности, что Криничная, — не очень близко, но все-таки в той же местности. Вероятно, будет частым гостем в Криничной… А может быть, и нет. Даже, наверное, нет. Ведь она с ним порвала и действительно испытывала глубокий стыд и скорбь… Дарвид засмеялся: «Кающаяся Магдалина!» И, доведя свою мысль до конца, прибавил: «Несчастная!»
Но что ему нужно было сегодня сделать? А! Он условился с этим молодым скульптором встретиться под вечер на кладбище, чтобы поговорить относительно памятника Каре. Памятник должен быть необычайно красив и великолепен, еще одна гора золота… которая придавит «малютку».
Огромное кладбище утопало в светлой зелени листьев, едва распустившихся на деревьях, и в опьяняющем аромате фиалок. Возле могилы Кары, убранной не скромными фиалками, а ковром редкостных, очень дорогих тепличных цветов, Дарвид долго разговаривал с молодым скульптором и еще с какими-то людьми, любезно и плавно излагая свои замечания и советы, касающиеся памятника. Однако взгляд его поминутно обращался к могиле, впиваясь в нее с такой силой, как будто хотел проникнуть сквозь цветочный ковер и слой кирпича под гробовую крышку и увидеть… то, что она скрывала. Наконец, учтиво приподняв шляпу, Дарвид простился со своими спутниками; узкая дорожка, пролегавшая между урнами, статуями и колоннами, увитыми кружевом светлых листьев, привела его вглубь широко раскинувшегося города мертвых. Впервые в жизни Дарвид знакомился с таким городом. Он знал множество разных городов, но таких никогда не посещал. Иногда по необходимости он заглядывал в них на минутку, но при этом его всегда занимали совершенно посторонние мысли. Теперь он бродил по кладбищу с мыслью: «Так кончается все!» Он долго не возвращался. Открытый экипаж с подушками, обитыми синим узорчатым шелком, и пара прекрасных, покорно замерших лошадей долго стояли у кладбищенских ворот. Вверху, в часовне, серебряной музыкой зазвонил и отзвонил колокол, сзывающий к вечерней молитве; на свежую зелень деревьев и на разбросанные среди них урны, колонны и статуи уже спускались сумерки, когда Дарвид уехал с кладбища, размышляя: «Когда так звонят колокола, люди молятся. Неужели они думают, что бог их слушает? А существует ли бог? Может быть, даже наверное существует, но чтобы он стал заниматься людьми и их просьбами… Впрочем, не знаю. Никогда не задумывался над этим. И, кажется, никто не знает. Люди веками об этом спорят и не знают. Тайна. Всюду тайны, а еще говорят, что разум — великая сила… Это ошибка! Убожество! И так оно кончается! Все кончается — глупо! Все — глупости!»
Дома, поднимаясь по лестнице, Дарвид почувствовал, что очень утомлен. Неужели это уже старость? Еще недавно он чувствовал себя совсем молодым. Но, видно, так это бывает. Придет и схватит. Еще одна великанша… Кажется, что ему сто лет. То же самое с Мальвиной. Как она изменилась! Он заметил это во время их последнего разговора! Так долго оставалась молодой и вдруг постарела. Должно быть, она очень страдала, несчастная!
Он вошел в кабинет и сел за письменный стол. Пуфик тотчас вскочил ему на колени. Прижав к себе собачку одной рукой, другой он отпер ящик стола, заглянул в него, снова задвинул и, удобно откинувшись на спинку кресла, уставился недвижным, мертвенным взглядом куда-то в пространство.
Дарвид был слишком умен, чтобы рано или поздно ему не открылась жестокая ирония, заключающаяся в делах человеческих. Она открылась уже давно, но завуалированная трудом, успехом, вечной занятостью. Теперь она обнажилась. Дарвид ее отчетливо видел. Она воплотилась в китайской фарфоровой вазе, и хотя тут этой вазы не было, она все же выглядывала из угла, щурилась на него раскосыми глазами голубой росписи, скалила белые зубы и, выпятив раздутое тулово, лопалась со смеху. Как укрыться от этого чудища? Чем огородиться от него? — Дарвид не знал. Но он ясно сознавал, что во всей его жизни была какая-то ошибка. Чего-то он не заметил на своем жизненном пути, чего-то не разгадал в себе самом, что-то упустил из своих цепких рук, он, строитель, всегда так тщательно соблюдавший в возводимых им зданиях закон равновесия, не сумел сохранить его в собственном здании, так что уже не может в нем больше жить и жаждет уйти из него…
Когда он уйдет, всем будет лучше. И ему и всем. Эта несчастная получит свободу и сможет стать счастливой. Вернется Мариан с другого конца света — хотя бы для того, чтобы получить наследство. Ирена снова будет блистать в обществе. Ирена! Какая странная натура! Эта глубокая нежность и наряду с ней такая дерзость! Как дерзко она бросила ему в глаза слово «подлость»! Но она была права. Он сделал тогда подлость, как, наверное, делал множество глупостей. Но эту «ненужную жестокость» он искупит… Ирена узнает, что он был не так… Нет, ни, она, ни другие никогда не узнают, что побудило его к этому поступку. Он поднял голову, еще раз почувствовав прилив гордости. Нет, отдавать отчет в своих побуждениях, исповедоваться, падать на колени с видом кающегося грешника или становиться в позу героя — он ни пред кем не станет. Пусть думают, что хотят. Какое ему дело? Его это не касается.
Случайно он поднял глаза кверху и увидел реющее в воздухе девичье лицо, круглое, розовое, с светлыми волосами; оно нежно улыбалось и, опуская веки, явственно звало его. Картинки Грёза тут не было, однако видение было. Не сводя с него глаз, Дарвид улыбнулся: «Хорошо, малютка, сейчас!»
Он взял перо и принялся писать телеграмму Ирене. Надписав адрес, набросал: «Приезжай возможно скорее забрать Пуфика». Ничего больше. Положив перо, Дарвид позвонил и приказал лакею немедленно отправить телеграмму. Потом, поглаживая уснувшую собачку, он долго сидел в глубокой задумчивости. Перед ним предстал мир со всем, что он когда-либо видел и чем жил. Страны, города, люди, их жилища и разговоры, банки, биржа, торги, почести, шум, толпа, борьба, гонка, волнение, сумятица — жизнь! Все это, собственно, не стояло перед ним, а словно уплывало от него по огромной реке — все дальше и дальше, пока не оказалось на противоположном краю широкого пространства, совершенно отрезанное от него и совершенно ему безразличное. Когда он подумал, что мог бы перескочить отделявшее его пространство и снова во всем этом участвовать, его охватили отвращение и ужас. Он покачал головой и сказал про себя: «Не хочу!»
Он был очень спокоен. По лицу его разливалось выражение блаженства. Если бы кто-нибудь схватил его теперь и захотел перебросить на ту сторону, где была жизнь, он бы сопротивлялся всеми силами, даже молил бы оставить его здесь…
Он посмотрел вверх и улыбнулся.
«Уже, малютка, иду!»
И выдвинул ящик стола.
* * *
На другой день по городу разнеслась поразительная весть: прославленный делец, финансист и богач Алойзы Дарвид ночью в своем кабинете покончил с собой выстрелом из револьвера. Первым предположением, возникшим у всех, было — банкротство. Но нет. Вскоре стало достоверно известно, что корабль шел с развернутыми парусами по широкой реке успеха и вез огромное, блестящее золотое руно. Только Аргонавт неизвестно почему, по никому не ведомым побуждениям бросился за борт в темную и таинственную пучину.